412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Смёрдов » Живая красота » Текст книги (страница 1)
Живая красота
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 21:36

Текст книги "Живая красота"


Автор книги: Михаил Смёрдов


Жанры:

   

Детская проза

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Живая красота

ДЕД УШКО ДА НАСТЯ-ДУШКА

Эх, ребятки! А слушайте-ка, что я вам расскажу.

Было это в старую-престарую бытность, когда ваши деды, знать-то, голопузыми ребятишками по улицам бегали, а то, может, которые и в зыбках качались. Вот в эту самую пору жил в нашем селе дед Ушко. По-крещеному-то его Митрием Афанасьичем звали-величали. А Ушко – это еще в молодые годы за ним укрепилось, с той поры, как ему отец Викентий, поп нашего прихода, ухо невзначай литовкой отхватил. Митрия Афанасьича тогда еще просто Митькой-чеботарем звали. А чеботарь он, сказывают, был отменный. Такую обувку ладил, что хоть всю округу обойди, лучше Митриевой работы ни за какие деньги не сыщешь. Он даже самому управляющему горным округом – был раньше этакий – заказы исполнял. А ведь тот у плохих мастеров шить не станет: губа не дура, вкус знает.

И вот как-то в летнюю пору подвыпил Митрий с друзьями малость, отяжелел (сивуха – штука поганая), уполз в церковные овсы, с глаз людских подальше, да и завалился в борозду спать. А батюшка-то – не знаю, с чего его угораздило: может, поразмяться захотел после заутрени, может, просто своего любимца – буланого жеребчика сладеньким овсецом попотчевать вздумал – заложил гнедого мерина в ходок, взял косу, да и отправился в поле. И надо же было этак случиться! Подъехал он как раз к тому месту, где Митька спал. Слез поп с ходка, поглядел на овсы – высо-о-окие да густы-ы-ые! – скинул свой малахай, поплевал на ладони да ка-ак взмахнет с пригорка литовкой, – а силенка была ладная, – Митькино ухо, ровно птенчик какой, так из зеленей и выпорхнуло. Ладно, хоть самого не зацепило, а то бы, говори, крышка.

Как уж там дальше вышло, не припомню. Одно только доподлинно: за это ухо отец Викентий при исповедании все грехи Митрию задаром отпустил. У нас в деревне даже такое присловье сложили:

 
Отпустил грехи за ухо —
Не спросил пера и пуха.
 

Вот с этой-то поры и прозвали Митьку-чеботаря Ушком.

Оно бы так-то не велика притча, да только из-за этого изъяна Митрий Афанасьич на всю жизнь в неженатых остался. Какую девку, бывало, не пойдет сватать, она знай со смеху покатывается.

– Ты, – говорит, – пойди сперва к батюшке. Пусть он тебе ухо приклеит. А то больно на комолого бычка смахивашь.

Ну, а тому, понятно, обидно. Парень-то он так по всем статьям ладный был: и ростом господь не обидел, силенкой тоже, и вообще…

Поначалу, сказывают, шибко убивался. Ну, чего же: все ровесники семьями обзавелись, ребятишки пошли, а он – будто проклятый; нет никакого талана и только!

Ходил этак-то, ходил со сватами, одного винища им, поди, с бочку выпоил. Под конец осердился, плюнул на все и дал зарок: с бабами никаких речей больше не вести. Потом, слышно было, кое-какие девки через людей уж сами набивались. Да не тут-то было! Митрий Афанасьич свое слово знал.

Сам себе и хлеб стряпал, и похлебку либо кашу варил, и по хозяйству управлялся. Жил, не сказать, чтобы больно хорошо, а все же справно. Коровенка была, землицы немного арендовал, чеботарством деньгу какую ни на есть выколачивал. Словом, пить-есть было чего. Да и много ли одному надо?

И вот уж к восьмому десятку подкатывать стало. По людскому веку это годы немалые. Старики не всегда до таких лет доживают. А дед Ушко еще крепок был. Бородища чуть не до пояса, курчавая да черная, ровно варом отливает. У нас даже в шутку говаривали, что он дратву, прежде чем ее в дело пустить, через бороду прогоняет. В общем, дед был хоть куда, высокий да статный. Сидит, бывало, в избе у окошка, постукивает молоточком да песенки в бороду попевает. Ему до смертушки и дела мало.

