412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Смёрдов » Живая красота » Текст книги (страница 2)
Живая красота
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 21:36

Текст книги "Живая красота"


Автор книги: Михаил Смёрдов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

– Запомни, хитник: только то из рук не выпадет что крепко в голову положено и душой согрето…

Э-э-эх, да где там! С Желтковым ли умом этакую словинку понять! Не тем миром мазан…

Вот она, история какая. Чего? А-а-а… Как потом Настёнкина жизнь сложилась? Ну, про это я как-нибудь в другой раз доскажу.

ЖЕЛАННЫЙ ДАР

Не знаю, правда это иль нет, а только от стариков так слыхал.

В здешних местах – да и в Зауралье тоже – в прежние времена русских и в помине не было. Земля и все богатства за татарами значились. Ханство тут, сказывают, находилось. Ну, жизнь понятно какая в ту пору была: кои люди победней, охотой на зверя занимались, рыбу из рек добывали, байские да ханские табуны пасли, войлок валяли, ковры ткали да горе горевали, а те, что побогаче, кумыс пили, махан жрали и в разные военные игры играли, силой да ловкостью похвалялись. А чего им еще делать, коли жили на всем готовом?

И вот у сибирского хана Азифира – этак его, кажись, звали – был раб по прозванию Мудрая голова, потому как он русской грамоте разумел. Из русских, видно, и происходил. Как уж он тут появился, сказать не берусь. Мало ли, В плен, может, попал, либо еще как. А только мужик он, сказывают, был башковитый. Вот Азифир и оставил его при себе в виде советчика по важным делам. Жениться даже дозволил. Беднячку-татарушку, значит, в жены дал. Да только недолго так-то длилось, приближенным хана не по нраву стало. Пришлось Азифиру своего раба в степь отправить лошадей пасти. А тот больно и не горевал: на приволье-то лучше…

Татарушечка которой он женился, вскорости ему дочку принесла. Ну, пока маленькая была, девчоночка как девчоночка, ничем в своей ровне от других не отлична, а как подросла – такой ли красавицей стала, что днем от солнца не отличишь, ночью с месяцем спутаешь.

А у того Азифира был сын. Парень в годах уже, лет тридцать, и неженатый. Рашидом звали. Увидел он как-то Любоньку – этакое ей имечко отцом было дано, – увидел, значит, и в жены ее к себе взять захотел. Прослышала она об этом, взяла да сама и пошла к нему. Приходит и говорит: так и так, мол, судачат-де люди, что ты на меня позарился. А много ли калыму наготовил?

Ну, тот – не за тем дело – давай ей показывать и то, и другое. Оглядела она все: известно – у хана мало ли добра-то всякого было. Одного разве птичьего молока да живой воды не хватало. Только ей все это будто бы не по душе. Смотрит да хмурится:

– Не то, – говорит. – Коли хочешь, чтобы я твоей женой стала, ты мне перво-наперво такое подаренье сготовь, которое бы меня всю жизнь красовало и не делилось бы ни с кем. А без того забудь обо мне думать.

Сказала так-то – только ее и видели.

Задумался ханыч Рашид. Чем-де не угодил? Чего еще надо. Другие своим невестам и десятой доли того дать не могут. Стал с отцом совет держать. А тот хоть и неглупый был, да только тоже как широко умишком ни раскидывал, а впустую. Призвал своих советчиков, усадил их кружком и объясняет: дело, мол, не в невесте – ее на худой конец увозом возьмем. А вот что за подаренье ей потребно, думать надо. Не то она вроде умней всех окажется.

Ну, советчикам это в обиду. Подумаешь, такая пичуга да умней! Три недели, сказывают, они в ханской юрте жили. Сколько махана, конины съели! Сколько кумысу выпили! А только никак ничего придумать не могут. И порешили тогда послать за Мудрой головой, за Любашиным отцом, значит. Тот тем же часом явился. Они говорят ему:

– Вот, Мудрая голова, помоги нам одну загадку разгадать: что должен жених невесте в подарок доставить, чтобы оно ее всю жизнь красовало и не делилось.

Подумал-подумал Любонькин отец, почесал затылок и спрашивает:

– А не скажете ли, почтенные старцы, кто вам такую задачку задал? Уж не моя ли дочь? Слово будто ее. Ежели она, так и думать без толку. Эту загадку может разгадать только тот, кому она загадана. А кто он и где живет, не скажу. Потому – не знаю. Отпустите с миром.

Ну, что же. Ушел Любашин отец, а советчикам от его слов ровно легче стало. Они, видишь ли, перед ханом да и перед своей совестью оправдались: один-де человек может разгадать это. Пусть сам и старается. А мы тут ни при чем.

Разошлись хановы советчики, он тогда призывает своего сына и говорит:

– Чего зря голову ломать? Просто она хитрит, не хочет за тебя замуж идти. Бери ее себе в жены, как сможешь, – и весь сказ.

Парню отцовское слово зазорным показалось: «Как это не хочет?! Это за меня-то, за ханского сына?!»

И надумал он Любоньку в ту же ночь увезти. Ну, что ты! Экую красавицу упустить разве можно? Немало было по округе красивых девиц. Любую выбирай. Да только эта уж больно хороша. Все в одно слово так-то говорят. А уж коли все говорят, почитай за правду.

Вот собрал, значит, он своих дружков-приятелей, заседлали коней и в путь. Выехали в степь, а Любонька и встречает их на перекресточке дорог.

– Не за мной ли, – говорит, – путь держите?

Те так и опешили: откуда бы ей знать? Сгрудились на конях, молчат. Потом Рашид отъехал маленько и спрашивает:

– А как за тобой, так что, не поедешь?

– Отчего? Поехать бы можно. Да ведь ты мне подарок-то, что я говорила, не сготовил.

– А, может, сготовил. Тебе почем знать?

– Если бы сготовил, я б сердцем почуяла. И ты не тащился бы за мной, как хитник, ночью. У тебя и дня девать некуда…

Разговаривают так-то, а друзья его потихоньку да помаленьку, будто просто так, девицу со всех сторон на конях и обступают. Уж вовсе в колечко окружили. Скажи, прямо деваться некуда. Любочка видит это, посмеивается:

– Что же, конское кольцо – не железный обруч: торбу и ту не свяжешь. Да и зря вы придумали. Сказала: без подарка, что я велела, забудь обо мне думать.

Тут уж ханыч не стерпел:

– Да что тебе еще надо? Богаче моего калыма где найдешь?

Любонька поглядела на него так это серьезно, вроде с укором, и отвечает:

– Что богат твой подарок, не спорю. Но, знаешь, мил-дружок, дорог не цвет, а цветов секрет: на глаз не видно, а пахнет. Не понял? Ну, да ладно. Уж коли ты такой недогадливый, еще разок попытаем. Вот я пойду сейчас по этой дорожке, а ты попробуй догнать меня. Догонишь да схватишь – твоя буду, а нет – ни в жизнь больше не встретимся. Разве только подарком приманить сумеешь.

С этими словами развела руки в стороны – кони Рашидовых дружков так и отпрянули да давай на месте топтаться. Те их хлещут, да все понапрасну. Только Рашидов конь сразу с места аллюром взял. И плетки не надо. Да что за напасть? Никак девицу нагнать не может. И хоть бы торопко шла! Так нет же! Прямо-таки шажком идет. Где еще остановится, рукой помашет, будто к себе манит. У ханыча уж конь мылом покрылся. Из ноздрей да изо рта пена хлопьями отваливается. Тут ханыч и смекнул: «Неладно дело. Видно, пешим надо».

Остановился, скинул шапку, утирается: вспотел, будто не на коне, а на нем гнались. Любонька подошла к нему, и смешинка у нее на губах скачет:

– Ну что? Не вышло? Вот и говорю: не надо было без подарка приезжать.

Тут ханыч уж не на шутку осерчал. Спрыгнул с коня, схватил ее в охапку и кричит:

– Все! Будет потешаться! Не мытьем, так катаньем возьму…

А она только рассмеялась. И чует парень, вдруг его рукам вовсе легко сделалось. Глядит, а девицы ровно не бывало. Только у самых его ног, на земле, платочек розовый остался. Так небольшой, какие обычно у нас на Руси девки парням в знак любви дарили. Сам-от платочек будто простенький, по краям кружевцем обвязан, а на середине шелковыми нитками какие-то разноцветные крестики накиданы.

Ну, да Рашиду в ту пору не до рассмотров было. Стоит, руки развел и понять не может, куда девица подевалась? Ведь только что в руках держал. Потом поднял платочек, смотрит на него и думает: «Эх, Любушка моя! За что так обидела? Или не мил я тебе? Ведь одна ты у меня на сердце». Только этак подумал, крестики-то, что на середине платка накиданы, возьми да и засветись. Глядит ханыч, а там Любашин портрет обозначился. Сидит как живая и улыбается. Поглядел-поглядел он тогда на этот портретик, поцеловал его, свернул аккуратненько, положил за пазуху, к сердцу поближе, и потащился восвояси. А сам-от голову низе-е-хонько опустил, чуть не до конской гривы, и вроде бы даже заплакал. Ну что ты! Такую девицу потерял, а! И из-за чего? Из-за подарка! А он – понял теперь – при нем был.

Ну, подъезжает к развилке, где его дружки-приятели остались. А те все еще на месте топчутся, уж коней чуть не до смерти плетьми поисхлестали. Как только Рашид поравнялся, кони под ними и присмирели. Смотрят приятели – ханыч-от их сумрачней ненастной ночи глядит. Так опечален, так опечален – слов не найти. Ну, все же спрашивают:

– Где же она, Рашид-хан, твоя красавица?

– А вот, – говорит и достает из-за пазухи платочек.

Те как глянули – руки у всех разом к нему и потянулись.

Только Рашид снова за пазуху сунул его и говорит:

– Нет, други мои. Не пообидьтесь. До этой штучки, пока жив, и пальцем дотронуться никому не дам. Потому как тут она, моя Любушка. Раньше я ее в голове больше держал, а теперь у сердца носить стану. Вот ей мой подарок.

Сказал так и чует, за пазухой у него будто тепло разлилось, и на сердце так радостно да легко сделалось, ровно камень свалился. А в самое ухо ее голос шепчет:

– Правильно, правильно, мил-дружок. С этого бы и начинать надо. Ежели так дальше пойдет, я к тебе, может, вернусь. Ум без души – что ветка без листьев: бывает и хорош, да гол и холоден.

Ханыч платочек тот при себе до самой смерти носил, ровно милей ничего во всем белом свете не было. Много лет пробежало. Другие в его годы уж до десятка жен имели – по их закону раньше такое дозволялось, – а он всё о Любушке тосковал. Чуть свободная минутка вывернется – вытащит он из-за пазухи платочек, поглядит на портретик и вроде с Любушкой словечком перемолвится. А может, и сама она к нему когда являлась. Поди, не зря памятку оставила. Но только в народе Любашеньки так больше и не видали, ровно ее сроду не было. Потом уж, когда Рашид-хан помер, – он, говорят, от ран на войне скончался – платочек невесть куда девался. Дружки-то из любопытства искали его, да не нашли.

Вот она побасочка какая. Раньше-то старики за правду ее выдавали. Ну, а нам в теперешние времена она вместо сказки. Да только в этой сказочке орешек есть. С виду будто простенький, да вот ядрышко в нем золотое. Кто раскусит, тому и честь.

ЖИВАЯ КРАСОТА

Жил в нашей деревне в мои молодые годы мужик один. Дядькой Егором звали. По фамилии Малев. Семья у него была большая-пребольшая. Ребятишек одних, поди-ко, штук пятнадцать было. О! Ей-богу, не вру! Ну, чего же? Первая баба померла – семерых в наследство оставила. Другую взял – эта тоже насчет ребятни не поскупилась. Зыбка, сколь помню, так у них в избе с крючка и не снималась.

В общем, тосковать было некогда. Успевай побыстрее руками шевелить да ногами топать. Жилось, понятно, нелегко, но Егор был не из плаксивых. Все с шуткой да с прибауткой. Жалоб либо нытья – этого от него никто не слыхивал. Еще, бывало, ежели кто из соседей сердобольную слезку пустит: как, мол, ты, бедный, маешься с этакой-то оравой, трудно, поди, – дядька Егор только рассмеется:

– Кто вам сказал, что я бедный? Глянь, сколько работничков растет: Гришка, Мишка, Танька, Ванька, Дунька, Машка, Васька, Яшка, а за ними еще столь, полстоль и четверть столь. Ну что, бедный? Да богаче меня во всей деревне нет. Живем, не тужим – помаленьку дюжим. Вы так-то сумейте…

Так вот этот дядька Егор столярным делом занимался. Этим харч семейке и добывал. Нет, ну конечно, и хлебушка маленько сеял. Только его еле-еле до рождества хватало. Шибко не разбежишься.

Столяр он был не сказать, чтобы очень важный, делал больше такое, что в крестьянском хозяйстве годилось: вилы да грабли, лавку либо стол, шкафишко какой и разное другое. Кормиться как-то надо. Оно, может, постарался бы, так и добрую вещицу смастерил бы. Да по тем временам не до хорошего. Как это говорится: не до жиру – быть бы живу.

А тяга к хорошему да красивому у него была. Вот и придумал он по вечерам – зимой ведь они долгие – шкатулочки мастерить. Сперва сколотит ящичек на манер маленького сундучка, отлакирует его – вот и игрушка девкам: ленты всякие, серьги да буски хранить. Бабы, те опять же пуговицы, иголки и прочую мелочь складывали. Потом на ящичках дядька Егор заместо полировки соломенный узор выкладывать начал. Выходило и красивей и дешевле. Столярный-то клей да солому в цене с лаком не сравнишь. И возни меньше. Под лак ведь шкурочкой да стеколком шоркать надо, чтобы ни-ни, царапинки не видно было! А тут сколотил, к примеру, ящичек, покрыл его краской, по верху прошелся клеевой кисточкой, подсушил на печи, а там знай накладывай соломку да ножичком чирк-чирк – тут и делу конец.

У этого дядьки Егора был племянник, сирота, Шурянькой звали. Отца-то его лесиной придавило, мать в голодный год померла, когда Шуряньке еще и двух лет, сказывают, не было. Так он с бабушкой жил. Трудненько приходилось – чего говорить? Известна сиротская доля по тем временам: куска хлеба и того досыта не было. Ныне-то им, безродным, вон каких дворцов понастроили! А тогда живи, как знаешь. Мы с ним, с Шурянькой, товарищами были. Избы наши по соседству стояли.

Дядька Егор шибко жалел племянника, привечал всегда, даром, что своя семья эвон какая. Вот и повадился Шурянька к ним вечерами бегать. Ну, сначала просто так, приглядывался. Потом подсоблять маленько начал: где соломку расщиплет, где клейком подмажет. Скоро и сам такие же шкатулки мастерить начал. Иной раз даже лучше, чем у дядьки Егора, выходило, особо в соломенной отделке. Дядька Егор не раз говаривал:

– Ух, Шурка! Ну и узор! Как на ковре персидском.

Забежал я как-то к дядьке Егору ввечеру – гляжу, Шуряньки нет. Ну, я тем же следом к нему домой подался. Прихожу, а он сидит на печке и при лучине что-то клеит. Увидел меня – вроде обрадовался.

– Полезай, – говорит, – сюда. Тут теплее.

Я, конечно, скинул свои дыроватые пимишки, поставил их на шесток, поцарапал голые пятки – морозцем малость прихватило – и к Шурке. А он там шкатулочку соломой украшает. Только гляжу, будто не так выходит, как у дядьки Егора: в одном месте соломка густо ложится, в другом – реденько. И то опять же в особину: соломку-то Шуряня по цвету разбирает. Где вовсе зеленая, где бурая, где белесая с голубоватым отливом, а в иных местах золотом играет. Глядел я, глядел – ничего понять не могу. Чую только – что-то хорошее получается. Не утерпел, спрашиваю:

– Что это у тебя будет?

– Погоди, увидишь. Наперед не заскакивай…

Ну, я, значит, притих. Швыркаю носом да тру по щекам кулаками. Бабка спала уже. Где-то в подпечье выстрикивал свою песенку сверчок, и меня в тепле-то скоро разморило. Заснул… И вот слышу вдруг: кто-то в бок толкает. Открыл глаза, а то Шуряй тормошит:

– Смотри, – говорит, – Минька, чего я сделал.

Я как глянул, так весь сон с меня ровно рукой сняло. На крышке шкатулки картина обозначилась. Озеро – будто наше, камышовая заводь, что у Кривой косы, а в той заводи две утки плывут. На берегу поляна и дряхленький домишко к лесу скособочился. Ни дать ни взять – старое зимовье.

Как вовсе развиднелось на дворе, мы с Шурянькой к дядьке Егору побежали. Тот осмотрел работу и говорит:

– Ну, Шурка, здорово выклеил. Мне так-то не суметь. Талан у тебя. Ты чисто рисовальщик. Учиться бы тебе… Эх, бедность наша!

Шуряньке лестно это слышать. А тут как раз заказчики случились. Давай наперебой шкатулку смотреть да расхваливать. Скоро без малого вся деревня про Шурянькину шкатулочку узнала. Попова дочь даже купить пыталась:

– Продай, – говорит. – Я тебе вдвое супротив обычного заплачу.

Шурка только головой помотал:

– Нет, – отвечает. – Тебе, чай, батюшка золотую купит. А шкатулку свою я дяде Егору на память отдам: у него ремеслу обучался.

Так и сделал, а дядька Егор взял да шкатулочку ту на окно поставил. Ну, ясное дело: кто не идет – глаза пялит. А про ребятню и говорить нечего: то и гляди, стеколко в раме носами выдавят.

Прослышал про эту диковинку и дедушка Силантий. Старичок был у нас один. Его в деревне почему-то Всезнаем звали. Шустрый такой. А годов уж ему много было. Никак за восьмой десяток перевалило. Седой весь, что куржой обсыпан. А так старик ядреный еще. Летом по домашности копошился, зимой на озере рыбу из проруби удочкой потаскивал. А и любил же он это дело – хлебом не корми! Другой раз морозище – носа не высунешь, а он сидит себе и хоть бы что. Когда, бывало, застынет, что сосулька, рук не разведет, а все одно домой его не скоро утянешь. У нас над ним посмеивались:

– Ишь, как дед Силантий за зиму проморозился: в лето оттаять не может.

Это насчет седины, значит.

Так вот, прослышал он про Шуркину диковинку – приплелся как-то. Не сказать, чтобы нарочно, а просто между делом. Поглядел на шкатулочку, повертел ее в руках, потом говорит:

– Да, парень, сработал ты ловко. Не в охайку. Будто на карточку снял. А только, знаешь, милок, от твоей картинки холодком несет: живой красоты не хватает.

– Какой-такой живой красоты, деда?

– Да как это тебе рассказать? Бают люди, что есть на свете девица. Она будто бы в хозяйках надо всем красивым ходит и живую красоту вместе с теплом душевным людям раздает. Вот если бы тебе эту девицу увидать привелось, может, она своей словинкой на живую красоту глаза-то и открыла бы тебе. Но только не всякому такое счастье выпадает. А лишь тем, кто по живой красоте смертельную тоску на сердце имеет. Мне самому ту девицу видеть не доводилось. Врать не стану. А так говорят…

Я тогда с Шурянькой был. Дедкины речи за пустяшное слово принял. Где же оно видано, чтобы сказка в быль перекинулась? Нет, есть, конечно, ковры-самолеты там и прочее… Но это совсем другое. Самолет – не девица. А Шурка, верно, по-своему смекнул. Нет-нет да о красоте и вспомнит. И вроде мрачней глядеть стал. Все о чем-то думает да думает. А шкатулок сколько переделал – не счесть! Кончит работу, поглядит – будто и ладно все, а мертво.

И вот зима прошла, весна ручейками-побегунчиками отыграла, лето красным яблочком к осенним денькам подкатилось. Пошел раз Шурка к озеру, сел на бережок, привалился спиной к пенечку и думает: «Вот ведь красивые здесь места кругом, а начни в картинку клеить, так-то не выйдет. Нешто и правда живая красота на свете есть? Хоть бы раз привиделась…»

Только подумал, глядь, – а от сосны, наискосок от него, девица отделилась. Сама белоликая, брови черные в стрелочку, глаза голубые, на щеках румянец играет, а косы чуть не по земле волочатся. Смотрит на Шуряньку ласково-ласково. А вокруг нее разноцветное облачко.

Шуряньку так и подняло. Вскочил на ноги и от красавицы глаз отвести не может, а язык ровно к нёбу прилип. Потом совладал с собой малость, спрашивает:

– Ты чья такая будешь?

Она подошла к нему, повела рукой и, ровно покрывалом, облачком прикрыла. Шуряньке сразу тепло-тепло сделалось, что в пуховике очутился. Она смотрит на него вприщурку, улыбается:

– Ну, – говорит, – теперь признал, чья буду?

– Признал, – отвечает. – Я сразу признал, да только не поверил… А больше того испугался…

– Пугаться не надо. Я худа никому не делаю. А что не поверил – это хорошо. Обманка хоть и красивая бывает, да никто ей не рад.

Только Шурянька ее слов и слышать не слышит. Глазами-то как уставился на девицу, так ровно окаменел. Она тогда принахмурилась немного, спрашивает:

– Ну, сказывай, зачем обо мне тосковал да видеть хотел? Давно уж я сердцем это чую. Да все времечка не хватало к тебе прийти.

Шуряй немного сконфузился, но ответил:

– Шкатулочки я соломкой обклеивал, а всегда вроде чего-то не хватает. Я и сам вижу, да не пойму.

– Ну, что же, – молвит. – Давай оглядим твои поделочки.

– Так у меня шкатулки-то при себе нет. Ты погоди немного, я в деревню сбегаю.

Девица только рассмеялась. Да так тихо и нежно, ровно легкая волна по прибрежным камешкам пробежала.

– Долго ждать. Не тебе одному нужна. До деревни, поди-ко, версты три будет. Я скорей.

Только этак сказала, протянула руку – шкатулочка, что дядьке Егору была подарена, вмиг и появилась.

Шуряньке одно удивленье. А девица поглядела на рисунок, нежненько улыбнулась и говорит:

– Правильно тебе дедушка Силантий сказывал: моего слова не хватает. Да и не только слова. Вот гляди сюда, примечай. В другой раз не покажу.

И начала пальцем-то до соломинок дотрагиваться. Да как! То шкатулочку на вытянутую руку отведет, то чуть не к самым глазам поднесет. Потом пальцем легонько заденет и будто дыхнет на картинку. А сама в лице так и меняется, будто частицу сердца картинке отдает.

Смотрит Шуряй – совсем иное выходит: где девица соломку заденет, – там вроде и оживет. Так и кажется: дунь ветерок – камыши в заводи, ровно настоящие, зашевелятся, а утки крыльями по воде хлопать начнут. И ведь вроде бы просто все, а поди ж ты!

– Ну, – спрашивает, – насмотрелся? Понял теперь, где живую красоту искать надо? Она в тебе самом. Да только брать-то ее нужно умеючи: с умом да с душой, не для показа. Тогда твои картинки и живыми казаться будут.

Сказала этак – и ни ее, ни шкатулки. Только облачко радужное будто к небу поднялось да над лесом повисло…

Глядит Шурянька вокруг себя и в толк не возьмет: то ли наяву ему привиделось, то ли вздремнул малость. А все же главное запомнил, что к чему. Прибежал в село и давай новую шкатулку мастерить. Дней десять; знать-то, над нею бился. А кончил работу да показал людям – скажи, прямо в заказах у него отбоя не стало. Этакую-то красоту кому заиметь не охота?!

Вот оно и выходит: видно, не то хорошо, что отглажено да напомажено, а то, что теплом веет да душу греет, что от самого сердца идет. Так-то.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю