Текст книги "На последнем сеансе (СИ)"
Автор книги: Михаил Ландбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
В тот вечер, когда мне исполнилось семнадцать, отец пригласил своих приятелей на мой домашний концерт. Я исполнял этюд № 3 Листа и элегию Массне.
В те годы, исполняя, например, «Бабочек» Шумана, меня куда-то заносило, и тогда вместо Шумана под моими пальцами начинало звучать что-то собственно моё. Или, например, когда я разучивал Шопена, то, стараясь передать ощущение, которое, возможно, должны были испытывать пальцы Фредерика, когда они касались руки Авроры Дюдеван, мои пальцы неожиданно теряли над собой контроль и играли уже не Шопена, а нечто моё. Однажды, разбуженный ночными видениями, я бросился к пианино, потому что вдруг представил себя одновременно и юным Моцартом, и сильно постаревшим Григом; в результате слепилась невообразимая смесь, которая, впрочем, вызвала похвальные отзывы у преподавателей из класса композиции.
Отец поставил на стол бочонок пива, бутылку вина и полную корзинку с грецкими орешками. Было весело. Кажется, с игрой у меня получилось неплохо. Но больше всего тот вечер мне запомнился появлением на нём миловидной девушки, которую привела с собой арфистка филармонии. Арфистка выпила подряд три бокала пива и уснула прямо на стуле. Я заговорил с девушкой. У неё были длинные ресницы и пахнущие волшебными духами волосы. Арфистка просыпаться не спешила, и тогда я сказал девушке:
– Разрешите проводить?
Она разрешила.
Не умолкая ни на миг, я всю дорогу рассказывал о своём недавнем успехе: втором месте в конкурсе юных исполнителей Баха, а Юдит, так звали девушку, слушала меня, и при этом её серые глаза трогательно сужались, превращаясь в узкие щёлочки.
– Вообще-то, – объяснял я, – добиться успеха пианисту не так уж сложно, если обладаешь отменными ушами, стальными нервами, нормальным кровоснабжением, бесперебойным сердцебиением, надёжным вестибулярным аппаратом, прочными и выносливыми ягодицами, упругой спиной, самодисциплиной и неким количеством мозговых извилин. Всего-то дел!
Войдя в какую-то улочку («Дальше пойду сама»), мы остановились.
На губах у девушки блуждала странная улыбка.
Кивнув на мои пальцы, Юдит сказала:
– Такого Листа мне слышать не приходилось. Ты просто гигант!
– Гигант?
– Или король!
– Король?
– Или Геракл!
– Геракл? А кто ещё?
Юдит рассмеялась и сказала:
– Чемпион!
Я подумал: «Вот они: Успех и Слава!»
Юдит больше не смеялась. Она смотрела, как я молчу. Она смотрела так замечательно, что я был готов онеметь навеки.
– Не молчи, – попросила она.
Я сказал:
– Как называются твои духи?
– Chanel № 5.
– Они, наверно, страшно дорогие?
– Думаю, что да. Знаешь, весь вечер я наблюдала за твоими пальцами. Они у тебя удивительно страстные, азартные, нежные… Ты просто гигант!
Девушка опустила глаза.
Мы снова замолчали.
У меня перехватило дыхание. Даже во время боёв на ринге моё дыхание так туго не перехватывало, а тут вот… В эти минуты я был готов пройтись по улицам города на руках, кажется, у меня хватило бы смелости заговорить с Богом, но больше всего мне хотелось вновь услышать, как звучат слова «ты просто гигант».
– По-твоему, я действительно гигант? – прошептал я.
– Или король.
– Король?
– Или Геракл.
– Геракл? А кто я ещё?
– Этого мало? Сегодня был чудесный вечер.
Меня затрясло, и я почувствовал, как вдруг лишился глаз, языка, ушей.
– Кажется, я самый счастливый в мире калека, – залепетал я.
– Что?
Я не стал выдавать своё состояние дополнительными словами. Даже если б хотел это сделать, то и тогда вряд ли бы нашёл нужные слова. Я сказал:
– Заканчиваю разучивать новую вещь. Приходи через неделю.
Юдит загадочно улыбнулась и сказала, что для неё музыка, картины, книги – удовольствия дорогие.
– Позабочусь, чтобы тебя впустили без билета, – пообещал я. – Пожалуйста, приходи! Придёшь?
Она пришла.
Был полдень. Я сыграл соль-минорную балладу Шопена.
Юдит спросила, что означает баллада.
– Раздумье, – объяснил я.
– Над чем?
– У каждого композитора над чем-то своим.
– А у Шопена?
– Всё то, что серьёзно – всегда тайна.
Юдит заговорила о том, что рано лишилась матери, и тогда отец, известный инженер на крупном сталелитейном заводе в Будапеште, перебрался со своей девятилетней дочкой в Израиль. Через полгода он почему-то выбросился из окна их съёмной комнаты.
Юдит замолчала.
Я старался увидеть, как она молчит, ибо всегда считал, что по тому, как человек молчит, можно вполне угадать, о чём он молчит. Это похоже на вдруг перехваченный тобою взгляд. Просто взгляд…
– Неизвестность меня пугает. Всегда, – продолжила Юдит.
– Я буду защищать тебя, – сказал я. – Всегда.
– Знаешь, – неожиданно сказала Юдит, – я прихватила с собой купальник.
Мы спустились к морю.
Кружившие над нами чайки горланили непонятно о чём, и я сказал им, чтобы они оставили нас в покое. Мне хотелось продолжить разговор о задумчивой природе баллад, но Юдит на месте не стоялось. Я молча шёл рядом.
– Не молчи! – потребовала Юдит.
И я принялся рисовать картину, в которой был знойный день лета, и мы вдвоём на озере Кинерет. Гуляя вдоль берега, неожиданно встречаем Моцарта и Гайдна. Моцарт сообщил, что он прибыл поработать добровольцем в кибуце, а его друг Гайдн подрабатывает в качестве пианиста в одном из баров Тверии. Гайдну я пообещл заглянуть вечером в бар: «Сыграем что-нибудь в четыре руки, маэстро!»
Казалось, Юдит меня не слушает. Она шла чуть впереди меня и задумчиво смотрела куда-то вдаль. Я разглядывал её плечи, спину, линию бедра, а когда она обернулась ко мне, то увидел нежную кожу живота. Захотел увидеть ещё и сердце. Не увидел…И вот теперь –
то самое лицо…
Сейчас…
Здесь…
За моим окном…
На моей улице…
По этой улице мы, дети, бегали за повозками, доверху гружёными бочками со свежей рыбой и ящиками с овощами и фруктами.
Детство —
у кого-то красивые игрушки,
у кого-то игрушек нет никаких;
кому-то хорошо,
кому-то плохо.
Моя мама говорила: «Кому-то плохо, а кому-то ещё хуже».
Теперь –
внезапно пробежавший по тротуару ветерок унёс на себе засохшую горбушку хлеба.
Я отпрянул от окна.
Включил приёмник.
Шла передача о Микеланджело. Древний мудрец уверял: «Не надо бояться смерти. Если вы любите жизнь, смерть вам тоже понравится. Ведь это дело рук одного мастера».
Выключив приёмник, я сел за пианино, чтобы перевести в звуки то, о чём сказал мудрец.
Пассаж…
Аккорд…
Присутствие мира мешало сосредоточиться.
Захотел упасть в прохладу пола и не дышать.
Не упал – не дышать моё нутро воспротивилось. «Поищи другой Modus cogitandi», – сказал я себе.
Поискал.
Нашёл.
Выход прозвучал потрясающе просто: «Покой придёт, если убить в себе разум…»
Вспомнил стихи знакомой поэтессы:В моей комнате поселились уставшие птицы.
На самом деле нет никаких птиц.
Но вместо реальных предметов и лиц —
Тополь шумит у криницы.
И криницы нет никакой.
Но можно коснуться рукой
Леса за дальней рекой.
В ванной комнате я побрился, ополоснул лицо и, сменив рубашку, стал припоминать, когда мы с Эстер в последний раз спали вместе. Четыре года? Ну да – четыре года назад…
На коврике возле кровати я заметил хлебную корку. Догадался: «Уронил ночью». Корка была высохшей и бессовестно крошилась. Бросив её в мусорное ведро под раковиной, я подумал: «Старое раздражает… Всё, что старое…» Вспомнил грустного писателя, который сказал: «Человеческую жизнь легко выразить в нескольких междометиях: ох-ох! ой-ой! фу-фу!»
Я заглянул в комнату жены в надежде, что, возможно, удастся перекинуться словечком или даже двумя.
С растрёпанными волосами, в ночной рубашке Эстер сидела на ковре и, задумчиво улыбаясь, перебирала цветные пуговки.
– Как ты? – спросил я.
Эстер попыталась что-то сказать, но слова у неё не шли. На её щеках проступили рыжие пятна.
Я отвернулся. Мои губы прошептали:
– Не отчаивайся, Корман! В конце концов, главный modus твоего cogitandi – делать музыку.
Белые клавиши…
Чёрные клавиши…
Забегали пальцы.
Не покидала мысль о той женщине.
Диез…
Бемоль…
«Зачем она сейчас?»
Аккорд…
Пассаж…
Вопросы…
Смутные догадки…
Staccato…
Legato…
Я подумал о внуке: «Дани – славный парень!»
Кажется, когда пятнадцать лет исполнилось мне, я тоже был славным парнем…Когда мне исполнилось пятнадцать, дядя Яков ткнул пальцем в низ моего живота и зашептал: «Думаю, твой вулкан готов приступить к началу извержений. Пора ощутить себя мужчиной!»
О каком вулкане, и о каких извержениях речь, я не совсем понимал, но, подчинившись совету дяди Якова, отправился с визитом к госпоже Матильде.
В жидкое, словно пролитая сметана, лицо, я проговорил:
– Дядя Яков просил передать, что под моим животом затаился действующий вулкан, и его извержения вот-вот себя покажут, а ещё дядя Яков считает, что мне пора узнать первую любовь.
– Раздевайся! – сказала госпожа Матильда.
Я посмотрел на малиновые губы.
– Как это?
– Совсем.
– Зачем?
Оставив мой вопрос без ответа, госпожа Матильда опустилась на сильно продавленный диван и развела ножки-столбики в стороны. Столбики были белые и жидкие. «Остолбенелая сметана», – определил я и спросил:
– Вы лекарь?
– В некотором роде! – рассмеялась госпожа Матильда.
Я задумался над тем, что должно означать собою «в некотором роде».
– Ну что же ты! – нетерпеливое тело госпожи Матильды взметнулось вверх и, перевернувшись в воздухе, со страшным шумом упало на живот.
– Присаживайся! – потребовала госпожа Матильда.
– На куда?
– На сюда! – Госпожа Матильды призывно похлопала рукой по выступающему под юбкой широкому булыжнику.
Я забился в угол дивана.
– Не нервничай! – хихикнула госпожа Матильда. – Брючки отложи на стульчик.
Я недоумевал: как можно отложить брючки на стульчик, если они – на мне?
– Ну! – послышалось.
– Что? – не понял я.
– Ты ещё жив? – пошевелив булыжником, спросила госпожа Матильда.
Мне стало страшно, а ещё меня подташнивало.
– Разрешите домой пойти, – сказал я.
Госпожа Матильда села, подмяв булыжник под себя. Малиновый рот проговорил:
– Уйти, не полюбив?
Я глянул на хохочущую сметану, чувствуя, как теряю сознание.
– Бедный Яков!.. – сотрясалась от смеха госпожа Матильда. – Он этого не перенесёт!..
Я спрыгнул с дивана и побежал к двери.
Остаток дня я провёл на берегу моря, слушая крики чаек и наблюдая за тем, как в воду входит солнце.
Потрогав у себя живот и убедившись, что вулкан под ним вроде бы в потухшем состоянии, я пришёл к выводу, что без первой любви вполне можно обойтись, а потом, вспомнив, как с честью выдержал дьявольское искушение, впервые ощутил себя мужчиной…Вконец измученный, я вновь обрушился на клавиши.
Звуки –
в голове,
в груди,
в кончиках пальцев.
Пассажи-вопросы…
Аккорды-недоумения…
Увиденное за окном лицо, как у Юдит, сбивало с толку. Кажется, я находился в состоянии человека, который после только что перенесённой операции отходил от наркоза. Мои мысли продолжали кружить вокруг видения длинного чёрного автомобиля и белого пса, подбросившего мне загадочную записку: «Винюсь перед собой, винюсь перед вами».
Желая определиться со своей смутной догадкой и давно уже не испытанным чувством трепетного волнения, я принялся звать на помощь слова. Но я не знал, какие это должны быть слова. Легко писателям, а я не…
Меня охватило неудержимое желание к исповедальной беседе с пианино. Белые клавиши…
Чёрные клавиши…
Аккорд…
Пассаж…
Но –
вдруг я услышал в себе две противоборствующие мелодии: одна, лёгкая, раскрепощённая, нетерпеливо рвалась наружу, другая, глубоко затаившаяся, наоборот, стать кому-то предназначенной, упорно тому противилась.
Пассаж…
Аккорд…
Вспомнился писатель Бротиган. Ему повезло – он застрелился.
Прости, писатель Бротиган.
Аккорд…
Пассаж…
И вдруг –
внезапный толчок…
сильный толчок…
– Баллада! – вскрикнул я.
– Баллада, баллада, баллада! – повторил я несколько раз подряд и рассмеялся, представив себя в роли роженицы, нетерпеливо ожидающей появления желанного плода.
Жребий брошен!
Баллада.
Кажется, наметилась тема…
И вариации темы…
И возвратились звучания давних голосов…
Triole…
Arpeggio…
Время вынашивания желанного плода было для меня всегда самым волнующим периодом существования; я не испытывал акта более волшебного, чем ощущение своей возможности передать на волю, казалось бы, непередаваемое.
Пассаж…
Аккорд…
И всё-таки пока –
получалось не совсем то и совсем не так…
Пока я чувствовал, как всё накопленное во мне в последние дни покрыто плотным холодным слоем, а добытые из инструмента музыкальные фразы, будто гекзаметры Лукреция, звучали тяжело и чересчур неповоротливо. Словом, я не был в том положении, чтобы собою гордиться.
В телефонную трубку пожаловался знакомому поэту:
– Зив, баллада не получается.
Поэт посоветовал:
– Подожди до завтра.
– Но «Завтра» ко мне никогда не приходит, – заметил я. – Стоит мне проснуться, как оказывается, что я снова в «сегодня».
Зив хмыкнул:
– В таком случае, если не брезгуешь, возьми себя в руки.
– Я пытался, но…
– Тогда постучи по голове.
Я ужаснулся:
– По голове?!
– В поисках необходимого слова я поступаю именно так.
– Как ты можешь?
– Пальцем. Всего лишь одним пальцем.
– Это же, наверно, утомительно? – предположил я.
Зив хихикнул:
– Тогда… В моём запаснике имеется и другая успешно апробированная сублимация. То есть, если со словом у меня что-то не клеится, я отправляюсь к своей барышне, и уже в процессе тесного содружества двух жаждущих тел в моём мозгу непременно вырисовывается то самое слово, а порой даже целая мысль. И вот тут-то важно не упустить время, то есть, нужно заставить мгновенно отключить свой детородный орган и, не мешкая, сорваться к себе домой с целью внедрения заветного слова в ранее прерванный стих…
С тоской посмотрев на клавиши, я подумал: «То – слова, а тут – звуки…»
Вдруг мне показалось, будто треснуло оконное стекло, и в комнату проникла засохшая хлебная корка.
– Изыди! – прошипел я на неё и даже проделал ряд движений, усвоенных более полувека назад, когда занимался боксом.
«Неужели теперь и я тоже крошусь? А ведь, бывало, не крошился… В двадцать, в тридцать, в сорок, в пятьдесят лет – не крошился…»
Пассаж…
Вскинувшись, музыкальная фраза затрепетала, будто в конвульсиях. «Только бы не задохнулась», – озадачился я, зная, что внутри фразы должно оставаться место для воздуха. Что-то во мне встрепенулось, и я почувствовал на себе взгляд чего-то очень давнего, молодого…
Новый пассаж. Ещё один. Ещё…
«Не сдавайся, Корман! Ты, надеюсь, удар держать не разучился, или хотя бы вспомни, как, выходя на ринг и пропустив удар (как без этого?), ты тут же отвечал двумя ударами встречными. Теперь ринг – твоё пианино».
«Баллада, расскажи о мужчине, который…»
Аккорд – словно смятение.
Пассаж – словно нежданная отрада.
«Леон Корман, распотроши себя, раскройся!»
Пассаж…
Ещё один…
И ещё, и ещё…
«Клавиши, сдавайтесь: сопротивление бесполезно! Вас восемьдесят восемь – только и всего».
Что-то получалось. Что-то – не очень. Я сказал себе: «Дзадзен! Не раскисай, композитор Леон Корман!»
Аккорд…
Ещё один…
И ещё, и ещё…
Подумал: «Второй и третий – не то, зато первый – то».
Снова взяв первый аккорд и придержав все три клавиши, я старательно прислушался к пробежавшему надо мной эху.
– Ну вот, кое-что баллада высказала… – вздохнул я и клавиши освободил.
– Говори, баллада, расскажи… – Осторожный палец придавил одинокую клавишу. Послышался растерянный нервный звук.
«Словно призыв к экзорцизму», – подумал я и палец убрал.
И вдруг… по всей длине клавиатуры выросла цветочная грядка, удивительно похожая на ту, что на картине Эвелин Тейлор.
«Эта баллада – твой последний уют…» – сказали цветы.
Я перевёл взгляд на плакат: «ТО, ЧТО ОТНИМАЕТ У ЧЕЛОВЕКА ЖИЗНЬ, ВОЗВРАЩАЕТ МУЗЫКА».
Клавиши цветы с себя скинули.
Пассаж…
И ещё…
И ещё, и ещё…
Баллада заговорила в ля-миноре.
Меня тронули за плечо.
– Билеты достал? – На моей жене было её любимое серое платье.
– Билеты? – Я взглянул на босые ноги Эстер.
– Разве мы не идём в «Офир»?
– В «Офир»?
– На последний сеанс.
Молча проводив жену в её комнату, я вернулся к пианино.
– К бою! – призвал я себя.
Пассаж…
Аккорд…
Синкопы…
Нет, нет, нет – моя баллада звучала не так!..
– Господи, помоги! – просил я, но звуки продолжали безжалостно терзать мои уши.
То безудержно хохоча, то глухо рыдая, то ускоряя бег, то спотыкаясь о пространство комнаты, они метались, будто обезумевшие, а потом вдруг смолкли, и комната, казалось, наполнилась густыми клубами тумана.
Моё тело обмякло.
Мои пальцы онемели.
Моя голова ощутила усталость.
Я сбросил с клавиатуры руки.
Тишина.
Вспомнилось про тогда –
последние сеансы в «Офире»,
по дороге домой кафе-мороженое,
мы с Эстер безумолчно разговариваем и смеёмся над тем, как после поцелуев наши губы друг к другу прилипают…
– Господи Боже, вспомни меня, и укрепи меня только теперь, о Боже! – шептал я теперь.
Я прислушался к тишине, опасаясь упустить Его голос, но, видимо, упустил…
Вспомнил, что наш праотец Авраам услышал голос Божий в семьдесят пять лет.
Подумал: «Выходит, Его голоса мне пять лет дожидаться…»
Решил: «Дождусь!»
Вернулся к пианино.
Но пока –
предательски ускользала тема.
Пока –
не помогала смена ритма, тональности, интонаций.
Пока –
не удавалось добиться цельности звучания.
Пока –
в трещины и щели проникало лишнее и наносное.
Пока –
я молился Богу.
Пока –
я вновь с Ним ссорился.
Пока –
озабоченно размышлял: «Поймут ли балладу как надо?»
Пока –
утешала мысль: «Профессиональные критики непременно поспешат разъяснить, что и как…»
Пока –
покалывала грешная мысль: «Что, если профессионалы ошибутся?»
Пока —
думал: «Господи, избавь от профессионалов!»
Пока –
тревожила щемящая мысль: «Между строками подсмотреть умеют многие, а сколько тех, кто умеют между звуками подслушать?»
Пока –
продолжая терзать клавиши, я бормотал: «Не то, не то, не то, не то…»
Пока –
при взгляде на мои записи в нотной тетради не спасала даже древняя максима: «Epistula non erubescit».
Хитрили древние. Блистательно хитрили.
Больше не хотелось есть.
Больше не хотелось пить.
Больше не хотелось слушать птиц.
Больше не хотелось видеть день.
Больше не хотелось видеть ночь.
Больше не хотелось читать Бёлля.
Больше не…
На память пришла журнальная заметка, где сообщалось, что никто не предчувствует свою гибель острее, чем свиньи.
– Господи, неужели я превратился в…? – залепетал я и осторожно хрюкнул.
Прислушался. Прозвучало, вроде бы, не по-свински, и этим утешился.
«Остынь и себя не терзай! – сказал я себе. – Истинное творчество – это не столько умение, сколько проявление свойства, и если оно в тебе есть, то просто возьми и дождись его возвращения. Вот и в кумранских свитках сказано: “Царапину души не изображайте на плоти вашей”».
Опустил крышку пианино. Кажется, опустил слишком резко. Снова приподнял. Попросил у неё прощения. Снова опустил. На сей раз бережно.
«В конце концов, нужные звуки приходили всегда…» – подумал я и даже пропел:
– Эх, раз, ещё раз, ещё много-много раз!..
Махнул рукой, решив, что ничего «много-много» у меня быть больше не может, потому что старость и смерть появляются лишь по одному разу, всего лишь по одному…
Часы показывали 8:15.
Прихватив с собой пустой термос, я спустился на улицу.* * *
Заведение Нисима вклинилось между зданием мебельного магазина и какой-то конторой. По утрам здесь собираются люди, прошлое которых, безусловно, длиннее, чем их будущее. Не самое лучшее кафе в городе, но и не самое худшее. Мне подходит. Во-первых, оно на моей улице, во-вторых, с Нисимом мы давние приятели. У входа справа – стойка и стеклянный шкаф с бутылками сока, минеральной воды, свежими булочками, покрытыми шоколадной гладью. Можно заполучить вино и даже более крепкий товар, который хранится на специальной полке внутри стойки.
В прежние годы в кафе вертелась молодая японка. Она помогала Нисиму и говорила на иврите, который могли понять разве что японцы. С началом в стране экономического кризиса девушку пришлось уволить.
В полупустом кафе пахло свежими булочками, а над стойкой бара светился экран телевизора – депутаты Кнессета обсуждали очередное изменение в законе о социальном обеспечении пожилых граждан.
– Привет, полковник!
Нисим был занят зарисовками –
кота, дремлющего под столом,
кота, возбуждённо поглядывающего на заоконных птичек,
кота, недоумённо исследующего пустую миску,
кота, яростно точащего когти о плинтус.
Отложив рисунки в сторону, Нисим протянул мне руку. Он не возражал против того, чтобы я называл его полковником, хотя в войну Судного дня, командуя танковым батальоном, он был всего лишь майором. Под Суэцем его тяжело ранило.
Я кивнул на заполнивших экран депутатов.
– Замечательные деятели, – отозвался я о них.
– Были бы просто безупречными, – проворчал Нисим, – если бы не их два недостатка: понимали бы, о чём говорят, и знали бы, что делают…
Диктор перешёл к обзору сводок из мировых столиц.
Нисим убавил звук.
– Двенадцатого декабря, – сказал я, – власти Тель-Авива разберут кинотеатр «Офир».
– Суки! – осклабился Нисим.
Я молчаливо развёл руками.
Нисим поинтересовался:
– Покой в этом мире когда-нибудь будет?
Я сообщил анекдот:
– Наркоман спросил у приятеля: «А сегодня что – пятница?» – «Нет, сегодня вторник». – «Выходит, пятница была вчера?» – «Нет, вчера был понедельник». – «Тогда пятница будет завтра, да?» – «Завтра будет среда». – «Получается, что на этой неделе пятницы вообще не будет?»
Нисим выключил телевизор и, укоризненно посмотрев на меня, стал клятвенно уверять, что он не наркоман.
– Допускаю, – уклончиво проговорил я.
Нисим спросил о здоровье моей жены.
Я промолчал.
– Уже не то, да?
– Теперь – не совсем то…
– Тяжело с ней?
Я снова промолчал.
– В последние четыре года тебе достаётся…
Я протянул термос. Нисим залил в него чай.
– Приходится держать оборону, – сказал я. – Кому, как не тебе, знать, что когда отступать некуда, силы бойца удваиваются. И, кроме того, Эстер даёт мне возможность ощущать себя мужчиной.
Нисим хмыкнул:
– Потрясающе счастливая возможность…
– Вот видишь: выходит, что я не истец, а должник. – Я прихватил с собой термос и присел возле окна.
– Сегодня выглядишь изнурённым, – заметил Нисим, ставя на мой столик бутылку минеральной воды и стакан.
– Наверно, рассыпаюсь, будто высохшая горбушка хлеба, – смущённо отозвался я. – Или чахну, как увядающее сердце…
– Сердце не увядает, – возразил Нисим. – Бывает, что оно печалится, глупеет, болеет, а увядать – это нет.
– Может, тускнеет?
Нисим покачал головой, спросил:
– Устал?
– Возраст, – пояснил я. – Переходный.
– Откуси себе язык, отрок. Как всегда пытаешься играть по правилам? Когда карты тебе противятся, остаётся одна возможность выиграть – играть не по правилам.
– Мне нужно выиграть?
Нисим задумчиво посмотрел на окно и вдруг сказал:
– Дов в больнице. Врачи нащупали в его печени паршивую опухоль…
Лицо Нисима приняло горестное выражение. Он замолчал. Я – тоже.
Я вспомнил то время, когда молодой Дов уезжал в Париж учиться на архитектора, а потом он вернулся, и по его проектам построили дома в Холоне, Герцлие, Реховоте. Полгода назад один из его проектов отобрали на международный конкурс. Теперь выиграть приз Дов вряд ли успеет…
– Такая вот нелепость, – сказал Нисим.
Во мне проснулся философ. Я напомнил:
– Мир стоит на нелепостях.
Нисим вобрал голову в плечи.
– Жизнь парш-ш-шивая! – прошипел он. – Ты не знаешь, почему мы за неё цепляемся?
Сделав попытку вызвать ответ, я постучал себя по лбу:
– Возможно, завтра что-то изменится…
Мы снова помолчали.
Я подумал, что скоро бедняге Дову выигрыши не понадобятся. Никогда уже не понадобятся.
Вдруг Нисим сказал:
– По вечерам Дов заходил сюда, и мы играли с ним в шашки или говорили о старости…
Я опешил:
– Что уж такого хорошего можно сказать о старости?
– Так мы ничего хорошего о ней и не говорили. Мы чаще о прошлом вспоминали. Мы обожали говорить о прошлом. Бедняга Дов… Почему в мире так – одним перепадает разное добро, а другим – всякое говно? Знаешь, порой меня пробирает страх.
Я не поверил.
– Эй, полковник, что в этом мире осталось ещё такого, что может напугать тебя?
Нисим выставил передо мной четыре пальца:
– Старость, одиночество, нелепости и тараканы.
– И тараканы?
– Они больше всего. Я просто прихожу в ужас от мысли, что наступит время, когда по столу и стенам моей комнаты примутся шнырять тараканы, а я окажусь настолько старым и слабым, что сил не хватит их прикончить.
Я налил себе стакан минеральной воды. Немного отпил.
– А теперь Дов из жизни уходит, – продолжил Нисим. – Он будет там, а мы пока ещё здесь… Это ужасно!
– Думаешь, то, что мы ещё здесь – ужасно?
Нисим не ответил.
Я стал думать о тараканах, а потом сказал:
– Скоро и перед нами, заложниками старости и смерти, распахнутся тамошние ворота, и прогремит победный салют в знак нашего наступившего умиротворения, когда чувствовать себя смертными больше не придётся…
– Салют? – настороженно спросил Нисим.
– При входе нас примет вспышка ярко-синего света. Возможно, фиолетового.
Нисим приблизил ко мне озабоченное лицо:
– А если от нас с тобой там откажутся и не примут?
Я развёл руками:
– Возможно, что откажутся, но, думаю, примут…
Наверно, мои слова о тамошних воротах Нисим воспринял как философскую примочку, потому что, покашляв, покусав губы, пошевелив ушами и поскрипев зубами, сказал:
– Кажется, наш с тобой разговор напоминает, как говорят англичане, брызги мочи на ветру… Фейерверк!.. Салют!..
Мы улыбнулись друг другу.
«Как два идиота, как два никчёмных анахронизма», – подумал я и убрал термос с чаем под стол.
Нисим вернулся к стойке.
За соседним столиком, искоса заглядывая в свои рюмки, двое мужчин, громко переговариваясь, поедали куриные ножки. В том, у которого было одутловатое лицо и седые плохо подстриженные усы, я узнал бывшего актёра Шимона Вольского. Лет семь назад его уволили из городского театра за чрезмерную страсть к вину, и тогда он, поступив на службу в один из крохотных театров старого Яффо, сменил свой image: стал употреблять исключительно водку. Его собеседником был молодой художник Дима Клоц, которого, как я понял из услышанного разговора, жена выгнала из дома. Теперь он, пытливо заглядывая в глаза актёру, жаловался:
– Мою душу сверлит невыносимая боль.
Актёр покачал головой и, громко фыркнув, изложил свою версию боли.
– Боль – это прямой результат постоянного и гипертрофированного присутствия в нашей жизни клизмы, – бесстрастно разъяснил (пояснил) актёр. – В школе нам её ставили учителя, в армии – прапорщики, в университете – декан. Даже детей делают чем-то таким, что внешне напоминает клизму. И ничего иного, кроме как клизмы, ждать от этого мира не приходится.
Дима Клоц устало вздохнул.
Актёр приподнял рюмку:
– За твою свободу!
Они сделали по большому глотку, и Дима Клоц сказал:
– Жена отлучила меня от своего тела.
– Отпей ещё, – предложил актёр.
Дима Клоц отпил ещё.
– Как она могла обойтись со мной так?
– Крепись! – сказал актёр.
Дима Клоц отпил ещё.
– Свобода… – проговорил он. – Только бы не растерять…
– Не каркай! – попросил актёр.
– А что, если моя жена вдруг…
– Не надейся, чудес не бывает, – перебил актёр. – Из одной мухи можно сделать лишь одного слона, не более…
– Ну да, – согласился Дима Клоц.
Актёр криво усмехнулся и для пущего эффекта ещё дополнительно рассказал анекдот о муже, который повёз свою жену к чудодейственному источнику, но чуда так и не свершилось – они до сих пор вместе…
– Я свою не повезу! – разволновался художник. – Но вот не прощу себе, что перед уходом не сорвал с неё блузку. Упустил шанс…
– Оплошал, – согласился актёр.
– Знаешь, – печально проговорил Дима Клоц, – у меня в доме осталась дочка.
– А у меня сын, – сказал актёр. – Однажды он из дома сбежал.
– Я всегда хотел сына, а получилась дочка, – сказал Дима Клоц.
Актёр стал объяснять, как делаются сыновья.
– Я делал всё точно так же, – сказал Дима Клоц, – но у меня дочка.
– Странно, – удивился актёр.
В кафе заглянул молоденький солдат. У него было озадаченное лицо.
– Что, боец, офицер клизму поставил? – спросил актёр.
Щёчки солдата покрылись алыми пятнышками, и он, попятившись назад, аккуратно прикрыл за собой дверь.
Актёр, заново наполнив рюмки себе и художнику рюмки, спросил:
– И что, собственно, сказала твоя жена?
– «Убирайся вон!»
– А ты что сказал?
– «Прости!»
– А она?
– «К чёрту!»
– А ты?
– А я промолчал. Что тут ещё сказать?
Актёр покачал головой и опрокинул в себя рюмку.
– За твой первый день свободы! – объявил он.
Художник прикрыл веки.
– Решил вздремнуть? – удивился актёр.
– Просто зажмурился. Свобода – это как смотреть на солнце… Что же теперь будет дальше?
Взболтнув графинчик, актёр объяснил:
– Дальше будет второй день свободы.
Художник заплакал.
– Я лучше пойду, – сказал он и ушёл.
Покончив с куриной ножкой, актёр задержал взгляд на моей бутылке с минеральной водой и презрительно усмехнулся.
Я задержал дыхание.
– Непристойный дринк, – гнусаво хихикнув, изрёк актёр. – В подобной жидкости копошатся смертоносные бактерии…
– Это правда? – спросил я у Нисима. – В твоём заведении хранятся микробы?
Нисим издал хриплый, как у попугая, вопль:
– Вр-р-раньё! Вр-р-раньё! Вр-р-раньё!
– Ха-ха-ха! – весело отпарировал актёр. Подняв над столиком рюмку с водкой, он с настойчивой торжественностью заявил, что на самом деле лишь только в aqua vita, в этой воде жизни плещется источник истинной бодрости и силы.
По взгляду, брошенному на актёра Нисимом, было не трудно угадать, как велико его желание открутить актёру нос, но вместо этого хозяин кафе почему-то зажёг спичку и стал смотреть, как она разгорается. Потом зажёг другую.
– Только aqua vita! – твёрдо повторил актёр. – Ultima ratio!
Столь решительный тон подкупил меня, и я подумал, что небольшая порция дополнительных сил мне не помешает.
Нисим достал из холодильника начатую бутылку «Smirnoff».
– Вот тебе, юноша, рюмка водки, – подойдя ко мне, сказал Нисим. – Набирайся сил, отрок.
Актёр одобрительно крякнул и, задумчиво запустив руку в прислонённый к ножке столика потрёпанный портфель, достал из него увёрнутый в газету череп.
– Лично мой, – развернув газету, пояснил актёр.
Присутствие черепа в кафе Нисима насторожило.
– Каким это образом череп твой, – спросил он, – если сам ты живой?
– С чего ты взял, что я живой? – обиделся актёр и нежно провёл по черепу мизинцем.
Кафе погрузилось в звонкую тишину, и я, прислушавшись к ней, определил, что она звучала в ми-бемоль миноре.
Не выпуская череп из рук, актёр надменно оглядел присутствующих и, неторопливо выговаривая каждое слово, принялся декламировать:
Звонок в дверь. Меня уже нет дома.
Я вернусь завтра.
Звонок. Меня уже нет в городе.
Я вернусь послезавтра.
Меня уже нет,
вернусь после конца света.
Теперь они ломают дверь.
Глупо. Ведь я не собираюсь
рождаться вообще.
С улицы вошла скуластая молодая женщина в толстой кофте. С минуту она недвижно стояла возле двери, потом, обведя присутствующих долгим горестным взглядом, достала из сумочки пачку сигарет.