И вдруг дед Ушко у мира на глазах вовсе будто ни с чего таять начал, ровно кто его сглазил. Смотрят люди, дивуются. Давно ли он всем дедам был дед, а тут на-ко! Будто в него бес вселился и все соки вытянул: сухонький стал, сгорбленный, борода белесыми тенетками подернулась, да и та вовсе отощала.

Ну, знать, конец подходит. Видят соседи однажды – Митрий Афанасьич у себя под сараем доски рубанком скребет. Тут уж сразу смекнули: не иначе, гроб себе мастерит. Он, видишь ли, из местных двоедан был. А у них старики, особо одинокие, о своем упокоении загодя, при жизни старались.

Ну, чего же. Стали за ним приглядывать. Как-никак, а старичонка безродный. Помрет – так хоть на кладбище оттащить. А иные, конечно, и то в уме держали: может, удастся в дедовой мошне порыться. По деревне, видишь ли, слушок ползал, будто у Митрия Афанасьича деньжонки где-то припрятаны…

Ну, ладно. Отстроил он себе усыпальник и поволок свою поделку в избу. А это уже непорядок: гроб-от до поры до времени на чердаке храниться должен или в сарае. Ну, да старику не укажешь. Затащил в кухню, поставил у стены на лавку, широким концом в передний угол, под образа, а потом сел на свою сапожную табуретку – седушкой называется, – склонил голову к окошку, подле которого всегда робил, да как заголосит.

А избенка стояла от деревни чуток на отшибе. День был не то воскресный, не то праздничный. Услыхал народ – стал собираться. В первую голову, понятно, ребятишки. Им ведь всегда и до всего есть дело. Шаг за шагом подступают люди к дедовой избушке, а вовсе-то близко подойти боятся. Как же?! Пустой гроб в доме – не шутейное дело. А ну как крышка приподымется, вдернет под себя кого, и тогда уж никаким топором ее не откроешь. Мне самому-то, правда, такого видать не доводилось, а в книжках читывал. Оно, конечно, сказка это, да по старым-то временам даже самая несуразная выдумка за быль принималась. Людишки темные были, вот и боялись. А издали много ли узнаешь? Время хоть и летнее, окно приоткрыто, а чего там дед в слезах бормочет – не разобрать.

Сколько бы так протолкались, кто знает. Да тут один смельчак выискался. Вообще-то он был не из бедовых. В другое время, гляди, в своем доме один ночевать не остался бы. Но тут, знаешь, девчонок стайка набежала. Ну как не выхвальнуться?! Ему в то время лет двадцать было. Словом, в жениховой поре. Звали его, смельчака-то, Петьша Желток. Прозвище такое ему за жадность дали. Однажды на пасху он по спору десяток крутых желтков съесть обещал. Чужих – не своих, конечно. А уговор ишь какой был: весь десяток убрать за один присест, без хлеба, без соли и водой не запивать. Такое-то никому не под силу. А Петьша все же изловчился, девять штук уплел! Десятый только в рот сунул и чуть не задохся. Ну, что ты! Все в горле связало. Куда хуже, чем от черемухи. С этой пасхи Желтком его и окликали.

А был он из богатеньких. Его отец кабак держал. Капиталец, сказывают, на мирских слезах нажил немалый.

Петьша в семье единственным парнем рос. Так отец души в нем не чаял. Одевал во всей деревне на отличку: картуз с лакированным козырьком, сатиновые рубахи всех цветов, кроме желтого, жилетки из цепкого атласа, синие плисовые шаровары под лаковые сапоги запущены. Поглядишь на него – сразу большим магазином повеет: в городах раньше приказчики так одевались.

Вот и вздумал этот Петьша Желток перед народом, а больше перед девками, удалью хвастануть. Ишь-де какой я молодец! Смотрите: ничто мне нипочем!

Подошел он к дедову окошку, приосанился, ногу в лаковом сапожке на завалинку поставил, да и спрашивает:

– Что это ты, дед Ушко, так сильно пригорюнился? Даже на деревне слыхать.

Старик вздрогнул с оторопи, потом поднял голову, утер глаза и усы рукавом, продышался малость, улыбнулся кисленько и говорит тихонько:

– Эх, птенчик! Не понять тебе моей кручинушки – молод еще.

– А ты, дедка, не таись, скажи. Я хоть и молодой, да ранний. Авось, пойму. А то еще в чем помочь сумею.

Говорит так-то, а сам на девчонок зырк-зырк. Слышите, дескать, какой я балясник. И для старого человека у меня слово найдется. А дед Ушко посмотрел на него вприщурку из-под густых лохматых бровей, покачал головой, будто хотел сказать:

«Ну, парень, что молод ты – вижу, что ранний – слышу, а вот умен ли – неведомо. Да ладно, поглядим».

Потом потрогал усы, усмехнулся и говорит:

– Славно, сынок, баешь, славно. Хорошее слово на человечье ухо пуховой подушечкой ложится, плохое – тяжелым камешком прилипает. Слушай про мою печаль, коли охота приспела. Потайки у меня нет. Я весь свой век у людей на виду прожил. Вот этими руками, считай, шестьдесят годов всю деревню обуваю. За тем, может, и живу, чтобы людям тепло да радость приносить. Ведь ты смотри, как иногда выходит. Соберется отец сына женить, а всяк хочет не хуже других казаться: рубаху сатиновую к свадьбе справить, шаровары новые завести, ну и сапоги, конечно. Это уж первым делом. Не в лаптях же под венец идти. А деньжонок нет. Из последнего мужик тянется. Придет с заказом – и так и этак мнется: ты уж, говорит, Митрий, того… Как бы подешевле… А сам, что сморчок – высохший, изробленный весь, до жилки. Глядеть на него больно. Ладно, скажешь, иди. Как-нибудь сошью. Приплетется за заказом, сына с собой возьмет. Последний целковик в кулачишке зажат. И до того ему с ним жалко расставаться! А парень, как увидит обновку – искорки в глазах запляшут. Поглядишь, поглядишь на них обоих – и скажешь: «Ступайте с богом да помолитесь за меня». А они, заказчики-то, за ворота выйдут и давай разглядывать. Парень рад-радехонек. Подметки у сапог целовать готов. Отцу неловко вроде за бесплатно брать, вернется. Протянет дрожащей рукой замусоленный рублишко: возьми, говорит, Митрий… Не пообидься… Из последнего… Как-нибудь еще принесу… И чуть не плачет мужичонка. Такое тут порой зло возьмет – не на мужика, а так, вообще. Встанешь с седушки, вытолкнешь своего заказчика за порог – и дверь на засов. Ну, думаешь, осердится, а он тебе при встречах, пока в землю-матушку не уйдет, все доброго здоровьица желает. О сыне и говорить нечего. Не соврал, мужики?

– Дело. Чего там…

– Вот, сынок, так я свой век и прожил. А пришло время в могилу ложиться – и попрощаться не с кем, богатство передать некому.

Петьша, как услыхал про богатство, так ровно кто ему кипятку за шиворот плеснул. Тут он, знать-то, и про девок забыл. Не подумавши, говорит:

– Дед Ушко, стоит ли из-за такого пустого дела слезы лить да убиваться? Проститься? Помрешь – все тебя проводим. А богатство свое откажи кому-нибудь.

– Эх, сынок, отказать не шутка. Да вот надежного человека не вижу. По молодости не искал, а в старости проглядел.

– Как?! Во всей деревне? – удивился Желток. – А… а взять моего отца… или меня. Хозяева. Копейка зря не пропадет…

– Об этом я очень даже хорошо наслышан. Да только у меня богатство непростое. Оно вот в эту седушку вделано и не всякому дается. Понял, парень? А коли не понял, пойди к старикам – они тебе растолкуют. Умишком-то, гляжу, ты еще младенец.

Сказал этак, поклонился из окна народу да перед самым Петьшиным носом створочку и захлопнул.

Кабатчикову сыну не любо дедкино реченье показалось. Эк, в какой конфуз вошел! Еще и перед девчонками! Теперь хоть на улицу не ходи: засмеют! Надвинул Петьша на глаза лаковый козырек – и без оглядки в деревню покатил. Только подковки о камни застучали. А мужики в толпе похохатывают:

– Что? Не по губам пришлось дедкино слово?

– Вернись, Желток! Уму-разуму подучим…

Ну, посмеялись немного, покалякали о дедкиной доле, о своем житье-бытье, да и разбрелись помаленьку. Кто в лес, кто в кабак – каждому свое.

