Текст книги "Успеть проститься"
Автор книги: Михаил Лайков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Лайков Михаил
Успеть проститься
Михаил Лайков
Успеть проститься
Михаил Николаевич Лайков родился в селе Николаевка Брянской области в 1960 году. Автор стихов, рассказов, статей, повести "Праздники" и романа "Возвращение в дождь". Печатался в "Литературной газете", "Литературной России", журналах "Москва", "Лепта", "Грани", "Ост" (Германия).
Адам Урусов, кладоискатель, родился и жил в городе Шумске, что по дороге из Москвы на юг, к морю. Этой дорогой ехал однажды в Крым император Николай I. О проезде его в Шумске узнали заранее и встревожились: городские улицы были плохи. Городничий приказал улицы вспахать и хорошенько утрамбовать. Для утрамбовки по городу возили засушенного крокодила, за которым толпою бежали зеваки. В уличном прахе, перевернутом глубоким плугом, эти зеваки заметили и подобрали немало ржавых подков и медных монет, а еще бычий рог, залепленный смолой. В роге хранился кусок пергамента, на котором был начертан план захоронения некоего клада. Многие из толпы зевак искали потом этот клад до конца жизни. Впрочем, надо сказать, кладоискатели в неубывающем множестве водились в Шумске и до проезда императора Николая. Не перевелись они доныне.
Воображение зевак смутил кусок пергамента – рядовое обстоятельство из тех, что подвигают человеков на поиски кладов. С Адамом Урусовым случилось нечто совершенно необыкновенное, единственное в своем роде. Но об этом в подробностях чуть дальше, прежде необходимо рассказать кое-что о самом человеке Урусове и городе, где он жил.
Родился он в голодный сорок шестой год двадцатого века. Это бабка-повитуха посоветовала дать ему такое имя. "Бог его прокормит, сказала бабка. – Бог любил Адама".
Жил Адам в верхней части Шумска, над рекой, упоминаемой в "Слове о полку Игореве". Во времена, о которых повествует "Слово", здесь был княжеский, хорошо укрепленный город. Его взяли штурмом и сожгли татаро-монголы.
Позднее здесь, на самом высоком месте, стоял замок знаменитого своим богатством и сумасбродством князя Иеремии Славинецкого. Князь Иеремия, если хотел, мог посреди лета устроить в замке зиму, для чего насыпались сугробы из муки и соли и лошадей перепрягали в сани. Замок был тоже разрушен людьми из степи – казаками.
Век спустя русским инженером Фон-Залеком над рекой была поставлена крепость, та самая, в которой генерал-лейтенант принц Гессен-Кобургский принял в подданство русского царя казаков Новой Сечи. Крепость простояла недолго. Но поражена она была не вражьей силой. Причина была внутренняя: в крепости вдруг объявилась моровая язва, и ратные люди бежали из нее. Жители города также покинули свои дома. Они бродили по степи, урочищам, речным островам, плавням, прятались каждый от всех, а встретясь случайно, в ужасе разбегались. Страшны были друг другу сородичи, в любом могла таиться смертельная зараза. Опустевшие крепость и город сгорели.
Селитренники, искавшие селитру по курганам-могильникам и древним городищам, откопали потом добрые ее пласты на обезлюдевших холмах Шумска, найдя в них вдобавок, и в изрядном количестве, оплавленные украшения из золота и серебра.
В наше время над рекой, на холмах и обрывах, стояла часть Шумска, которая называлась Старым городом. Новый город лежал на равнине, в сторону от реки. В свою очередь, Старый город делился на две части: Верхний Вал и Нижний Вал. Адам жил на Верхнем Валу, в доме, построенном его дедом, казаком. Дед еще был настоящий казак: вольный человек, у которого в жизни праздничных дней было больше, нежели будничных. Сила и крепость его были таковы, что волков на охоте он добывал голыми руками и жениться не торопился до восьмидесяти лет, считая, что с женой жить – кандалы тереть. Он и погиб казаком – на волчьей охоте. Силу и крепость дед Адама перенял от своего отца, молодость которого прошла в Сечи – казацком раю, где никто, сколько бы он ни прожил, не умирал от старости. Смерть находила казака на войне, в пути, на хмельной пирушке, но не в постели, замученного старостью. Рай тот казацкий, куда женщина, вечно искусительное семя, и на шаг не подпускалась, был разрушен по велению известной блудницы – царицы Екатерины. И с тех пор казацкая сила, рассеявшаяся по свету, стала хиреть и мельчать в потомках, чахнуть от трудов и болезней и казаки стали умирать – как все люди.
Отец Адама уже больше работал, чем праздновал. Но женился тоже поздно и умер не в родовом доме, который перестроил по-своему, а в кузнице, за работой.
Адам мало помнил отца. Запомнил его рассказы о чудесном: о казацких кладах, зарытых в степи, о сокровищах князя Славинецкого, утопленных в реке... Много чего знал отец, чего, может, не было на свете и быть не могло, а про то, что было, – войны и революции, выпавшие на его век, – говорить не любил. Остался от него Адаму в наследство дом, про который отец рассказывал, что построен он из корабельного дерева. Было, вспоминал отец, во времена его молодости: обрушился на Шумск небывалой мощи и ярости смерч, который затопил город водой, соленой, как слезы и пот, засыпал его морской травой, рыбой, медузами, обратил реку вспять, смыв в нее улицу домов, тюрьму, кладбище, и сбросил на двор Урусовых барк с изодранными в клочья парусами. В детстве Адам верил рассказу, но, когда вырос, не нашел ему подтверждения в архивных и исторических документах. К тому же и здание тюрьмы, в котором ныне находилась психбольница, было на месте, стояло невредимым со дня постройки. Никакого смерча, вышедшего из моря, не обрушивалось на Шумск при жизни отца. Это был явный вымысел, однако же среди кирпичных, саманных, сложенных из ракушечника домов Верхнего Вала их дом был единственный деревянный, и его темное, тяжелое, необыкновенной крепости дерево постоянно выделяло из себя какую-то едкую горечь, поистине морскую соль. Горечью этой отец лечил в детстве Адама все его болезни.
Мать свою Адам не помнил, она умерла, разродившись им. Ко времени нашего повествования о нем Адам был женат давно, хотя в своем роду, по своему возрасту и самочувствию, долго еще мог ходить в женихах. Вида он был приятного для глаз – округлого, нрава добродушного, но, как было отмечено в одной из служебных характеристик: "Способен на непредсказуемые поступки". Вообще, внешностью он походил на осеннего раздобревшего медведя, и голова у него была не голова, а башка, волос на которой рос густой, кудрявый, рыжей масти. В движениях он был спор, глядел бодро, весело, но, случалось, бывал сумрачным и вялым. С женой Адам прожил немало лет, а силу не потерял: когда завязывал шнурки на ботинках, иногда рвал их. Ботинки, рубашки, костюмы, галстуки – все, кроме белья, Адам покупал себе сам, не доверяя вкусу жены: она предпочитала блеклые тона, он любил яркие.
Дед Адама был человек удачливый, у него что задумывалось, то и получалось; отец – бесталанный, находящий отраду больше в вымыслах, чем в жизни; Адам – ученый, знаток иностранных языков. Стена в доме, на которой у деда висели икона и сабля, а у отца мандолина и фотокарточки в рамках, у Адама была занята книжными полками, сушеными бабочками под стеклом, моделями парусников. Книг, особенно словарей – переводных, толковых, энциклопедических – было множество. "От них в доме пахнет старостью", говорила жена Адама, не любившая запаха книжной пыли, но в ноздрях Адама эта пыль благоухала. Детей у них не было.
Утром того рокового дня, в который жизнь Адама переменилась самым неожиданным образом, его разбудили цыгане. Адаму снилось море, никогда не виданное им наяву, снился Шумск, тоже впервые увиденный, – белый город на зеленых холмах, в золотом сиянии; снился их дом-корабль, обвитый виноградом, готовый к отплытию. Блаженную печаль расставания с родиной почувствовал Адам во сне, и тут его разбудил крик:
– Бабо, глина! Бабо, глина!
Это кричали цыгане. Адам их услышал в окно, открытое – лето стояло жаркое, сухое, без комаров – на всю ночь. Цыгане привезли белую глину, которую добывали в заброшенных шахтах, с которой не сравнимы ни мел, ни известка. Мел и известка состоят из сухости, пыльности, а белая глина, словно только что поднятая с морского дна, прохладна на ощупь и свежа; ее можно прикладывать к ранам, ожогам, ее можно есть, у нее свежесть чего-то такого, что хочется попробовать зубами – так в детстве хочется свежести незрелых яблок. В Шумске белой глиной белили стены домов.
У Адама дом был оштукатурен снаружи и тоже требовал ежегодной побелки. Цыгане разбудили Адама, продали ему глину, проехали по всему Верхнему Валу, прокричали, и когда Адам выходил со двора, по улице уже бегали дети, играя:
– Бабо, глина! Бабо, глина!
Один мальчишка, худой, как мокрый цыпленок, с венчиком седых волос округ головы, грыз кусок глины. У Адама сжались зубы от оскомины, самый гнилой из них хрустнул. Адам выплюнул его на ладонь:
– Ты это видел?
– Что? – подбежал мальчишка.
– Зуб, вот что!
– Его надо на чердак кинуть, – посоветовал мальчишка. – И сказать: мышка, мышка, на тебе простой зуб, дай мне золотой.
– Как же, даст она золотой... – ответил Адам, отлично знающий, что чудес на свете не бывает, и пошел дальше своей дорогой, обеспокоенный тем, что некстати сломал зуб; он вышел из дому, чтобы быть в суде, где собирался произнести речь, ему было важно не свистеть, не шепелявить. – Я буду говорить, так сказать, а ливр увэр, с чистого листа, – громко произнес Адам, он пробовал голос. – Я заранее не готовился к сегодняшней речи, я всегда готов защищать истину.
Адам не свистел, не шепелявил. Судиться он шел с удовольствием, так как любил поговорить. Воротник его рубашки стягивал сиреневый галстук-бабочка, под мышкой он держал пестрый солнечный зонтик с рукоятью из фальшивой слоновой кости. Адам не боялся солнца, просто он, сам большой, тяжелый, любил все легкое, летучее: зонтики, бабочек, воздушные шары и змеи, паруса, а также шелковые рубашки, не пристающие к телу. Зонтиком этим он начинал новое увлечение – коллекцию солнечных зонтиков.
В суд Адама вызвала жена, захотевшая развестись с ним. В суде, знал Адам, выясняется истина, но какую именно истину готов был защищать, пока не знал. Он всегда был готов говорить о чем угодно.
По дороге в суд Адам побывал в краеведческом музее – хотел предложить им половецкую бабу, стоявшую у него в садике, служа украшением вроде Венеры, хотя обличьем была слишком не Венера: плоскомордая, брюхатая, кривоногая. Бабу эту нашел где-то в степи дед Адама. Епинохов, директор музея, давно уговаривал Адама продать ее, сегодня он был согласен: "К черту всех баб! К тому же деньги нужны".
Бабу, однако, продать не удалось, у музея не было денег. Епинохов сказал, что Адам слишком долго размышлял и за это время все в мире переменилось.
– Выяснилось, что городу музей не нужен! Мне даже крысиного яду купить не на что. Ну и черт с ним! Все равно гореть нам в синем пламени. Ты это читал? – достал Епинохов газету из кармана. – Из Черного моря скоро вырвется сероводородный газ. Не сгорим, так задохнемся, – закончил он с удовольствием, с каким обычно предвещают катастрофы, грозящие человечеству.
– Я газет не читаю, – сказал Адам. – Лично у меня катастрофическое положение с деньгами. Хочу, пока лето не кончилось, в турне какое-нибудь закатиться, по миру поездить. Мне и сны в последнее время все про дороги снятся. Деньги позарез нужны.
– Деньги нужны, – согласился Епинохов. – Яду купить, за электричество заплатить...
Они разговаривали в музейном зале, рядом с гобеленом, на котором был изображен зверь – собака с крыльями, – а на звере наездник – худой, согбенный старик, глядевший турком: бритая голова, вислые усы, но в польском, со шнурами, кафтане. Адам давно не бывал в музее, забыл, что тут есть, и с любопытством посмотрел на аллегорию.
– Да, это аллегория, – подтвердил Епинохов. – Семнадцатый век, эпоха барокко. Бесценная реликвия... А на вакансию сторожа у города опять денег нет.
– И нитки не выцвели! – удивился Адам. – Ишь, как смотрит... Горделивый старик, – сказал он о старике с гобелена, который на собаке сидел боком к зрителям, но лицом повернутый к ним. Лицо его было сухое, точно обожженное солнцем пустыни.
– Нитки не выцвели, потому что их тогда кипятили в детской моче, объяснил Епинохов. – А изображен здесь, судя по всему, князь Иеремия Славинецкий.
– Тот самый? – спросил Адам. – Знаю, знаю, как же... В детстве и я его клады искал. А что ж этот песик означает? – ткнул он пальцем в собаку с крыльями.
– Осторожнее! – простонал Епинохов. – Как можно! Это же раритет! А он пальцем... "Песик"... Это крылатый хорт! Изображение Семаргла, божества богатства, плодородия, изобилия и огня у древних славян. Фигура Семаргла была в гербе Шумска во времена князя Славинецкого.
– Князь был язычник?
– Нет, он был...
Епинохов собрался рассказывать что-то про князя Славинецкого, но Адам не имел времени слушать его, он торопился в суд.
"Я буду говорить, так сказать, а ливр увэр, с чистого листа..." – этой фразой намеревался Адам начать свою речь в суде. Он готов был говорить долго и пылко, у него было что сказать. Не с женой, все слова которой он знал наперед, и не с судьей-женщиной, какое бы определение та ни вынесла, но вообще с абсурдностью мироустройства он хотел поспорить. "Я старый казак, рыцарь! И вот мне приходится сутяжничать с женщиной. До чего мы дожили! Как можно сводить на суд не сводимое ничем, кроме любви!" О любви, о жизни, о смерти хотелось поговорить Адаму. Речь его осталась непровозглашенной. Первой говорила жена. И Адам был ошарашен, сбит с толку ее словами, он сидел и слушал жену с немигающими от изумления глазами. Он полагал, что знает заранее, что она скажет. Оказалось, не знает. Оказалось, она все помнит! Все, что было между ними... Но помнит совсем не так, как было на самом деле. Ничего не было обидного или умышленного, в чем она видела обиду или умысел против нее. Не то говорил Адам, что слышала жена, не то делалось им, как оно виделось ей! Вдруг Адаму открылось, что все в жизни обстоит еще абсурднее и несводимей, чем он представлял, что, может быть, даже в любви люди остаются совершенно одинокими, глухонемыми друг к другу. "Но была же любовь, была!"
Суд был скор. Адам не успел собраться с мыслями, как все закончилось, их с женой объявили чужими друг другу людьми.
После суда Адам зашел в ресторан при гостинице, чтобы выпить кофе с рюмкой ликера. "Одну рюмочку, не более..." Адам любил сладкое и прочим напиткам предпочитал ликеры. В ресторане он выпил одну рюмку, потом другую, потом к его столу подсели два армейских капитана. Адам им обрадовался. Он не выговорился на суде и рад был говорить хотя бы перед капитанами.
– Но была же любовь, была! Мы прожили вместе пятнадцать лет! – Он-то, пожалуй, знал, что жена его не понимает, но и вообразить не мог, насколько чудовищно это непонимание. – Чу-до-вищ-но! Чего же ждать от тех, с которыми едва знакомы! Как мы еще существуем вместе при таком непонимании? Чем повязаны? Неужели ложью и всеобщим заблуждением? Вы понимаете меня, друзья мои?
Капитаны его отлично понимали и отвечали, что именно на лжи все и держится в стране. Все предано и продано, утверждали они в один голос, и ничего спасти невозможно: нет надежных людей.
– Как это нет надежных людей! – возразил Адам. – А мы втроем? Я старый русский офицер! Для русского офицера честь превыше всего. Как говорится, dulce et decorum est pro patria mori – и честь, и радость пасть за отечество. Господа офицеры, падем за отечество! Пусть наше дело безнадежно, но мы спасем достоинство русской армии. Есть единственный способ – мятеж.
Адам не был пьян, он просто любил поговорить. Капитаны пили, мешая водку с шампанским, и внимали ему с готовностью на что угодно, хоть на мятеж, хоть с девками в баню. Сникли они что-то очень быстро и одновременно, Адам не успел изложить всю стратегию мятежа. Капитаны жили здесь же, в гостинице, он тащил их в номер обоих сразу, зажав под мышками.
Адам не выговорился в ресторане. Какой-то незнакомке на бульваре он читал стихи:
– Herz, mein herz, sei nicht beklommen und ertrage dein Geschick (...Сердце, сердце, сбрось оковы, и забуду печали гнет...)
Незнакомка пила пиво из жестяной банки.
– А деньги у тебя есть? – спросила она. – Ты чем занимаешься?
– Я старый поэт, – печально улыбнулся Адам. – Ich bin alte Dichter. Моя фамилия Урусов. Слышали? Ах, не слышали... Странно. Ну да ладно. А вы знаете, что значит по-латыни "урус"? "Урус" по-латыни "тур".
– Шоп-тур? – спросила незнакомка.
– Тур – дикий бык, – объяснил Адам. – Страшный и непобедимый, живет пятьсот лет, вся сила его в роге. В необыкновенном роге, понимаете ли меня?
Незнакомка не поняла Адама. И тогда он сказал с печалью всеми забытого поэта:
– Когда тур доходит до моря, он сбрасывает свой рог и умирает. Я никогда не видел моря. Видел все, кроме моря. Мне одна цыганка нагадала, чтобы я боялся воды. Я знаю, я умру, когда увижу море. Но это случится еще не скоро. Сегодня я узнал, что ничего не понимаю в жизни и людях. Я мало еще пожил.
На вокзале, где Адам очутился после бульвара, плакала старушка. У ног ее стояло ведро с яблоками, на путях ждал отправления пассажирский поезд, а старушка сидела над яблоками, принесенными для продажи пассажирам, и горько плакала.
– Что случилось? – спросил Адам.
– Кошелек у нее украли, – объяснили сидевшие рядом на скамейке.
– Много украли?
– Восемь рублей.
– Восемь рублей! – оскорбился Адам, ударив себя в грудь кулаком. – Я старый вор, мне стыдно! – он поискал в карманах и отдал старушке что нашел. – У меня больше ничего нет. Я старый честный вор.
А возле рынка Адам увидел цыганские повозки, те самые, что утром привезли глину. Он закричал в упоении:
– Чавэлла! Я сам старый цыган. – и запел: – Сыграй мне, цыган старый, ту песню, если помнишь... Дам денег, дам вина я, отдам я все, что спросишь.
Цыгане собирались ехать дальше.
– Тьфу, черт меня побери! – воскликнул Адам. – Свобода для цыганасамое главное. Еду!
И поехал. Однако в дороге ему сделалось что-то печально, он вспомнил какую-то заботу, может быть, то, что дом, уходя, оставил незапертым, или то, что нельзя так уезжать, не возвратив долги, не попросив прощения. За городом, возле кургана, который назывался Старая Могила, он оставил цыган.
– Эй, не журись! – крикнула ему на прощанье цыганка с повозки. – деньги потеряешь!
– А у меня нет денег! – закричал в ответ Адам, но цыганка уже не могла услышать его, только, видно было, захохотала чему-то.
У дороги, там, где Адам спрыгнул с цыганской повозки, стоял памятник разбившемуся шоферу. Адам посмотрел на фотографию, вделанную в камень, прочитал имя. На той стороне дороги тоже был памятник, без фотографии, зато с баранкой, привинченной сверху. Место это было какое-то нехорошее, здесь часто случались аварии. Адаму вспомнилось – из тех рассказов, что слышал он от отца, – будто здесь, у Старой Могилы, в старину стояла, воротами поперек дороги, виселица. И будто поставили ее казаки, чтобы привозить сюда на казнь, если он так желал, провинившегося товарища. Его, сидящего на коне, подводили под перекладину, накидывали петлю и ждали, появится ли из города девица, согласная спасти его от казни – выйти за него замуж. Так было на самом деле или нет, но место, несомненно, было недоброе, о чем свидетельствовали и памятники разбившимся шоферам.
Дорога была пуста, Адаму живо вообразилось: виселица как ворота в город, ветер раскачивает петлю...
– Вот этак, может быть, и мой предок женился, осел в этом городе, сказал Адам и зачем-то полез на могильный курган. – А по мне, так лучше в петлю, чем жениться.
Кто насыпал Старую Могилу – скифы, половцы или славяне, Адам не знал, не интересовался этим. Он давно не был на могиле, с той поры, когда студентом бродил с сачком по старым, задичавшим садам, балкам с цветущими склонами, курганам, когда ловил даже не бабочек, но, увлеченный мертвыми языками, чудесные, порхающие над землей слова: сатурния, прозерпина, поликсена, галатея, мнемозина, подалирий, аполлон... Это было редчайшей удачей – поймать подалирия или мнемозину. Вряд ли, если бы теперь он увлекся, он был бы удачливым охотником за прекрасными редкостями. Старые сады выкорчеваны, в балки свозят мусор, на могилах устраивают пикники.
Однако, странное дело, может, потому, что ее охраняла дурная слава, эта могила не была загажена. Пахло на кургане дико, сильно: полынью, чабрецом, шалфеем. Вонь с дороги не доставала сюда. Бродячий пес лежал в траве, грыз кость с лошадиным копытом. Он зарычал на Адама, тот ответил:
– Я сам старый пес, циник. Я старый прожженный циник, я никого не люблю. О meine Unschuld, meine Unschuld... О моя невинность, моя невинность...
Пес оставил копыто, слушая Адама. Послушав, он с воем и не оглядываясь ринулся бежать с кургана.
Адам поискал по кургану бабочек. Ничего, кроме одной пестрянки, он не увидел. Ящерица сидела на сухой глине, глядя прямо в заходящее солнце, в багровую зарю. Адам тоже поглядел на закат и округ: на город, на степь. И увидел свой дом, белеющий в гуще зелени. Вечерний воздух был мглистый, душный, такой, будто где-то бушевали пожары, горели то ли торфы и леса к северу от Шумска, то ли уголь под землей на юге, и даль полдневная и полуночная скрывалась в дыму, сливалась с небом. Чудовищная грозовая туча, по исподу которой змеились молнии, наползала из степи. Туча походила на шлак, вывернутый из доменной печи. Голубь, словно обжегшись, отпрянул от этой огнедышащей массы, сверкнул серебряным крылом. В небе загрохотало, затряслась земля. Ветер, взметающий пыль, мчался по степи, и Адаму бежать бы к городу с той же быстротой, что и ветер, но он оставался на кургане, не замечая грозовой тучи, не чувствуя тревоги, разлившейся в воздухе. Он говорил с ящерицей:
– Я старый нищий. Нет у меня ни денег, ни жены... Мне уже нечего терять.
Ликерный запах полыни ударил ему в ноздри. Адам воткнул зонтик в землю, топнул ногой, закричал:
– Сыграй мне, цыган старый, напомни дни былые, тот рай, и те надежды, и сны те золотые!..
Ветер рванул столь внезапно, что едва не унес зонтик. Закрутился, завивая полынь в пучки, вихрь, и, точно вихрь, крутился по могиле пляшущий, забывший про все на свете Адам. Туча, сотрясающаяся от собственной тяжести, была уже над его головой. Огненные трещины прошли по ней. Вдруг треснуло так оглушительно, сверкнул такой яростный свет, что ни зонтик, ни Адам не отбросили тени.
– Сыграй, старик! Пусть слезы из глаз моих польются...
Следующего громового удара Адам уже не слышал. Молнией, предшествовавшей этому удару, он был застигнут, остановлен даже не в движении, но в течении времени, и видел: пронизывая все насквозь, загорается свет, перед которым дневной свет – тьма. Адам, окутанный облаком этого света, не понимающий, закрыты у него глаза или открыты, со зрением, отчетливым, как перед потерей сознания, видит: вспыхивает на дороге огненная виселица, клубом огня летит по дороге крылатый хорт с горбатым стариком на спине, и виселица для них – ворота в город.
* * *
Свидетелем случившегося с Адамом был Епинохов. Он ехал на машине из города и был ослеплен молнией, ударившей впереди не то в дорогу, не то в близстоящий курган. Епинохов еще издали заметил человека на кургане, делающего непонятные движения. "Змею, что ли, топчет?" Ослепленный, он съехал на обочину, протер глаза и не увидел того змеедава, прыгающего на вершине кургана. "Не в него ли она шандарахнула?" Так оно и оказалось.
То, что пораженный молнией человек есть его приятель Адам Урусов, Епинохов определил по одежде, по дородности тела, не по лицу. Лицо Адама было темное, незнакомое. Сердце не прослушивалось. Епинохов, верящий больше в плохое, чем в хорошее, решил, что Адам мертв, и повез его не в больницу, а домой, на Верхний Вал. Пока он ехал, гроза миновала. Туча, поразившая Адама молнией, была бесплодная, из нее на город не капнуло ни дождинки.
Епинохов привез на Верхний Вал омертвелое тело Адама, к нему сбежались женщины, дети, подходили мужчины. Дети посмотрели на лежащего горой Адама и от ужаса попрятались – такое изменившееся было у него лицо. Женщины стащили с Адама одежду, а тело облепили белой глиной, которую утром привезли цыгане. Потом четыре самые сильные из них подняли Адама за руки-ноги и стали раскачивать как в люльке. Они делали это, не обращая внимания на сомнения мужчин, особенно Епинохова, который советовал:
– Э, милые мои, бросьте, не мучайтесь. Конец Адаму. Я сам чудом спасся, рядом был.
Когда Адам пошевелился и открыл глаза, женщины со страху завизжали, а мужики обрадовались, и Епинохов сказал:
– Ну я же говорил!
Адам встал, осыпаясь глиной, и походкой пьяного побрел к реке.
– Адам! – окликнули его.
Он не отозвался.
Адам слышал свое имя, но отвечать был не в силах. Он был словно в первый раз опьяневший, был пьяный в окружении испуганных, не знающих, чего от него ожидать, трезвых. Ему хотелось рассказать им о том, чего не видит трезвый взгляд, но язык был непослушен ему, упившемуся до полусмерти. Его никто не понимал, его косноязычие было косноязычием прозревшего, побывавшего на границе жизни и смерти, в глазах которого еще не рассеялся дивный свет.
Адам шел к реке голый, точно новорожденный, не стыдящийся своей наготы, ему было холодно, как бывает холодно новорожденному, кожа которого еще не обсохла от вод материнского лона. В реку он хотел войти, чтобы согреться. "Холодно... Холодно..." – хотел сказать Адам, но выходил какой-то бессмысленный клекот.
А на следующий день дети уже играли в Адама: Гехта, ресторанного музыканта, бывшего в запое и упавшего пьяным посреди улицы, измазали глиной и ждали, что будет. Женщины пересказывали подробности происшествия с Адамом и жалели его, потому что удар молнии лишил его дара речи. Адам онемел.
Рассудок его не повредился, он все понимал, узнавал всех, к нему уже на следующий день после случившегося вернулись аппетит и естественный цвет лица, только вот он не мог вымолвить нормально ни слова, его косноязычия никто не понимал.
Будто в дом покойника, двери в его дом были открыты для всех. Всякий мог зайти и увидеть, что люди не врут – у Адама вправду отнялся язык.
Жена, бывшая теперь, явилась, конечно, в числе первых. Она сказала, что пришла забрать попугайчиков, чтобы они не подохли без присмотра, но Адаму было ясно, что приходила она насладиться его унизительным положением. "Этого следовало ожидать", – выражало ее лицо.
Человек, которого звали Колпачком за его низенький рост, который ссужал деньги под разбойничьи проценты, скупал краденое, брал вещи в залог, приходил, чтобы увериться в целости и сохранности Адама, тоже его должника. Он даже пощупал его пальцами и спросил:
– Ты, Адам, все помнишь?
Колпачок боялся, что он забыл про долг. Адам помнил все. Но речь его была речью окунувшегося в хаос забвения: обрывки слов, дикие звуки, произносимые с натугой идиота.
Воробьев, журналист из "Шуйских вестей", сказал, что горячая новость про Адама пойдет в ближайший номер, сделал фотографию и оставил зачем-то визитную карточку, привычку раздавать визитки он завел с недавнего времени; хотя в городе все, тем более Адам, и без того знали, кто такой Воробьев.
– Ужас! – воскликнула Инесса Павловна, самая интересная женщина на Верхнем Валу, владелица "Дома красоты" – вместе косметического салона и парикмахерской. – Какой ужас! Что делается! Каждый день слышишь какой-нибудь ужас. Вы мне можете сказать, когда это все кончится?.. когда мы, наконец, начнем жить по-человечески, как во всем мире живут? Воры, налоговая полиция, мыши... Меня замучили мыши! Я не знаю, как с ними бороться. Они пугают клиенток. Мыши, говорят, к голоду. Я не удивлюсь... У нас может случиться что угодно. А тут еще слышу – молния! Ужас! Лишили языка единственного человека в этом паршивом городе, с которым можно было поговорить по-человечески, по-французски.
Инесса Павловна не знала по-французски ни слова. У нее была дочь, берущая у Адама уроки французского. Он в последнее время зарабатывал только репетиторством, и это были неплохие заработки, потому что желающих говорить на иностранных языках становилось все больше, но денег не хватало одинаково, сколько бы он ни зарабатывал.
– Что же нам делать? – спросила Инесса Павловна. – Ведь во французском языке главное – произношение, прононс, но какой же теперь, пардон, прононс, если вы даже по-русски ни бе ни ме! А плату взяли за месяц вперед.
Адам не вернул ей денег, взятых вперед, он их как раз вчера потратил.
– Плюнь, не переживай. Сегодня с тобой, завтра со мной, – сказал Епинохов, утешая Адама. – Жизнь – это катастрофа.
Епинохов по роду занятий имел дело с прошлым, от которого, в самом деле как после катастрофы, мало что уцелевает, поэтому и выражался так о жизни. Он жил в ожидании катастроф, любил читать в газетах сообщения о тайфунах, наводнениях, землетрясениях, прогнозы экономических, экологических, демографических и прочих кризисов, не верил в будущее ни Шумска, ни остального человечества и вместе с тем был деятельный человек, энтузиаст музейного дела, хлопочущий беспрестанно о приумножении коллекций. К Адаму он пришел не только с утешением, но еще с расчетом. У него не было денег на покупку половецкой бабы, он решил, что онемевший Адам не сможет отказать ему и отдаст бабу даром. Адам отказал. В этой бабе он видел теперь что-то родственное себе, такое же безмолвное.
– Тогда хоть камень отдай, – сказал Епинохов, имея в виду камень, который лежал у порога дома.
О камне этом, с загадочными письменами на нем, было известно Адаму от отца, что он со дна моря, и высечена на нем песня. Ведь все песни на земле, рассказывал отец, настоящие песни, а не песенки, пошли от народа, жившего в древности там, где сейчас море. Отец нашел этот камень, когда был молодым. В его молодости море еще выкидывало камни с песнями, их разносили по земле вольные люди – странники. Море выкидывало камень, странники собирались возле него и садились пить вино. Пили и смотрели на камень, пили и смотрели, пока песня сама не входила в их души. Адам все надеялся разгадать надпись на камне с помощью словарей, а теперь у него к камню был еще один интерес. "Вдруг, он мне поможет вернуть голос?" Теперь он готов был верить, что рассказы отца не все вымысел и что в камне этом действительно таится сила, возвращающая человеку песенный дар. "Не наврал же отец про виселицу. Я видел ее!" Адам не отдал камень в музей.
С расчетом на то, что сейчас он будет сговорчивей, приходили к Адаму, кроме Епинохова, покупатели дома. Адам затеял продажу дома еще несколько месяцев назад. Он хотел взамен купить двухкомнатную квартиру, а на остальные деньги попутешествовать по миру. Покупатели на его дом находились, однако, поторговавшись и не добившись уступки со стороны Адама, они перестали было докучать ему, а теперь набежали. Покупателям Адам показывал просто кукиш. "Ищите дешевку в другом месте!"