Текст книги "Успеть проститься"
Автор книги: Михаил Лайков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Было еще светло. От нечего делать Адам обошел развалины, останавливаясь и покачивая головой от их вида, как то делают, укоряя детишек за шалости. Монастырь был разрушен не временем, но человеками, как бы детьми, оставленными без присмотра. Все было расшвыряно, разломано с энергией, не знающей, на что себя употребить, чем бы утомиться. Даже надгробья монастырского кладбища были сорваны с мест и раскиданы как попало. Были могилы, разрытые кладоискателями. Белый каменный гроб, громадный, не иначе для богатыря предназначенный, стоявший, вероятно, во время оно в соборе, был вытащен оттуда какой-то дурной силой и брошен среди битого кирпича. От самого собора сохранились одни стены, он стоял открытый небу.
Пахло на горе тимьяном, богородичной травой. Запах этот сочетался с печалью, не оставлявшей сердце Адама, и печалью, исходящей от камней. Камни зарастали травой, их вбирала в себя земля. Они уходили в нее, как уходит в прибрежный песок, на который накатываются волны, всякий потерянный предмет. Здесь, над вершиной, оставленной людьми, перекатывались волны времени, вдавливая в грунт нежным прикосновением тяжелые камни. Время затирало следы людей: и тех, кто строил монастырь, и тех, кто разрушал его. И Адам, явившийся сюда не строителем и не разрушителем, чувствовал себя человеком, который вечерней порой в одиночестве своем идет пустынным берегом. Он посмотрел на реку, вдаль. Река под горой разливалась широко, делясь на несколько рукавов. Виднелось отсюда гораздо далее, чем с Верхнего Вала. С Верхнего Вала узнавалось то, что виделось. Отсюда же за всем видимым синело еще что-то, а за синевой был не край, там проглядывало нечто лазурное, смыкающееся с небом, уже как будто не просто продолжение этой земли, но какая-то иная, преображенная близостью неба земля. "Знали монахи, где поселяться. Однако городу бы на этой макушке не разместиться. Только монастырю..."
"А где ласточка?" – вернулся Адам к Мите.
– Улетела.
Адам с недоумением посмотрел в пустые ладони мальчика.
"Вот так взяла и улетела?"
– Да.
"Гм... – Адам был уверен, что видел он дохлую птицу, но верил он и мальчишке. – Этот не соврет". Впрочем, он не стал задумываться о какой-то там ласточке. Ласточек было много. Он задержался взглядом на них, добывающих хлеб свой в небе, а когда вспомнил о Мите, то обнаружил, что его уже нет на горе. Он ушел неслышно.
Адам сел на белый каменный гроб и стал ждать ночи и луны. "А может, он покажет свой клад не в реке... Может, где-то на горе... Но посмотрим, подождем. Главное, не заснуть сегодня".
Тишина на горе была – хоть соловьев слушай. Адам любил слушать соловьев и нарочно ходил майскими вечерами на старые кладбища. Только по этим местам в городе можно было услышать соловьев. Кладбища обладали свойством глушить звуки шумной жизни. Кругом были городские улицы, но на кладбищах всегда стояла лесная, лишь птицами тревожимая тишина. Здесь, на горе, царила такая же реликтовая тишина. Город был неподалеку, но ни звука не доносилось оттуда. "Тут только молчать", – вспомнил Адам про пещеры, которыми была изрыта эта гора; в пещерах хоронились некогда схимники-молчальники.
Адам вздрогнул, в тишине громко и внезапно щелкнул камешек, который он держал в пальцах и уронил. "Засыпаю, что ли? Значит, он уже где-то близко. Это оно подступает..." Червяк или жучок пополз по щиколотке Адама. "Могильный!" – сдуру вообразилось ему, сидящему среди могил. Он резко, с отвращением тряхнул ногой. В реке, откликаясь его движению, плеснула рыба, в тростнике у берега крякнула утка. И вслед опять все оцепенело, смолкло. Дремотная расслабленность в мышцах и мыслях, которую Адам стряхнул было вместе с червем, снова овладела им. "Проклятый старик! Ты хочешь меня ослабить..." Усыпляющий холод шел от гробового камня, на котором он сидел. Глаза слипались сами собой, сон накатывался волнами, звеня сладостной музыкой в ушах, и Адам то ронял голову на грудь, расслабленный сном, то вздергивал ее, поводя очами вокруг. "Что это пахнет такое? Цветы, что ли, ночные какие-то распустились? Это они меня в дрему клонят... Нет, это князь обмораживает. Не спи, не спи, Адам, будь готов ко всему. Где же луна? Пора ей появиться".
Ночь стояла теплая, но Адаму было холодно в ней. Чтобы согреться, он погулял между развалин, зашел в собор. Внутри собора была другая тишина, не та, что вне его. Такая тишина бывает перед началом пения или музыки. Камни стен, окружавших Адама, несколько веков впитывали песнопения, звучавшие в храме, они должны были отзываться им, как отзывается гулом моря морская раковина. И Адам, закрыв глаза, услышал пение камней, эхо жизни, согревавшей когда-то их, пение едва различимое, колеблемое, как огонь свечи от вздоха, ангельскими голосами возносимое.
Адам еще погулял в развалинах и присел на тот же каменный гроб. Скоро ему опять стало холодно. "Адам!" – услышал он голос, будящий его. Он посмотрел на себя и понял, отчего ему так холодно. Он был голый, совершенно голый, как тогда, после удара молнии. "Адам!" – снова услышал он зов – из-за реки, с того берега.
Адам спустился по обрыву к реке, там его ждала лодка, которая была тупая с обоих концов. "Это не лодка, – увидел он. – Это колода, гроб". Лодкой была эта колода, выдолбленная из древесного ствола, или гробом, в ней можно было плыть, она держала Адама. Лопата, та самая, которой он собирался выкапывать клад, лежала на дне лодки, ею можно было грести не хуже, чем веслом. Он оттолкнулся от берега лопатой, и воды реки понесли его, медленные и необратимые, как время.
"Прощайте все, кого я любил!" Душа Адама, легкая, словно омытая несчастьем, была одинока и доверчива. Его обволокла призрачная мгла ночной степи – беспредельного пространства путей человека, начинающихся в ночи беспамятства и заканчивающихся ночью забвения. Адам плыл, работая лопатой как веслом, свет синих молний полыхал над равниной. В сполохах света, в мгновенных озарениях возникали зыбкие образы. Вставала над степью огненная гора и превращалась в огненное древо... И огненные птицы слетали с ее ветвей. Трепетал свет, мерк, загорался вновь: огненное дерево свертывалось в огненное яйцо, волчком крутящееся над степью и рассыпающееся огненным дождем. Адам плыл, степь застелилась огненным клубящимся туманом. В тумане слышны были голоса многих людей, зовущих, окликающих друг друга, голоса заблудившихся...
– Отец! – закричал Адам. – Я здесь!
К нему из переменчивой тьмы и неверного света вышел отец. Он был в той же одежде, в которой умер, и походил на человека, застигнутого бедствием, бежавшего из дома, из города, в чем был застигнут.
– Зачем ты приплыл сюда? – спросил отец. – Ты принес мне хлеба?
– Я беглый раб, отец, – ответил Адам. – Я старый ученый раб. Я гол перед тобой, а голые не врут, я признаюсь тебе: мое сердце утомилось, я никого не люблю. Я гол и голоден, нет у меня ни крошки хлеба.
– Возвращайся в свой дом, – сказал отец. – Собери со стен соли. Ее горечь вернет любовь в твое сердце. Эта соль от всех недугов.
– Постой, отец, я еще хочу спросить...
Образ отца исчез в морочной ночи превращений, и ни рукой, ни словом его нельзя было удержать. Адам ладонью зачерпнул воды из реки, чтобы узнать, какова эта вода на вкус, пресная или соленая. Она протекла меж пальцев, прежде чем он успел поднести горсть ко рту. Адам зачерпнул еще раз – и опять пустоту. Но его упрямства хватило и на третью бесплодную попытку. Смех, раздавшийся вдруг, отвлек его от этого занятия. Адам оглянулся, на берегу стоял князь Иеремия Славинецкий: старый карла в пышной одежде, но с нищенской торбой через плечо, опирающийся на обломок копья.
– Э, казак, ты ничего не возьмешь отсюда. Все протечет сквозь пальцы, сгорит синим пламенем, рассыплется в прах. Но не горюй. Знаю, что тебе нужно. Вот что тебя никогда не обманет, казак! – достал князь пригоршню золотых монет из торбы. – Смотри, как горит! – пересыпал он золото из ладони в ладонь. – А звенит-то, слышишь ли, как звенит?
Дивно, завораживая, маня, звенело и блестело золото. Спелым, полновесным зерном жизни сыпалось оно из руки князя.
– У меня много его, я знаю все клады в степи, я укажу тебе любой... Сойди ко мне, я хочу испытать силу твоего рога.
– Похотливый старик! – постиг Адам желание князя. – Думаешь, в обмен на золото я передам тебе силу? Да ты смеешься надо мной!
Князь как-то глумливо посмотрел на Адама и сказал:
– Ты должен быть испытан.
– Испытывай, только не на продажность. Я казак!
– Хорошо, ты будешь испытан на смелость. Испытанием тебе будет встреча. Если не испугаешься того, кого встретишь, то достанешь сокровище.
Князь уперся копьем в лодку, толкнул... У Адама захватило дух, будто он сорвался с крутизны. Он закричал...
Что-то с первого взгляда незнакомое, остатки какой-то жизни увидел Адам, проснувшись: выщербленные стены, груды битого кирпича. Ласточки с писком носились над ним. Тело Адама занемело, кости и мышцы ныли, словно трудились ночь напролет тяжким трудом. Поташнивало. Адам сел на сухую траву возле гроба, вспоминая сон, видение. Какой-то смысл ночной грезы все ускользал от него, не давался вполне, как то бывало при переводах с одного языка на другой. Муравей пополз по его лицу, неподвижному, как лицо идиота.
В город Адам вернулся – после ночи отсутствия – словно издалека, через долгое время. Ему надо было делать усилие, чтобы узнавать людей, которые здоровались с ним. Городской шум оглушил его. Расхлябанный мир трясся и дребезжал всеми своими плохо подогнанными частями. Адам, ища место поглуше, свернул в парк.
– Вы не подскажете, который час? – подошел к его скамейке кто-то незнакомый.
Адам поднял на него глаза.
– Ничего не понимаю, – сказал он. – Какая встреча? С кем встреча?
– Извините... – пробормотал незнакомец и отошел, оглядываясь.
* * *
К Адаму вернулся голос, почти прежний, лишь немного осипший.
– И что мне еще нужно! – сказал Адам. – Пора давать объявления... Пора прекращать затянувшийся эксперимент. Спокойные сны и здоровые нервы дороже всякого злата.
Однако же объявления о репетиторстве все как-то недосуг было дать. И с демонстративным выходом из игры, как было заявлено, тоже ничего не получилось. На дороге у Старой Могилы, куда он пришел с канистрой бензина, не осталось и следа от креста, все было затерто шинами.
Голос вернулся, но не вернулась прежняя (Адам не сомневался, что она была) полнота жизни. Чего-то не хватало, некая прореха зияла в жизни. Как-то случайно проходил Адам мимо одного домика... В домике было открыто окно, за занавеской закричал попугай: "Адам старый дурак!" – и мелькнул знакомый силуэт. Адаму стало ясно, что и возвращения жены будет недостаточно для обретения полноты бытия.
– Надо самому восстановиться прежде всего. Укрепить нервы, наладить пищеварение, сон... От дурного пищеварения да телесного измождения и начинаются всякие галлюцинации.
С возвращением голоса Адаму снова стали давать в долг. Он начал отъедаться. Однако спалось плохо. Призраки прежних ночей хоть и были закляты словами "болезненные мечтания, развившиеся вследствие электрошока и хронического недоедания в бред и галлюцинации", но не были изгнаны в абсолютное небытие, в безвозвратный покой. Что-то таилось в темноте ночей, наблюдало за ним, сторожило его.
Однажды к Адаму зашел сосед, который недавно вернулся из заключения, а теперь пребывал в положении поднадзорного. Он пожаловался на жизнь. "С десяти вечера ни шагу из дома... Что мне дома делать! По такой жизни лучше обратно на зону. Там хоть время быстрее идет". Адам посочувствовал сердечно соседу, он и сам был поднадзорным, не знающим, куда себя деть в долгое ночное время. Адам дал себе зарок больше не думать о золоте князя, но мысли его плохо слушались запрета.
– Встреча... С кем встреча? Кого я должен бояться? Я никого не боюсь.
Как-то раненько утром Адам решил сбежать из города.
– Пусть время тут без меня пройдет. Съезжу половлю бабочек.
Уехал он на пригородном поезде. Сошел на каком-то полустанке, где, кроме него, никто не сходил, и пошел, куда глаза глядят: полями, балкой, на склонах которой поохотился за бабочками. Потом ему захотелось пить. Он поднялся из балки и увидел село, крайний дом которого стоял над самой балкой. Возле дома был колодец. Адам загрохотал цепью колодца, на крыльцо вышла женщина. Увидев ее, Адам забыл свою жажду. "Церера! Царица!" Женщина была простоволосая, с косами, уложенными вокруг головы наподобие короны, и голову она держала так, будто была привычна носить корону. Все в ней было крупно – лицо, бедра, груди – и вместе с тем соразмерно, никакой дебелости. Она посмотрела на Адама, как бы узнавая его, и захохотала.
– Я как-то в городе слона в первый раз увидела, – сказала женщина. Такой же смешной был, большой... Байбаков ловишь? – обратила она внимание на рюкзак Адама.
– Да нет... – приосанился Адам. – Я, с вашего позволения, энтомолог, член географического общества. Адам Урусов. Не слышали?
– А меня Любой зови, – просто сказала женщина.
Взгляд Адама скользнул по веревке, на которой сохло белье. На веревке не было ничего мужского и детского. "Одна живет?"
– Одна живу, – сказала Люба. – Ты мне бочку из погреба не поможешь вынести? Дубовая бочка...
Адам вынес бочку сам. От натуги у него проступила кровь сквозь повязку на руке.
– Что-то не заживает никак.
– Дай-ка, я посмотрю, – сказала Люба.
Она нагнулась, чтобы развязать бинт, Адам увидел в ворот платья ее незагорелые груди. Кровь толчком плеснулась из него. Люба пошептала над раной, помазала черной мазью... "Да она никак ведьма!" – подумал Адам.
– Не болит? – спросила Люба, забинтовав руку.
Вместо ответа Адам схватил железную кочережку, стоящую на крыльце, и, с намерением раз и навсегда поразить воображение этой женщины, завязал ее узлом. Явление мужской силы, похоже, произвело должное впечатление, потому что после этого Адам был впущен в дом, а Люба стала готовить ужин. Пока она готовила, Адам рассказывал что-то и разглядывал кухню. И то, что он увидел, весьма ему понравилось. Кухня была большая, и всего в ней было много. Он увидел: тыкву величиной с бочку, арбуз – не намного меньше этой тыквы, горку дынь, корзины, в которые верхом было навалено томатов, баклажанов, моркови, красного и зеленого перца, винограда, яблок, груш, слив, персиков, грецких молодых орехов в зеленой полопавшейся шкурке, плетенки лука и чеснока, мешки с мукой, солью, сахаром, кадушку с медом, таз с недоваренным вареньем, полки, заставленные коробками, банками, пакетами и мешочками со всякой всячиной внутри, сушеные корешки и травы, развешанные по стенам... Адаму сделалось празднично, вдохновенно в преизобилии, царящем на кухне у Любы. "Был бы я поэтом или художником, я бы творил здесь. Но почему бы и нет! У меня есть что сказать людям. Я много молчал... Я бы давно был великим поэтом, будь у моей жены такая кухня. Сколько бы я тут мыслей великих родил! В голых углах мысли не заводятся".
За столом, чокнувшись с Адамом рюмкой настойки, Люба сказала:
– Ну, пей, старая. Гости будут, да уйдут, а мы останемся.
Адам посмотрел на Любу внимательно и увидел, что ей в самом деле многое множество лет. Она была древняя, возраст ее был не года, а века. Века понадобились, чтобы выточить вот этот нос, мочку уха, точнейшую покатость лба. Работа столетий, кровь рода, в силе и чистоте наследуемой из поколения в поколение... "И зубы у нее целы до одного. Ведьма! Мать ее была ведьма, и бабка, и прабабка... Зубы прямо-таки сарматские!" – услышал Адам, как затрещали на ее зубах гусиные косточки.
За столом говорил больше Адам, Люба слушала: где надо, ахала с чувством, где надо, смеялась чуть не до слез, но, похоже, также не скучая, она внимала бы его немоте или вовсе пустому месту вместо него за столом. Адам не мог понять, кто он за этим столом, случайно приблудившийся гость, которого надо накормить и выпроводить, или гость неслучайный, вошедший не только в дом, но и в сердце. "А почему бы и нет! Заделаться хуторянином, забыть про все на свете, кроме самого простого. Самоотверженными нам уже не быть, но самозабвение еще доступно. Забыть счет годам, считать только дни в неделе, их, слава Богу, всего семь, вставать вместе с солнцем, ложиться с ним..."
– Слава Богу, и день прошел, – сказала Люба после ужина. – Я тебе дам рядно и одеяло, спать на сене будешь.
Сено было в сарае, наваленное почти до крыши. Адам лежал без сна, не понимающий, почему его отослали ночевать к свиньям, которые были в этом же сарае, за перегородкой. Компанию ему составляли еще гуси, козы, овечки и конь. Конь этот тоже не спал и вздыхал подобно Адаму.
– Что за баба! Непонятная баба... Одна живет, одна спит. Напоила, накормила, а спать к скоту... Ни одна женщина так меня не оскорбляла. Почему сразу не прогнала? Странно... Может, недоброе что-то задумала? Разве баба в одиночестве додумывается до хорошего!
Под коньком крыши было оконце, небо сочило в него зеленоватый свет, крупная бабочка шуршала по стеклу, Адам смог разглядеть ее: "Acherontia atropos. Последнее, бесплодное поколение..." Еще звезда светила в оконце. Она подрагивала, и Адаму представлялось, что он плывет по морю на деревянном судне, пахнущем, как Ноев ковчег, сеном и скотом.
Адам не мог заснуть. Сено кололо его и сквозь толстую дерюжину. Какие-то мелкие жучки щекотали лицо, он их стряхивал, они опять наползали. Адам переживал обиду. Ему было совершенно ясно: уйди он завтра, и о нем тотчас забудут здесь. Знать это было обидно даже не за себя, а вообще за человека, за всех одиноких людей на свете, которым нет надежного приюта нигде, особенно в памяти женщины.
– Не уйти ли мне прямо сейчас?
Адам вышел на двор. Небо, покрытое полузабытыми названиями звезд и созвездий, было над ним.
– Плыть бы куда-нибудь по этим звездам... Но куда ж нам плыть? Вслед мертвым? Я готов... И чем он меня может напугать! Я готов к чему угодно, хоть к смерти.
Пустой была земля вокруг Адама, он был один на ней. Полноты приобщения к живым и мертвым жаждала одинокая душа его, о любви тосковало его сердце, предчувствием смерти – великого обещания – томилось оно.
– Herz, mein Herz!
Когда Адам заснул, он увидел голую Любу, гуляющую в саду. Люба сказала ему: "Адам, твое место среди неразумного скота. Ты ничему не научился, ты умирал всего два раза в жизни". Адам во сне готов был умереть еще раз – от неразделенной любви. Умирать не потребовалось. Его разбудил звук выстрела.
– Что? – выбежал из сарая Адам. – Что случилось?
На крыльце дома стояла с ружьем Люба. Воняло пороховой гарью. Люба смотрела в степь, в которой Адам ничего не увидел. Ее волосы были распущенные, они свисали как конский хвост, давно не подрезаемый. Каким-то ночным, низким голосом она сказала:
– Овчарка, наверное... С колбасного цеха... В селе цех закрыли, а она привыкла мясом питаться. Теперь бегает охотится. В селе теленка загрызла. Ты вот что... Развяжи мне кочережку. Я заснуть не могу, все думаю, что я забыла.
– К черту кочергу! – сказал Адам, схватил Любу в охапку и поволок в дом, рыча от боли.
Люба впилась ему зубами в плечо...
И пошло времечко, пошли дни, наполненные простыми трудами, обильными застольями, приступами страсти, провальными, без снов, ночами. Как-то, насытившись завтраком, сидел Адам на кухне, наблюдал, как Люба варит кизиловое варенье, поедал пенки с этого варенья и думал: "И что еще мне нужно!" Зачем-то он крутанул ручку радиоприемника, обычно молчавшего. Он послушал радио со вниманием, с каким никогда его не слушал, и закричал:
– Parbleu! Черт возьми!
– Адам! – строго сказала Люба. – Ты ругаешься.
– Да как же не ругаться! – вскочил с места Адам. – Ты послушай, что они говорят! Английский банк решил продать половину своих золотых запасов. Четыреста тонн! От продажи первой партии в двадцать тонн цена на золото на мировых биржах упала на пятнадцать процентов. Что же будет стоить золото, когда они продадут четыреста тонн? Прав Епинохов, прав... Все катится к черту. Последние вечные ценности девальвируются. Где мой рюкзак?
* * *
Адам вернулся в Шумск поздно вечером. Ступив на городские улицы, он увидел столько народу, сколько не увидел бы и в дневное время. Народ с поспешностью боящихся опоздать на какой-то дележ бежал на пожар.
Горело в Шумске в эту ночь здание суда. Новое здание, в котором как раз с завтрашнего дня должны были начать судить шумчан. Строилось оно долгие годы (за это время у некоторых его строителей успело появиться даже не по одному новому дому), сгорало на глазах. Свежепокрашенное, оно пылало фейерверочным огнем. Потушить этот огонь надеялись только дураки Попрыгунчики, с энтузиазмом кинувшиеся помогать пожарникам, у которых и вода не хотела литься, и лестницу заклинило.
Празднично было на пожаре. Бескорыстной радостью были осиянны лица сбежавшихся сюда людей. Печать забот, обид, вражды разгладилась на них, открылась родственность – у всех одинаковым воодушевлением светились глаза. Даже единственный глаз нищего Цмока, обычно мутный, мертвый, ничего не выражающий, блестел тем же воодушевлением – зрением, в котором читалось что-то заглянувшее за предел обыкновенно доступного ему. Так у помирающих открываются вдруг уже похолодевшие веки и виден взор человека, узревшего в том, что ожидало его, не вечный мрак, но вечное озарение. Созерцающие пожар дышали жизненной мощью огня, и ближе всех к огню тянуло больных из соседней больницы, которые, казалось, все сбежали сюда. Они, забыв про свои костыли и немощи, расталкивали здоровых, пробираясь поближе к пожару. Явился с мешком мусора юродивый Алеша и бросил его в огонь.
Адама потянуло в огонь, как тянет человека – грузного плотью, но душой помнящего о своей летучей сущности – в бездну. Песня поднималась в нем, вознося его на огненных крылах. Огонь ревел многоголосо, рвался в небо и мгновенно преображал тяжелое в невесомое. Завороженный огнем, чувствуя в себе вдохновенную легкость, с какой он, бывало, поднимался из-за праздничного стола, чтобы пуститься в пляс, Адам закричал в самозабвении:
– Там же ребенок! – и кинулся в горящий суд.
В толпе закричали:
– Кто? Это кто?.. Судья!.. Зачем?.. Доллары в сейфе!.. Сгорит судья!.. Не сгорит. Не из такого жара деньги выхватывал!
Обратно из огня Адам выскочил без бровей и ресниц, с подпаленной шевелюрой и обгоревшим стулом в руке – тем, что он спас.
– Адам не трус! – закричал он, потрясая стулом.
"Зря я переполошился насчет падения цен на золото, – думал Адам, идя домой с пожара. – Сокровища князя – это же не просто золотой лом. Там старина, антиквариат, духовные, так сказать, ценности. А этого никогда не будет слишком много, никогда не хватит на всех".
То ли свет пожара еще не рассеялся в его глазах, на Верхнем Валу было как-то слишком темно, бедно даже для этого заполночного часа. Ни огонька в переулках... Казалось, люди не уснули в домах, а покинули их, и Адам идет по мертвому городу, где редкие фонари светят только потому, что их забыли выключить в спешке бегства. Предстал перед ним его дом, длинный, низкий, похожий на корабль, зарывшийся в грунт. Адаму показалось, что в его недолгое отсутствие он загруз еще глубже, никакой силой уже его не поднять. "Что такое?!" – остановился Адам. В одном из окон его дома, в крайнем, где был его кабинет, загорелся свет, слабый, дрожащий. Похоже было, что зажглась спичка. "Вор, что ли, залез?" Огонек поплыл по комнате. "Он со свечкой там ходит. Ищет что-то..." Адам подошел и осторожно заглянул, благо занавеска не была задернута. Он увидел: человек в его кабинете колупает пальцем в стене и облизывает его. Человек в неровном, колеблющемся свете виделся необыкновенно отчетливо, отчетливо до невероятности. "Он соль собирает!" – только это и успел подумать Адам, пораженный ужасом узнавания. Человек, колупающий соль в стене, был он сам: нагой, согбенный, с лицом похотливого старика, с дряблым, жалким, навек увядшим удом.
Ужас, какого еще не испытывал Адам, погнал его по улицам. Ужас настигал его издевательским хохотом: "Где твоя любовь, Адам!" – и, казалось, споткнись он, и на землю он упадет не человеком, но камнем. Сердце, кровь, дух – все в нем было готово закаменеть.
На второй или третий день после пожара суда – Адам смутно запомнил эти дни – он ходил по улицам и расклеивал объявления о репетиторстве. По улице, где Адам клеил объявления, двигалась похоронная процессия с оркестром. Какой-то бровастый старичок, остановившийся посмотреть на процессию, спросил его:
– Чьи похороны, не скажете?
– Скажу, – ответил Адам. – Это хоронят Адама Урусова. Знали такого?
– Адама? – задумался старичок. – Из молдаван я только Паркалаба знал. Хороший краснодеревщик был. Тоже помер.
К ним, беседующим таким образом, присоединился какой-то хмурый мужчина.
– Кого поволокли? – спросил он.
– Адама какого-то, – ответил старичок.
– А, помер-таки... Ну-ну...
– Вы, кажется, знали его? – спросил Адам.
– Кто же его, чудака, не знал, – ответил хмурый человек.
"И этот меня с кем-то путает. Однако! Дожился, Адам... Вот так и помрешь в безвестности или, хуже того, оклеветанный. Поздно. Ничего не успел..."
Печаль последнего мамонта, бродящего одиноко в катастрофически изменившемся мире, чувствовал Адам. Горечью был напоен этот мир, его воздух и воды. В печали, к которой требовался бокал хорошего вина и одиночество среди шумного веселья, отправился Адам в ресторан при вокзале, где давненько уж не бывал. Там он попросил своего любимого ликера.
– Какого именно? – захотел уточнить официант.
– Что случилось с городом за последнее время? – громко спросил Адам.Меня никто не узнает, я никого не узнаю. Как тебя звать? И где Семен, где Слава, где Шурик?
Семен, Слава, Шурик были официанты ресторана, хорошие знакомые Адама. От нового официанта он узнал, что Семен женился на пожилой венгерке и уехал в Венгрию, Слава потерял все деньги в финансовой афере и впал в депрессию, а Шурик ушел паломником по монастырям.
– Бог мой, как ненадежна жизнь человека! – воскликнул Адам и поймал в кулак моль, вылетевшую из коровьей шкуры, что была распластана на стене. Tineola biselialla... Такой язык растратили на мошек да болезни! И о чем осталось говорить, о чем... И с кем!
Как бы отвечая его желанию с кем-нибудь поговорить, официант подвел к его столу трех дам, пришедших в ресторан компанией без мужчин. Адам перетанцевал с каждой из них под грохот оркестрика и с каждой, танцуя, говорил о любви. "Любовь... Но понимаете ли вы меня?" "Конечно, понимаю", отвечали дамы по очереди, дыша на него табачной вонью.
А потом Адам очутился за столиком, где сидели два актера из гастролирующего в Шумске театра.
– Ваш преданный поклонник, – сказал он. – Как раз вчера имел честь присутствовать... Адам Урусов. Золотоискатель. Проездом с северов... Сезон был неплохой, – похлопал он по оттопыренному карману, сам не помня, что у него там лежит.
Актеры на карман посмотрели внимательно. Один из них назвался Андреем, другой Валентином, Адам тут же стал путать их, одинаковых на вид, а они решили, что Адам пьян. Актеры не знали, что Адам хоть и бывал пьян, но не от вина.
– Василий! – подозвал Адам официанта. – Бутылку шампанского господам актерам, а мне... Ну ты сам знаешь.
Когда Василий принес шампанское, выяснилось, что актеры непьющие. Даже за искусство они только пригубили вина.
– У нас режим, распорядок, – объяснили они. – Мы должны быть в форме.
– Режим? Распорядок?! – изумился Адам. – Кто были ваши учителя? Впрочем, о чем я спрашиваю! Но я сам старый русский актер. Я знаю тайну старых мастеров. Ne mentez jamais! "Никогда не лгите" – вот главная заповедь артиста. Но разве может трезвый артист сказать подлинно вдохновенное, нелживое слово!
– Он пьян совершенно, как свинья, – перемигнулись актеры и снова взглянули на оттопыренный карман Адама.
– Какой, однако, гадостью поят меня сегодня, – отрыгнулся Адаму выпитый ликер.
– Что вы хотите! – сказали актеры. – Где вы в этом городе найдете настоящий шартрез. Эксклюзив в Европе!
– Нет, – не согласился с ними Адам. – Есть все-таки чистые источники. Не все еще проклято и осквернено в этом мире. Есть заветные уголки, и, возможно, нас там еще ждут. Василий! – подозвал Адам официанта, чтобы рассчитаться.
На актеров после его ухода словно внезапная жажда напала. Они быстро, бокал за бокалом, выпили все шампанское и тоже покинули ресторан.
– Где он? – выскочили они на улицу.
– Вон он!
Они двинулись за Адамом сговариваясь.
– Давай предложим зайти в гостиницу. У нас есть снотворное.
– Не говори чушь. А потом куда его денем? Эх, надо было его еще подпоить. Даже не шатается.
– Надо было за столом попробовать вытянуть. Я хочу купить себе бриджи. В Европе сейчас актуальны бриджи.
– Бриджи? Какой ужас! Они же укорачивают ноги.
– Наоборот! Они стройнят. Это более чем фэшн...
– Ах, это совсем не фэшн.
– Нет, фэшн!
– Нисколько не фэшн.
– Куда он идет?
Они пришли к домику, в котором все окна были освещены, словно кого-то тут ждали. Адам стоял на свету из окна, актеры притаились в темноте.
– Шатается, шатается... – зашептались они.
Что-то похожее на стон донеслось от Адама.
– Мычит, пьяная скотина. Сейчас свалится, – потерли ручки актеры.
Адам, однако же, не свалился, а пошел дальше и вывел актеров к реке, где у обоих возник один позыв, и несколько времени они стояли неподвижно лицом к реке, похожие на путников, застывших в ожидании лодки с того берега. Адам тем временем уходил по берегу. Догоняя его, один из актеров споткнулся обо что-то, валяющееся на песке. Это была увесистая железяка.
– Пора кончать, – взял он ее в руку.
– Неужели ты ударишь его? – ахнул другой актер.
– Мы не должны упустить этот шанс.
– Но будет кровь!
– Море крови!
– О, кровь... Ты чудовище! Я чувствую, как ты волнуешься.
– Ты знаешь, что я никогда не волнуюсь. Я холоден как лед.
– Пойдем в гостиницу.
– Но... Как же он?
– Ах, он нам не нужен.
Актеры, взявшись за руки, побежали от реки вверх по переулку.
Из переулка донесся до реки пьяный женский смех, звучащий в тишине ночи так же дико, как если бы он прозвучал в безлюдной степи. Этот смех услышал Адам, купающийся в реке.
– Смерть у латынян – своя мера, – сказал он, выходя на берег. – А кто моя мера? Лилька? Люба?
Опять послышался ему смех беспризорной женщины. "Бредет себе одна, покачивая ягодицами, – вообразилась она Адаму. – Черт те что!"
Женщина была одна из трех, с которыми он танцевал в ресторане. Она страшно обрадовалась Адаму, назвала его Альбареллой, потом ей захотелось, чтобы у него были усы, а дальше велела вести ее к реке, катать на лодке. Но в лодку, которую Адам оторвал от катера, садиться не пожелала.