Текст книги "На последнем сеансе (СИ)"
Автор книги: Михаил Ландбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
– Здесь не курят, – пояснил Нисим.
Женщина вернула сигареты в сумочку и присела за свободный столик.
Актёр откинул голову, надёжно прокашлялся и прочёл ещё:
Бодлер пришёл
в дурдом,
притворившись
психиатром.
Он прожил там
два месяца,
потом ушёл,
но дурдом так
его полюбил,
что плёлся за ним следом
через всю Калифорнию,
и Бодлер смеялся,
когда дурдом
тёрся о его ноги,
как приблудный кот.
– Кофе? – спросил у женщины Нисим.
– Да, большую чашку.
Помахав черепом, актёр сказал:
– Мадам, вы не находите, что над нами витает ужасная аура тоски?
Женщина не ответила.
Актёр предложил:
– Попутешествуем?
Губы женщины приоткрылись:
– Что вы имеете в виду?
На лице актёра выступило выражение человека, готового немедленно принести себя в жертву. Убрав череп в портфель, он сказал:
– Почему бы нам не слетать в славный город Зальцбург?
Женщина снова оглядела присутствующих; её лицо напряглось.
И тогда Актёр уточнил:
– Культурное мероприятие. Всего лишь это. Ничто так не обостряет наши чувства, как путешествия. Два года назад я слетал в Россию. Что вам сказать? Страна чудес! Там пьют водку, закусывая мороженым. Что же касается города Зальцбурга, то.… Ступая по квартире гения, я почти не дышал, а разглядывая скрипочку с клавесином, а ещё кроватку с ночным горшочком под ней, я настолько разволновался, что, казалось, теряю пульс. По горшочку трепетным пальцем постучал и представил себе, как великий Амадео опускает с кроватки ноженьки, как, приподняв подол ночной рубашонки, он в горшочек…
Нисим поставил перед женщиной большую чашку кофе.
– Зальцбург этот где? – поинтересовалась женщина.
– За границей, – пояснил актёр.
– А-а-а… – тяжело вздохнула женщина и, оставив свой кофе нетронутым, бросилась к выходу.
Наступила гнетущая тишина.
– Отчего у женщин такие бледные лица? – заговорил Нисим.
– От безумного счастья! Отчего же ещё? – отозвался актёр и снова достал из портфеля череп.
Нисим пожал плечами:
– К чему вам сдалась эта штука? Да ещё с собой таскаете…
Актёр яростно прорычал:
– А что ещё может напоминать нам так живо о жизни?!
– Ну да, – ухмыльнулся Нисим, – больше ничего…
Отпив водки, я посмотрел в окно. Ни обещанной силы, ни предположительного в голове тумана не чувствовалось. «Зато и бактерий тоже нет», – утешила мысль. В окне кафе было видно, как вдоль пустынной улицы неторопливо покатилось тело чёрного «мерседеса». Немного погодя машина развернулось в обратную сторону и, снова поравнявшись с окном кафе, на минуту задержалась. Я вытянул шею. Автомобиль тронулся с места и проехал дальше.
И тут я увидел Зива. С лица Зив напоминал ротвейлера, по фигуре – высохшее деревце, по разговору – глубоководную рыбу. «Кто ты на самом деле?» – спросил я однажды. «Реалист, проглотивший в себя кусок иллюзорности», – глотая слова, ответил (объяснил) он.
Зив вырос на нашей улице, и до двадцати двух лет был нормальным парнем, пока не стал поэтом. В своих стихах он размышлял о странных, изломанных судьбах человечества, и мне, слушая его стихи, мир действительно начинал видеться в другом обличии. Зив взял себе в привычку писать легко, любить легко, а расставаться со своими подружками совсем уж легко. Он нигде не работал и на какие средства жил, я никогда не знал, но, как бы то ни было, я не мог припомнить случая, когда бы он у кого-то одалживал денег. Я думаю, что его содержала мать, у которой был свой магазин мужских и женских головных уборов; и, помимо того, эта женщина считала, что её сын, безусловно, самый талантливый поэт всего южного Тель-Авива. Когда Зиву бывало хорошо, он садился сочинять стихи, но тогда он чувствовал себя подавленным; а стоило ему на какое-то время сочинять стихи перестать, как ему становилось настолько бессовестно хорошо, что он вновь хватался за стихи. Как и многие неуверенные в себе люди, Зив был необыкновенно упрям и раздражителен. На мои замечания он отвечал: «Не будь я немного невротиком, как бы опознали во мне еврейского поэта?» Однажды он уговорил меня сочинить музыку на одно из его стихотворений. Я почему-то согласился. Получилась песня. Имела, вроде бы, успех. «Поработаем вместе ещё!» – заявил Зив. Что думал на этот счёт я, его не интересовало. В моём доме он бывал едва ли не единственным гостем, поскольку прогулки Эстер по квартире не смущали только его одного.
Подсев за мой столик, Зив помахал листком со стихами перед моим носом и признался:
– Я весь переполнен всем этим, и уж просто не знаю, как мне освободиться от своего рабства.
– Никаких шансов! – издали выкрикнул актёр. – Освободиться от рабства не сумел даже Спартак!
Зрачки Зива расширились до невероятных размеров.
Я поинтересовался:
– Нужна помощь?
Зив вжался в стул.
Актёру я объяснил:
– Молодой человек – поэт.
Актёр поморщился, а потом, с нежностью поглядывая на зажатый в руке череп, призвал:
– Раз так, пусть угостит нас своим производством!
Зив угостил:
Сон, словно пиявка,
пил моё тело,
и, проснувшись,
я обнаружил, что лишился крови.
Глаза актёра залило угрюмое напряжение. Фыркнув в рюмку, а потом, театрально поклонившись в сторону Зива, он проговорил:
– Бред, который ты нам здесь набормотал, – это не стихи, а тусклый мусор, лишённый трепетного чувства жизни и звенящего, горячего пульса творчества. Где непременный акт, вызывающий в людях бурный ток крови и бешеный оргазм? Свои жалкие потуги ты смеешь называть стихами? Тьфу! Кому ты головы морочишь? Возможно, лишь только куры с их специфическими мозгами могут отнестись с участием к твоему разбрасыванию мусора… Читай, юноша, классиков, наслаждайся шикарными образами великолепного Чарльза Буковского! Взять, к примеру, вот этот шедевр:
«Подними платье повыше!» – попросил я.
Она подняла.
Это было похоже на восход солнца.
Страшно побледнев, Зив втянул голову в плечи, и казалось, что с его лица вот-вот выпадут глаза.
– О чём господин говорит? – спросил он у меня голосом, напоминающим интонацию изрядно выпившего человека, который изо всех сил пытается казаться трезвым. – Я так старался, я бился, как рыба об лёд…
– Не туда старался! – взревел актёр. – Биться надо не как рыба об лёд, а как гусь о подоконник – эффекта гораздо больше!..
Зив растерянно развёл руками и, непонятно к кому обращаясь, продолжил:
– Случается, что, будучи измученным под натиском неуёмного нашествия слов, я целыми ночами ворочаюсь в постели. Тучи слов летают надо мною, застревают в ушах, щиплют в грудь, колют в глаза… Порой мне кажется, что лишаюсь разума…
Я слушал Зива и думал, какое это ужасное несчастье – быть писателем, и какое это огромное счастье, что я не писатель. А ещё я подумал, что выражение самых сокровенных оттенков чувств подвластно лишь только музыке…
– Дыши ровнее, – посоветовал я. – Талант нуждается в мужестве. То, что ты ворочаешься в постели, ещё не означает, что ты лишился разума. Скотт Фицджеральд по ночам тоже не спал, однако с ума сошла его жена Зельда, а не он.
Зив перевёл дыхание и, искоса взглянув на актёра, осторожно спросил:
– Этот человек – литературный критик?
– Хуже, – отозвался я.
Сбитый с толку, Зив схватил мою руку:
– Разве бывает кто-то хуже, чем литературный критик?
– Конечно, бывает, – сказал я. – Театральный или музыкальный критик.
– Так он не литературный критик? – оживился Зив. Его лицо порозовело, а в голосе прозвучал металл вызова: – Господин с черепом, вы не думаете, что…
– Мне ни к чему! – перебил актёр. – От дум натираются на мозгах мозоли.
– Как тебе такое нравится? – Зив продолжал сжимать мои пальцы. – Этот господин принимает мои стихи за мусор!
– Возможно, господин недостаточно глубоко вник в суть? – предположил я. – Кстати, о мусоре… Как у тебя (тебе) с новой подружкой?
– Ты имеешь в виду совсем новую?
– Ну да. – Я вспомнил, что дальше одноразовых подружек у Зива дело не идёт…
Проведя со своей последней подругой на острове Родос семь дней, Зив после возвращения в Тель-Авив позвонил мне.
– В гостинице, – жаловался он, – моя подруга вела себя как пьяная горилла, и у нас происходили дикие, совершенно опустошительные ночи. Ты представляешь?
– Хочешь, чтобы я представил себе гориллу? – спросил я.
– Или собаку. Эта дамочка бросалась на меня, как собака на свежую кость, разве что при этом не лаяла. Знаешь, как она объясняла своё поведение?
Я сказал, что не знаю.
Зив разъяснил:
– «Для любимого, – заявила она, – я готова отдать всё, что у меня есть». «Всё не надо, – заверил я, – обойдусь самым малым». Кажется, объяснил понятно, да? Так нет же! Направив на меня скорбный взгляд, она пробормотала: «Бедный мой возлюбленный!..» Тут меня прорвало, и я крикнул: «Это наше бесконечное сюда-туда-обратно меня достало! А потому с данной минуты ты становишься для меня продуктом, у которого истёк срок давности!» Услышав о своём увольнении, она протяжно вздохнула и объявила, что идёт вешаться. «О кей, милая, – одобрил я, – не отказывай себе ни в чём». Словом, проклятая получилась поездка. А я так старательно готовился к ней: прихватил диск с записью нашей с тобой песни «Под рыжим солнцем, на белой лодочке», две бутылки вина «Sauvignon Blank», книгу какого-то англичанина и Библию…
Я не понял:
– Зачем Библию?
– Чтобы общаться не только о низменном.
Я понял. Потом спросил:
– А презервативы прихватил?
Поэт не понял.
– Зачем? – спросил он.
– Не знаешь?
– Нет.
– Тогда и я не знаю. Могу уточнить у моего внука.
Поэт понял.
– Шутишь! – сказал он.
– Хотел бы… – отозвался я.
Зив помолчал. Потом послышалось:
– Перед сном почитал англичанина и вдруг для себя выяснил: меня никогда не оставит одиночество. Ни меня, ни всех нас. Вот послушай, что англичанин выдал: «Мы все одиноки. Независимо от того, кого трахаем и сколько, и неважно, женишься ты или нет. Ты сам по себе. С твоей головой и твоим членом. Ты идёшь своей дорогой. А всё остальное – сказки Уолта Диснея…» Ты слышишь?
– Конечно.
– И что ты на такое скажешь?
Я сказал:
– Тебе противопоказано читать английских писателей. Тем более перед сном. Перед сном лучше просматривай фильмы Уолта Диснея.
Зив снова помолчал. Потом продолжил:
– Увы, то, что эта девица беспредельно глупа, я заметил лишь только на вторые сутки… Ты понимаешь?
Я не понял.
– Почему на вторые?
– Так ведь пока женщина пребывает голая…
Я понял. И сказал:
– Тем не менее, спать ты с ней продолжал.
– Одно другого не касается, – отмахнулся Зив. – Как бы плотно тела друг к другу не прилипали, но если между душами зияет глухой просвет, то… К чёрту!..
Мне стало жаль девушку.
– Почему бы тебе не попытаться начать с ней всё заново? Возможно, что-то ещё…
– На место любви не возвращаются! – перебил меня Зив.
– Ты так считаешь?
– Я доверяю Иосифу Бродскому.
Тогда я спросил:
– Тебе известно, что ты ненормальный?
Оказалось, что этого он не знал.
– Знать бы надо, – посоветовал я.
Зив возразил, сказав, что ему – не надо…Теперь же, когда мы сидели за столиком в кафе Нисима, Зив сказал:
– А если ты спрашиваешь о той, с которой я познакомился после поездки на Родос, так с ней у меня тоже совершенный finita. Достаточно скоро я почувствовал, что, каждый раз отдаваясь мне, она, на самом-то деле, оставалась полностью при себе. Особенно явственно я это чувствовал, когда, обхватив мою голову, она вдыхала в мои уши всякую глупость, чушь, бред.
Я решил уточнить:
– Глупость – большую, среднюю или мелкую? Какую из них?
– Несусветную.
– Вот как? – омрачился я.
Зив опустил глаза:
– Эта женщина оказалась совершенно сумасбродной.
Вмешался актёр:
– Так ведь женщины другими и не бывают.
Зив заглянул в мои глаза. Кажется, в них он искал источник истины. Не отыскав, сообщил:
– К тому же, иногда на её лице выступало неприятное выражение.
– Даже так?! – возмутился я. – Такое совсем уж невыносимо!
Мы немного помолчали, а потом я сказал, что неприятное выражение на лице можно поправить, если сделать операцию. Пластическую.
– На кой чёрт её делать? – помахав над столом черепом, выкрикнул актёр. – В могиле лица преображаются сами по себе!
Зив сглотнул слюну и, выдохнув: «О, кам он, гив ми э брэйн!» – продолжил:
– А ещё – всякий раз после нашей близости у меня случался позыв к небольшой рвоте, и ночью снились летучие рыбы. Вот и скажи – как мне таких женщин любить?
Отпив немного водки, я заметил:
– Зив, ты вовсе не обязан… В нашей конституции не сказано, что любовь к женщине является гражданским долгом.
Из горла Нисима, будто из проколотой шины автомобиля, вырвалось шипение, его лицо покрылось зеленоватыми пятнами.
– Господи! – жалобно застонал он. – Что Ты с нами творишь! И будет ли этому конец?!
Актёр хохотнул:
– Будет непременно и обязательно – атомную бомбу ещё никто не отменял…
– Мне кажется, – сказал я Зиву, – ты просто не уважаешь женщин.
– Почему же? До тех пор, пока они бывают моими, то да.
– А тогда, когда они бывают «своими»?
– Женщины «своими» не бывают. Женщины всегда кому-то принадлежат. Разве не ясно?
Мне было неясно, и я загрустил от жалости к себе.
– Прочти что-нибудь ещё, – попросил я.
Зив с опаской взглянул на актёра. Тот издали помахал черепом.
Зив стал читать стихи, посвящённые его будущей подруге. Текст был в меру бодрым, в меру грустным, в меру понятным.
– Что скажете теперь? – зацепил я актёра.
Тот тяжело откинулся на спинку стула и, громко зевнув, булькающим голосом произнёс:
– Aqnila non captat muscas.
У Зива перекосились губы. Он поинтересовался:
– Этот господин – орёл?
– Трудно сказать, – осторожно заметил я. – Возможно, орёл, а возможно, другая птица.
Будто к чему-то прицениваясь, актёр прищурил один глаз. Он внимательно разглядывал Зива и очень напоминал энтомолога, который только что обнаружил перед собой присутствие редкого вида насекомого.
– Поэзия, – проговорил он, – это звон колоколов, сверкание молний, а от твоего хилого бормотания…
Не договорив, он глотнул водки и принялся читать кое-что из поэзии Франции:Вошли – он сразу их схватил
И всех троих тотчас убил.
Разрезал маленьких ребят
И засолил, как поросят…
Зива передёрнулся, будто его пронзил сквозняк, и, приблизив ко мне лицо, прошептал:
– Этого господина надо бы показать доктору Варди…
Я напомнил:
– Доктор Варди – ветеринар.
– Тем более. – Зив направился к выходу.
Я посмотрел в окно, потом заглянул в пустую рюмку и высказал пару некрасивых слов относительно лукавого поведения водки.
Возле двери меня задержал Нисим.
– Отчего мы цепляемся за жизнь? – спросил он.
Я постучал по термосу с чаем и толкнул дверь.* * *
По дороге домой я зашёл в «Супермаркет».
– Мне вот этого! – Я ткнул пальцев в стеклянный ящик, и мужчина в огромном кожаном фартуке, достав цыплёнка, принялся его расчленять.
Я наблюдал за работой мужчины, и в моей памяти ожили картины Сутина с их пламенно-кровавыми пятнами распотрошённых птиц. Вдруг мне подумалось: «Ведь так же, как разное годное и всякое негодное смешалось в животном, всё это точно так же переплетено и в человеке. Не об этом ли пытался сказать в своих картинах Хаим?»
На улице меня привлёк шум приблизившегося ко мне натужного дыхания. Что-то тронуло мою штанину. Я опустил голову. В зубах белого пса был зажат лист бумаги.
– Что это? – удивился я.
Лист бумаги лёг на мою ладонь.
– Зачем?
Обнюхав мою руку, Цицерон отбежал к противоположной стороне улицы.
– Зачем это? – заметив длинный автомобиль, спросил я у себя.
Автомобиль, словно чёрная торпеда, сорвался с места.
* * *
– Что? – Меня насторожило встревоженное лицо и низко опущенные плечи Катерины.
Женщина стояла возле газовой плиты и молчала…
Когда четыре года назад я встретил на кладбищенской дорожке Катерину, она сказала:
– В этой земле мой сын. Повесился он. Вначале влюбился, а после того – повесился. Смертный грех на себя принял. Людей губят три смертных греха: жадность, зависть и несправедливая любовь.
– Три? Других грехов нет?
Катерина немного помолчала.
– Может, есть и ещё… – сказала она потом.
Мимо нас, напевая что-то весёлое, прошёл парень с тележкой, в которой развозят землю на свежие могилы. На парне была майка с надписью «Жизнь наша тю-тю!».
– Нашёл место для шуток, – сокрушалась Катерина.
– Молодой ещё, – сказал я. – Это мы с вами уже не…
– И он станет… Никуда не денется…
Два раза в месяц Катерина стала убиралась в нашей с Эстер квартире, а по средам готовить в большой кастрюле обед на всю неделю. Завтрак и ужин – это на мне…– Что? – повторил я.
Катерина поморщила лоб.
– Эстер потребовала, чтобы я всё бросила и пошла бы с ней в кинотеатр «Офир».
– Кинотеатр «Офир»?
– В кинотеатр «Офир», на последний сеанс. Так Эстер потребовала. Я напомнила, что в кино не хожу, и вашей жене мой ответ не понравился. Она сказала, что если отказываюсь пойти с ней в кино, то я должна сварить для неё «Нескафе».
– «Нескафе»?
– Эстер нельзя пить кофе, – сказала Катерина.
Я кивнул. Переспросил:
– В кинотеатр «Офир»?
– На последний сеанс.
Кладя цыплёнка в морозилку, я сказал Катерине, что жду в гости дочку и внука.
– Внук, внук, – залепетала Катерина, опустив голову.
Я заглянул в комнату жены.
Эстер сидела на ковре и расчёсывала волосы. В комнате стоял кислый запах. Распахнув окно, я увидел на противоположной стороне улицы старушку, за которой увивалась тесная цепочка кошек.
«Полная бессмыслица, – подумал я о вожаке этого шествия. – Быть до конца и совестливым, и счастливым невозможно, потому что всегда отыщется что-то, что вклинится между тем и другим».
– Ты как? – спросил я у Эстер.
Жена подняла ко мне лицо и улыбнулась.
Я опустил термос и коробочку с пирожным на стул.
– Это тебе, – сказал я, наливая из термоса чай.
– И пирожное?
– Да, и пирожное.
– Мой завтрак?
– Да. – Я стал собирать с колен Эстер вычесанные волосы.
– Сама, – сказала Эстер.
– Сегодня ты молодцом, – сказал я.
– А где моя дочка?
– Она приходила на прошлой неделе.
– Она меня видела?
– Конечно.
– А мне она не сказала, что видела.
– Наверно, сказать забыла.
– Она глупенькая. Может, она приносила цветы?
– Я не видел. Я сбегаю и принесу.
– Тебе бегать нельзя. Ты старый. Я попью из термоса.
– А ещё поешь пирожное.
– Да, и поем пирожное. Цветы принеси потом.
– Ладно.
– Моему брату сегодня холодно, да?
– Может, нет, – отозвался я.
– Думаешь, сегодня ему не холодно?
– Надеюсь, что нет, но точно не знаю.
– Тогда иди.
– Куда?
– Пойди и выясни, каково моему брату сегодня. Иди же!
Я ушёл к себе в комнату и развернул бумагу, доставленную большим белым псом.
«Когда-то судьба вытолкнула меня в жизнь, которая толком не удалась, и я вскоре узнала, как тягостно виновата и перед редким человеком, и не менее – перед собой. Когда погружаешься в болото, то даёшь себе слово, что обязательно выберешься из него, но проходит время, и оказывается, что ты нисколько не продвинулся, а ещё прочнее застрял в своей трясине. Всю жизнь я скупаю в музыкальных магазинах диски Леона Кормана и, закрывшись у себя в комнате, никого в неё не впускаю. Вслушиваясь в музыку Кормана, я погружалась в мир, где нет иных ощущений, кроме трепетного волнения и чувства горького раскаянья. Что это? Вы знаете, что это может быть? Возможно, вы тоже не знаете. А может, не хотите знать… Может, и я не хочу… Может, так удобнее… Я не права?»
Подписи не было.
Звонил телефон.
Зив сообщил, что сочинил хокку для своей новой подруги.
– И что? – спросил я.
– Послушай!
Я услышал:Чудо любви —
наши тела вобрало в себя солнце.
И теперь их пожирает оранжевый огонь страсти.
– Не слишком ли много огня? – заметил я. – Таким пламенем девушку недолго довести до испуга.
– Хокку должно быть ярким! – настаивал Зив. – Чем же ещё пленить женщину, если не цветами или стихами?
Опустив трубку, я подумал о моей жене, себя укорив: «Раз не умеешь сочинять стихи, отправляйся в магазин за цветами».
По дороге повстречался знакомый музыкант. У него были безобразно кривые ноги, но ему это нисколько не мешало замечательно играть на флейте. Я знал, что какое-то время он пролежал в больнице, а потому спросил:
– Как поживаешь?
Он отозвался:
– По системе трёх «Д».
Я не понял:
– Это как?
Он пояснил:
– Доедаю, донашиваю, доживаю.
Я похвалил:
– Это прекрасно, старина, что зря время не теряешь.
Он торопливо протянул руку, и из его перекосившегося рта выпали два-три слова, которых я не запомнил.
В цветочном магазине я объяснил высокому, очень бледному юноше, что хотел бы пленить женщину.
– Понял! – отозвался юноша и решительным движением вставил в мою руку ярко-красный пион, завёрнутый в хрустящий целлофан.
По дороге домой я обратил внимание, что никто из проходивших мимо мужчин цветов в руках не держал. Я подумал об отце. Пленить маму цветами он, вроде бы, никогда не пытался. Потом я стал думать о бедняге, который живёт по системе трёх «Д».
Поднимаясь по лестнице к себе, я обмер. Мне навстречу спускалась Эстер. На ней был потёртый домашний халат и туфли на высоком каблуке.
– Иду обнять тебя, – сказала она.
– Но я здесь. Вернись в квартиру.
Эстер послушно повернула назад, и, когда мы вошли в её комнату, я сказал, что вот теперь, если ей всё ещё хочется этого, то она может меня обнять.
– Не хочу, – сказала Эстер.
Я протянул цветок.
Понюхав целлофановую обёртку, Эстер подошла к раскрытому окну и цветок выронила.
Я прикрыл окно и напомнил:
– Ты хотела цветы.
Эстер рассмеялась и сбросила на коврик туфли.
Я немного потоптался на месте и ушёл к себе звонить Зиву.
– Пленить женщину мне не удалось, – признался я.
– О чём ты? – не понял Зив.
– Не знаю. Если б я знал…
Катерине я сказал, что на сегодня она свободна и, достав из холодильника замечательно выпотрошенного цыплёнка, поставил его в духовку.
– Приезжайте к четырём, – сказал я по телефону дочке. – И купи маме цветы.
Присев за пианино, я завёл беседу о четырнадцатилетних парнях.
Пассаж…
Аккорд…
Глиссандо…* * *
Звонок в дверь раздался ровно в четыре.
Поцелуй от внука.
Поцелуй от дочери.
У внука Эстер спросила, на каком инструменте он играет. Тот растерянно посмотрел на меня. Я объяснил:
– На данном этапе своей жизни Дани, для пущей уверенности, испытывает целый ряд инструментов.
Дани признательно подмигнул мне одним глазом.
В ответ я подмигнул двумя.
Эстер перевела взгляд на дочку и отметила, что та заметно подросла.
– Шагай за мной, – позвал я внука.
На кухонном столе нас ждало всё необходимое для приёма: глубокая тарелка с салатом из помидоров, редиски, огурцов, политых оливковым маслом, сосуд со свежим апельсиновым соком, ножи, вилки, пачка салфеток, солонка. Открыв духовку, я извлёк из неё румяного, в меру жареного цыплёнка. Словом, как мне показалось, natura morta получилась что надо.
– Бабушка чувствует себя неважно, да? – заговорил Дани.
– Иногда.
– Но она ещё будет такой, как была прежде?
– Она попытается.
– Быть старым паршиво, да?
– В чём-то – да, а в чём-то – нет. Например, то, что я уже старый, даёт мне надежду на то, что мне не придётся увидеть тебя немощным и высохшим, как хлебная корка.
– Шутишь, да?
– Старость – она и есть шутка.
– Только не очень весёлая, да?
– Самая невесёлая. А ты? Как поживаешь ты?
– Путано. В школе нас совсем запутали: учитель по литературе говорит, что детей делают осторожными руками, а учительница по биологии рассказывает нечто другое. Может, я чего-то не понимаю?
– Нормально. Когда люди чего-то не понимают – это нормально. Ненормально – когда люди думают, что они всё понимают.
– Снова шутишь? – Отпив немного сока и вкусив цыплёнка, Дани придал своему лицу деловитый вид. – Мама считает, что мне полезно пообщаться с тобой, потому что ты ужасно много знаешь.
– Мне известно достаточно, чтобы сойти с ума, – сказал я.
– Что?
– Строчка из Иосифа Бродского.
Дани заметил с грустью:
– Строчка уж больно заковыристая, непонятная.
Я стал утешать:
– Потом поймёшь. Известно, что музыка и стихи своей справедливой оценки дожидаться умеют.
– А пока? Что посоветуешь пока?
Я спросил:
– Запомнишь или запишешь?
Дани раскрыл крохотный блокнотик.
Я продиктовал:
– Первое: ложиться спать и вставать вовремя. Второе: питаться по рецептам средиземноморской кухни. Третье: слушаться маму и дедушку.
Я замолчал.
– Всё? – спросил Дани.
– В основном, всё.
Дани пошевелил носом.
– Что ж, пока стихи и музыка меня дожидаются, как ты смотришь на то, чтобы поговорить о самом существенном?
Я взглянул на вызывающе темнеющие волосики на верхней губе внука.
– Конечно, поговорим, прежде всего, об этом, – согласился я, и мы завели разговор о девочках.
– До бабушки ты девчонок трахал? – начал Дани.
– О-о-о! – сказал я. – Ты мог бы выражаться чуть-чуть иначе?
– Как это – иначе? Трахаться есть трахаться!
– Вообще-то я начал поздно.
– Это во сколько?
– Вроде бы в восемнадцать.
– В первый раз – в восемнадцать?!
– Вроде бы…
– Поздновато.
Я виновато развёл руками.
– У меня есть Доррит, – сказал внук.
– Есть?
– Вроде того…
– Как я понимаю, в школе у Доррит хорошие оценки?
– Ужасные. Но для неё имеют значение только те оценки, которые ей выставляю я.
Телефон.
Пришлось из кухни отлучиться.
– Жду прихода прелестной особы, – сообщил Зив.
– В будуар?
– И туда тоже.
– А как же Лиза?
– Мы расстались.
– Уже?
– С ней мне было плохо. Гинат говорит, что ей с её парнем тоже плохо, и мы решили, что…
– Понимаю.
– Пока подойдёт Гинат, хотел бы прочесть мои новые стихи о духовной ране.
– Не будет ли разумнее, если о твоей ране ты, прежде всего, прочтёшь доктору? И потом, сейчас я занят: мы с внуком обсуждаем проблему становления мужчины.
Зив немного помолчал, а потом сказал:
– Гинат предлагает улететь с ней на Бермудские острова – там у неё достаточно старый отец с большой скотоводческой фермой.
– Отличная идея, – отозвался я. – В мире нет такого второго места, где бы раны заживали успешнее, чем на Бермудах.
– Правда?
Я опустил трубку и вернулся на кухню.
– Хочу стать взрослым, чтобы зарабатывать деньги, – сказал Дани.
– Станешь обязательно, – пообещал я. – В конце концов, все мальчики становятся взрослыми, правда, мужчинами – не все. Деньги – это не самое ценное. Время – дороже. Часто оказывается, что не у каждого мальчика вырастают выносливые ноги, крепкая спина и ответственные мозги. Приходится много и хорошенько потрудиться, прежде чем почувствуешь, что у тебя вполне появились выносливые ноги, крепкая спина и ответственные мозги. Перед смертью мой отец взял с меня слово, что я постараюсь прожить жизнь как настоящий мужчина, и теперь, когда у меня есть ты, надеюсь, что выносливые ноги, крепкая спина и ответственные мозги со временем появятся и у тебя.
Дани оставил цыплёнка и задумчиво проговорил:
– Что если мне не удастся стать мужчиной?
– Тогда это станет несчастьем. Для меня это стало бы большим несчастьем.
– Я не хочу, чтобы ты стал несчастным.
– Пожалуйста, не хоти!
– Я попытаюсь стать мужчиной.
– Сделай это! Только не торопись. Такое требует времени… – заметил я и вдруг расстроился, подумав, что увидеть Дани мужчиной, скорее всего, не успею, но в следующую минуту успокоился, подумав, что если стать мужчиной у Дани не получится, то хорошо, что этого я не увижу.
– Клянусь, я стану мужчиной! – сказал Дани.
Я внимательно посмотрел на внука и подумал: «Если так, то моя жизнь, возможно, повторится…»
– Постараюсь! – добавил Дани.
Я показал большой палец.
– Смелее, внук. От жизни не отворачивайся. Другой всё равно не бывает…
Дани ухмыльнулся:
– А от своей любви?
Я предпочёл промолчать.
– Мама говорит, что любовь – это мутный процесс и, спотыкаясь о своё прошлое, люди буксуют в настоящем, а в будущем они, будто в трясине, застревают.
– Так говорит твоя мама?
– Да, а что?
Я пожал плечами.
– Моей маме несладко, да?
– Кисловато.
– А это правда, что от любви умирают?
– Не обязательно. Сегодня лечатся от многого…
Сложив два пальца буквой «V», Дани прокричал:
– Yes!
Снова телефон.
В трубку дышали. Дышали – только и всего.
– В трубке послышалось лишь дыхание, – сказал я, вернувшись на кухню.
– Перегрузки на линии, – пояснил внук и спросил: – А ты проживёшь долго?
Я кивнул головой.
– Сколько?
– Сколько потребуется, чтобы написать балладу о мужчине, который…
– Который что?
– С этим субъектом я должен ещё разобраться, так что…
– А у бабушки жить долго получится?
– Не знаю. Обо всём таком знал один лишь Чжуан Цзы. Этот китаец считал, что жить долго удаётся только тем, кто ни к чему не пригоден и кто своей жизнью никому не мешает.
Повеселев, Дани сказал:
– Выходит, у меня получится!
Я поаплодировал.
Дани спросил:
– Что ты станешь делать, если бабушка умрёт?
– Наверно, захочу тоже умереть.
– Как это?
Я промолчал.
– А если умрёт мама? Или я?
Я не сдержался:
– Зачем ты спрашиваешь?
Дани объяснил:
– Спрашивают, когда не понимают.
– Ещё поймёшь, когда проживёшь свои годы, и когда узнаешь, что каждый прожитый день – это маленькая жизнь.
– Так уж и каждый день?
– Каждый. Начиная с самых первых.
Дани смотрел на меня с недоверием, а я подумал, что к нашей следующей встрече мне придётся подготовиться более тщательно.
– Кушай! – сказал я.
На кухню вошла дочка.
Вспухшие глаза.
Подрагивающие губы произнесли:
– Мои цветы маме не понравились. Ни мои цветы, ни то, как я одета.
– Цветы?
– Да, мои цветы.
– И мои тоже.
– Что?
Я бросил взгляд на внука. Он увлечённо поедал цыплёнка.
Дочка вышла в коридор. Я – следом (вслед) за ней.
Моя бедная девочка! С тех пор, как её покинул муж, она пребывала в состоянии постоянной растерянности. Её речь то и дело перемежалась выражениями (словами) «не думаю, что…», «не могу себе представить, что…», «вряд ли оно…»
– На маму не обижайся, – начал я. – Ты ведь знаешь, что теперь она… Мы должны… Теперь особенно…
Дочь покачала головой:
– Ума не приложу, как ты с ней справляешься…
– У нас с твоей мамой обмен ценностями. Я для неё единственный. И она для меня. Для мужчины это что-то да значит…
– Для мужчины?
Я хотел сказать что-то ласковое, но нужных слов не находил. Бедная моя дочка… Я вспомнил о крохотном существе, которое из глубины коляски тянуло ко мне ручонки, принуждая меня почувствовать себя отцом. Я брал мою малышку на руки, пытаясь изучить её личико, но оно чуть ли не каждый день менялось настолько, что я не успевал к нему привыкнуть. Теперь оно…
Дочь шагнула ко мне.
– Мой бедный папа… – прошептала она.
Я отвёл глаза в сторону.
Дочка позвала сына, и они ушли.
* * *
Телефон.
Я поднял трубку.
Там молчали.
– Слушаю.
Сдержанное дыхание.
– Слушаю!
Щелчок. Короткий. Сухой.
«Что это? – думал я. – Что? Что? Что? Что? Что? Что?»
Я прислушался к тишине.
Тишина свою тайну не выдавала.
Снова перечитав переданное Цицероном письмо и сменив рубашку, я вышел прогуляться по городу.
Было начало декабря, приближалась Ханука, и люди ожидали прихода зимы и дождей, но в Тель-Авиве стояла солнечная погода. Раввины были недовольны, считая, что народ недостаточно горячо молится. Я резко остановился… нет – замер, нет – остолбенел, нет – окаменел: на одной из скамеек бульвара Ротшильда сидела безупречно одетая пожилая дама и чему-то улыбалась.