Оно, может, тем бы и кончилось, да на этот случай девчоночка одна пришлая оказалась, нищенка. С виду ей было годков тринадцать, не больше. Неказистенькая, чернявенькая да курносенькая, на цыганку чуток сшибала. Послушала она, послушала в толпе людские разговоры, все же, хоть и смышленая, Ушкиных слов о непростом богатстве никак в толк не возьмет: почему оно не всякому в руки дается? Вот и решила девчоночка умных людей расспросить. Ее, видно, не так к богатству тянуло, как секрет узнать хотелось. Пошла она по деревне. А, известно, ребятишки – увидели ее, бегут сзади, дразнятся:

– Нищенка! Нищенка!

Только ей это будто нипочем. Идет серединой улицы, пустой сумочкой помахивает. Ну, кто поумней маленько, видят такое дело – приотстали. Все-таки двое-трое увязались. Один даже собаку науськивать вздумал. Ну, это уж хоть кого проймет. Остановилась она, посмотрела на озорников с укором и молвит:

– Эх, вы! Может, завтра сами с котомкой по миру пойдете…

Тем вроде бы конфузно стало. Насупились, поглядывают исподлобья то на нее, то друг на дружку. А она сказала свое и зашлепала по пыли босыми ножонками дальше. Идет, домишки примечает, куда бы зайти сподручней. Хороший дом за версту обходи: здесь не то не разговорятся, а на лучший конец какую похуже корку сунут и поскорей за ворота выпроводят, как бы чего не украла. Средний домишко – тут куском не поскупятся, но и речей ласковых не больно много услышишь. Для вида поспрашивают, конечно, чья да откуда. На том и успокоятся. Коли домишко плохонький – в такой заходить совестно. Тут уж загодя знай – свои ребятишки на холодной печи голодом сидят. И поделились бы чем бог послал, да редко этакое-то бывает. А о разговорах и думать нечего: нужда в работу гонит – не до слов. Для такого дела самое подходящее какая-нибудь заху-да-а-аленькая избенка или землянушка на краю села, где старенький дед, а лучше дряхленькая старушоночка проживает. Здесь тебе и стол, и слово – все готово. Последнюю краюху да луковку разделят, уму наставят – в том и прок.

Вот такой домишко наша прохожанка и высматривала. Нашла-таки. Как раз на краю села, за церквушкой в гнилой землянке бабка Василина последние свои годки коротала.

К ней прихожалая девчоночка и постучалась. Бабка Василина в ту пору у печки суетилась. Ну, приняла она нищенку, за стол усадила, еду поставила и, как водится, начала помаленьку выспрашивать: чья, да из каких краев, каким путем-дорогою дальше пойдет. Девчоночка ест и не спеша обсказывает. А как насытилась, вылезла из-за стола, хозяйке поклонилась – как в таких случаях полагается. Надо бы уходить, а она стоит, мнется, вроде попросить чего хочет, да не решается.

Бабка Василина тогда и спрашивает:

– Ты чего, доченька? Ночевать? Оставайся, не гоню.

– Да нет, бабуся… Я не про то. Из-за чего больше к тебе и зашла…

– Ну-ко?

– Не скажешь ли мне, что это за богатство, которое не всякому в руки дается?

Бабке это показалось дивным. Усадила она на лавку нищенку, сама села и давай допытывать:

– Какое-такое богатство? От кого прослышала? Зачем оно тебе?

Ну, девчурка все, как знала, так и выложила. Посерьезнела бабка, помолчала, потом говорит:

– Хитрого тут, девонька, ничего нет. Просто безродный он, этот наш дедко. Один как перст. А в чеботарном деле мастер наипервейший по всей округе. Вот и жалко ему это рукомесло в могилу с собой уносить. Людям бы сгодилось. Раньше-то, видно, о том не думал. А как до старых годов дожил, тут и вышло в пору завыть.

Девчоночка не унимается:

– Раз так, то отчего он сказывал, что его богатство в седушке сокрыто?

– Это, миленькая, просто разгадывается. Ведь чеботарь без седушки гвоздя не вобьет. Она у него тоже навроде инструмента. Но тут, доченька, есть еще и посказулька… Будто по ночам из седушки этой девица-красавица выходит. Зовут ее Настя-душка…

– Ой!

– Ты что?

– Да так… ничего… Меня ведь тоже Настёнкой звать.

– Эх, ты-ы-ы! Ну, значит, тезка твоя. Так вот… Сказывают про нее много и все по-разному, а только сходятся в одном: если какой мастер на выдумку горазд, скажем, как наш дед Ушко, она ему помогает – то фасончик укажет, то еще чего-нибудь. А который так себе, лишь бы с рук сбыть – с ног само свалится, у такого дратву рвет, гвозди гнет, одно слово – портит. Ну, дедка, я думаю, больше на свою голову да на ум надеялся, чем на эту девицу. Он всю жизнь на седушке просидел. Вот, верно, и вся загадка.

Выслушала это прохожаночка, помолчала-подумала да вдруг спрашивает:

– А если я попрошусь, возьмет меня дедушка к себе в ученье? Может, я кое-чего до его смерти перенять успею. Вот оно богатство-то и не пропало бы.

Бабка тут только руками всплеснула:

– Что ты, девонька?! В своем ли уме? И не думай. Виданное ли это дело, чтобы девка чеботарством занималась!

– А в посказульке? Сама же сейчас про Настю-душку говорила.

– Так то в посказульке. Настя-душка, может, одна на весь мир и есть такая. Не-ет, даже из головы выкинь. Добро бы парнишкой была. А девчонку дед Ушко за самые сладкие речи не примет.

– Чу, отчего же? Или у меня руки не такие? Я еще, может, лучше другого парнишки справлюсь.

– Кто знает. Случается… Как это говорят: что крепко в голову положено да душой согрето, то из рук не выпадет. Оно попытать, конечно, можно. За спрос не ударит в нос. А только нет, чует мое сердце, не возьмет тебя дед Ушко. Он у нас старик с особиной: бабы да девки с молодых лет не в чести у него. Вот тут какое дело. Уж коли и правда тебе шибко поохотилось дедкино богатство перенять да для людей сохранить, надо с хитринкой подойти…

И вот, теперь уж не знаю, то ли через день, то ли через два, а может, и через неделю вышел дед Ушко поутру на улицу ставеньки открыть, глядит – неподалеку от него на старом пеньке парнишечка примостился, с виду нищий, и на самодельной свистульке играет. Да так ловко, будто птичьи песенки выводит. Старик послушал-послушал, дай, думает, подойду поближе, поспрошаю, откуда такой веселый ремошник выискался.

А на нем и правда, на мальчонке-то, штаны большие да все-то-все в заплатах. Про такие в пору сказать – хе-хе! – там одни квартиранты, хозяев нет. Рубаха тоже заплатанная, от локтя до плеча разорвана, и лоскутки висят. Сам-то чистенький, чернявенький, глазенки карие, веселенькие такие, а волосы как попало большими ножницами подстрижены. Ну, подошел к нему дед Ушко, а мальчонка будто и не видит его. Знай наигрывает да так складненько, что одно заслушанье. Дедка спрашивает:

– Ты что тут делаешь?

Парнишечка отложил свистульку, поправил на плече лямку от котомочки, смотрит деду прямо в глаза и веселехонько, как бабка учила, ответствует:

– На свистульке играю – тоску разгоняю, чтобы в пустом брюхе не жужжали мухи.

От его слов у деда глаза на лоб полезли.

– Ох ты говорун какой! Ты чей же, парень, будешь?

– Я-то? Хм. Ничей. Сам себе родня. Меня Настёном звать.

– Ка-ак? Настёном?! Да это что у тебя за имечко такое девчачье?

– А не знаю. Тятька с мамой, когда живые были, то сказывали, будто, как меня крестили, наш батюшка загодя пьяный напился и в книжке чего-то напутал. А по соседству с нами девчонка, так ту Иваниной звали. Она в один день со мной крестилась.

Говорит это, а сам вот-вот захохочет. Только виду старается не показывать. Зато дедка, как послушал, так за живот и ухватился, даже слезы потекли. Потом положил парнишке руку на плечо и говорит.

– Ну, Настён-Иванина, и развеселил ты меня. Айда, что ль, позавтракаешь со мной. Так-то, смотри, скорей мухи перестанут жужжать в брюхе.

Ну, пошли, значит. Во двор входить стали, Митрий Афанасьич упреждает:

– Ты только, гляди, как зайдем в избу, не пугайся: у меня там пустой гроб стоит. Не забоишься?

– А чего мне бояться? Доски – они доски и есть. Из них хоть чего сколотить можно.

– Вот и ладно…

Зашли они в избу, села Настёна на лавку, бодрится, а сама нет-нет, да и глянет в передний угол. Ну как же? Сколь ни бодрись, а все-таки гроб видеть рядом с собой не больно сладко. Пока дед Ушко туда-сюда ходил, Настёнка немного пообвыкла.

Сели есть, она и давай уплетать за обе щеки. Дедка только успевает подкладывать. А парнишечка знай подбирает. Только за ушами трещит. Пришлось Митрию Афанасьичу остановку сделать.

– Ну, Настён, подрастешь – работник из тебя ладный выйдет: круто ешь. А только сейчас будет пока. Не жалко добра, но, гляди, в гроб-от не мне, а тебе лечь придется. С пережору этакое бывает.

А она и радехонька. Не из жадности уплетала, а по присловью – быстро ешь, быстро и работаешь. Вышла из-за стола, весь обряд исполнила и давай глаза тереть да позевывать:

– Эх, теперь бы соснуть…

Дед Ушко видит такой поворот, кинул на печь одежонку, какая пришлась:

– Полезай, спи, желанный. Не то, гляжу, и правда, скоро с лавки свалишься…

Забралась Настёна на печь, растянулась и тут же сразу будто уснула. Только сама, ведомо, и не подумала: не за тем пришла.

Вот убрался дедка по хозяйству, все, как у него было заведено, сел на свою седушку перед окном и давай полегоньку молотком постукивать: где подметочку, где скосочку прибьет. А Настёнка с печи все примечает да носом такую музыку выводит, что ни на какой свирельке не сыграть. Только дедке и невдомек, что все это нарочно подстроено. Стучит себе да стучит.

Сколько уж там времени прошло, не знаю. Солнышко, знать, за полдень покатило. Слезла Настёна с печи, глаза протирает, кряхтит да потягивается, ровно со сна.

– Ох и поспалось, – говорит. – И еще бы можно, да не годится. Все царство небесное проспишь… Дедка, а ты разве чеботарь?! – как вроде сейчас только увидала.

– Шестьдесят годов уж, с хвостиком.

– Вот это да-а-а! А я тоже у одного чеботаря в выучениках жил.

Дед так и повернулся на седухе:

– В выучениках, говоришь? Ишь ты-ы-ы! А чего же: не поглянулось или потурили?

– Не, сам убег. Чего хорошего?

Митрию Афанасьичу это вроде бы в обиду стало. Отвернулся к окошку и опять молоточком запостукивал. Настёна подошла к нему, стала сбоку и смотрит. Дедка молчал-молчал, не стерпел:

– Эх, парень! Драть тебя некому, от доброго дела ушел! Я вот говорю тебе: шестьдесят годов с гаком этим ремеслом промышляю и не однова не покаялся.

– Так я не от дела – от хозяина убег. Лютой был больно. Как напьется пьяный – кулаки в ход. А шкура-то у меня, поди, не казенная. Сколь можно терпеть? А дело это мне вовсе любо было…

Дедка, как услышал такое слово, малость помягчел и снова к Настёне бородой повернулся:

– Ну, а показывал он тебе что-нибудь, учил мастерству-то?

– Как же! Учил: дратву сучить, помои носить, самовар кипятить да за водкой в кабак бегать.

– О-о-о! Это, брат, неладно.

– А то… От путевого-то хозяина разве бы ушел. Небось, не шибко радостно с котомкой по дворам попрошайничать.

Сказала так-то Настёна, насупилась, примолкла, носом запошмыгивала и отвернулась. Дед Ушко запустил пальцы в бороду, уперся глазами в верстак и долго молчал. Потом отложил молоток, улыбнулся добренько, погладил Настёну по голове и спрашивает:

– А хочешь ко мне в выученики пойти?

– Не… Не знаю…

– А чего же? Коли ты парень – сам себе родня, никого у тебя нет и дела в руки еще взять не успел, а чеботарство, говоришь, по душе пришлось, о чем тут думать? Я тоже безродный. Вот и будем вдвоем потихоньку молоточками себе на харч выстукивать. Как-никак всё лучше, чем по миру ходить. А ремесло это, брат, хорошее. Надо только во вкус войти. Тут и тебе всегда кусок хлеба, и людям радость да здоровье. Ну так как, а?

– Да я бы ничего… Со всей моей охотой. Только ты… тоже, поди, драться станешь да за водкой гонять…

– Драться, милый сын, не стану – не таковский. Сам не терплю, когда человек человека обижает. А водку я, вот уже пятьдесят годов скоро, и в рот не беру. По ее милости без уха да без семьи остался… Ну? Поладили, что ль?

– Угу. Только ты уж тогда без утайки, все показывай…

– О-о-о! Об этом не печалься. Мне жить недолго осталось. Сам думал, кому бы свое богатство отказать. В могилу-то с собой нести больно неохота. Это ровно как бы у людей украсть…

Так и осталась Настёна у Митрия Афанасьича жить-поживать, уму-разуму да ремеслу учиться. Он ей перво-наперво добрые штаны с рубахой справил, сапожки сшил, на подковках, со звоном. И мастерству с первого же дня учить стал.

Поначалу не шибко славно выходило: дело непривычное. Только-то и знала бабки Василины науку – дратву сучить. Там хитрости немного. А как затяжку передов делать, либо шпильку бить придется, тут – то силенки не хватало, то сноровки, то уменья. Синяки с пальцев не сходили. По ночам-то сколь раз втихомолку плакала. А утром опять за свое.

Все же мало-помалу наловчилась. Ручонки-то быстрые, глаз остренький оказался – так на лету и ловит. Одно слово, скоро дело совсем ладно пошло. Только к гробу никак не могла привыкнуть. Проснется ночью – прямо жуть возьмет. А дедка еще вздумал спать в нем.

– Так-то, – говорит, – лучше. Помру – останется крышкой накрыть да гвоздями забить. Тут и вся недолга.

Ну, однако, помаленьку свыклась. Потом уж заместо мебели считать стала.

Так и жили они. А дедка с той поры, как у него выученик появился, вроде бы даже на поправку пошел. В работе то показывает, другое, ровно тяжесть какую с себя торопится скинуть. А за делом и хворь на запятки ушла. Гроб-от в сарай пришлось спровадить: место-де зря занимает.

Этак у них годочка два пробежало. Настёна совсем уж настоящим мастером сделалась. Сама и заказы принимает, и цены назначает, и товар выбирает, и фасон ладит. Дедка только ей поддакивает:

– Так-так, сынок, так.

Ну, все же сколь ничего, а годы свое берут. Хворь потихоньку опять до сердца дотягиваться стала. Дедка вовсе слег. Настёна, понятно, ухаживает за ним, честь честью – не похаешь. А ему день ото дня хуже да хуже. И вот как-то раз сидел он на своей постельке, а Настёна в ту пору по заказу урядниковой жене туфли ладила. Как раз уж с колодок снимать стала. Поставила на верстачок, любуется.

– Глянь-ко, сколь хороши вышли, – говорит она Деду.

Ну, тот осмотрел, похвалил работу: чистенько сделано – ничего худого не скажешь. Потом достал из-под подушки сверток – так, не больно большой – и подает Настёне:

– На, – говорит, – прими. Это тебе от меня память будет. А то я скоро помру.

Развернула Настёна бумагу, а там, в сверточке, туфли дамские – еще красивей тех, что она урядничихе сшила, – платье цветастое из легкого ситчика, косынка голубая да лента алая.

Завидела это Настёна, вздрогнула, отодвинула от себя пакетик и смотрит на дедушку да глазенками-то хлоп-хлоп. Зачем, дескать, мне это? Что я – девка, что ли? А у самой душа так и дрожит: эх, броситься бы сейчас в горницу, одеть все на себя да перед зеркальцем круть-верть. Известно: из тряпочной породы.

Дед Ушко смотрит на нее, улыбается:

– Бери, доченька, бери. Я еще когда заприметил, что ты парнем-то и в люльке не была. А теперь вовсе. Ты, знать, давно в стеколко не гляделась…

Подошла тогда Настёна к дедушке, взяла пакетик, низехонько поклонилась и говорит:

– Спасибо, деда, за подарочек. А что знал про меня и не выгнал, вдвое тебе спасибо. Туфельки эти я до старости сохраню как памятку, косынку с платьем носить стану, а ленту буду по праздникам в косы вплетать.

– Это уж, миленькая, как знаешь. А только теперь уважь старика, принарядись. Я хоть перед смертью посмотрю, какая ты у меня в девчачьем обличье.

Ну, Настёна пошла в горницу, переоделась, косынку повязала и выходит. Дедка, как глянул на нее, в лице сменился. Такая красавица – глаз не отвести. По молодому-то делу случись ненароком этакую встретить – год сниться будет, а привидится ночью – до утра глаз не сомкнешь. Прошлась она по кухне – Митрия Афанасьича аж в пот вогнало.

– Да ты уж, – говорит, – не Настя ли душка из седушки?

– Что ты, деда! Аль свое подаренье на мне не признаешь? Гляди-ка, ты вроде и правда оробел.

– Так ведь как же, доченька? Этакие-то красавицы только в побасенках да на картинках бывают. Ну, спасибо тебе, Настёнушка, уважила старика. За твою красоту и обхожденье весь обман прощаю. Но скажи – дело прошлое, – кто тебя такой хитрости надоумил? Я бы ведь и правда ни за что девку в ученье не взял…

– Кто надоумил, того уже нет. Еще прошлым летом бабонька померла.

– Да не бабка ли Василина? Кроме нее, кажись, покойниц из старух у нас в деревне тогда не было…

– Она самая… Век ее помнить буду…

– И за это тебе, миленькая, спасибо, что добро не забываешь. Ежели замуж выйдешь, – а такую красавицу не обойдут. Так вот, коли замуж выйдешь, дело, которому я обучил тебя, не бросай. Богатство-то мое бесценное, авось, бог даст, меж сынками поделишь. Это и будет обо мне самая дорогая памятка…

Ну, поговорили так-то. Дедка и правда долго не зажился. Настёна, как следует быть, упокоила старика, поминки отвела, по обычаю ничего не упустила. Разошелся народ, убралась она по домашности, принарядилась в дедово подаренье – до этого-то при народе во всем парнишечьем была, – села на сундук в горенке и давай слезами умываться. Ну, чего же? Тоскливо стало. Хоть дедка последнее время и больной лежал, а все живой человек. Чего-нибудь да скажет, поесть, попить спросит. А тут на-ко! Совсем осиротела. Да еще как посмотрит кругом – все тут дедкино: то купил, другое сам смастерил, к этому притрагивался, тем дорожил… А как подумает, что она теперь хозяйкой в доме осталась, и того тошней.

Сидит, льет втихомолку слезы – слышит вдруг, кто-то в кухне шебаршит. А время было вечернее, самые сумерки. Приоткрыла дверь из горницы, смотрит, а возле верстачка Петьша Желток, кабатчиков сын, седушку ножом порет. Он, видно, через кухонное окошко влез. Створочка не шибко была прикрыта. Ну, Настёну перво жуть взяла. Потом видит, что Петьша в ее сторону не глядит, выскользнула из горенки потихоньку, взяла с припечка молоток – так с полфунтика весом, – коим гвозди в крышку гроба забивали, подкралась сзади к Желтку и стоит. А тот порет, торопится и дрожит весь, ровно в лихорадке. Тут Настёна из-за плеча ему тихонечко говорит:

– Ты зачем же это мое место ломаешь?

У Петьши нож так из рук и выскользнул. Обернулся, смотрит, а перед ним девица красоты несказанной, точь-в-точь, как в посказульке, даже с молоточком в руке. Парня со страху прямо холодом окатило. Глаза выпучил, рот разинул, будто сказать что хотел, да поперхнулся, голову в плечи втянул и давай в угол пятиться. Она видит, что он ее боится, подступает к нему полегоньку. А у самой взгляд суровый, брови сдвинуты, губы чуть подрагивают.

– Ну, – говорит, – что? За дедовым богатством пришел? Много ли золотых слиточков да серебряных плиточек повыгреб? Они же у тебя, у дурака, сквозь пальцы провалились. Слыхал, небось, что богатство-то это не во всякие руки дается?

Петьша уж и вовсе в угол забился. А она все ближе и ближе к нему подходит да молоточком поигрывает, ровно к гвоздику примеривается. Тут Петьшу вконец страх одолел. Глаза зажмурил, в комочек сжался, крестится и хрипит:

– Сгинь, сгинь, сгинь, нечиста сила!

Настёнка только посмеивается:

– Нечиста, говоришь? А вот мы сейчас посмотрим, авось, и в чистую выйдет…

С этими словами сгребла она его правой рукой за шиворот да ка-ак взашейки двинет, – а на силенку не обижалась: не зря за парня сходила – Петьша лбом дверь так и открыл. А за порог запнулся и вовсе кубарем в сенки вылетел. Потом вскочил, кинулся во двор, да через заплот – только его и видели. Откуда прыть взялась у этакого увальня! А Настёна выбежала на крыльцо и кричит ему вдогонку:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю