355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Семевский » Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс » Текст книги (страница 11)
Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:03

Текст книги "Царица Катерина Алексеевна, Анна и Виллим Монс"


Автор книги: Михаил Семевский


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Спросили подтверждения показаний только у одной царевны Прасковьи; потому ли, что взятка, данная ею душами и крестьянскими животами, была крупнее прочих или по другим каким соображениям – неизвестно.

Смущенная царевна призвана была к государю; в его присутствии она должна была вывести своим крайне дурным почерком следующие слова:

«Дала я Монсу деревну для того што все в нем искали штобы добр…»

На последнем слове государь остановил Прасковью: достаточно было для суда и трех слов, остальное царевна могла дополнить устно; притом же Петру, в его нетерпеливом желании завершить дело возможно скорее, было вовсе не до Прасковьи.

Привели между тем Балка. Его не мучили длинными вопросами; государь удовольствовался одним: «Балакирев объявил, что вы всею фамилиею приходили к Монсу и со слезами просили его, чтобы он Столетова от себя бросил; буде же не бросит, то Столетов его укусит, и Монс может от него пропасть; а на те слова Монс отвечал: виселиц-то-де много! Вы всею фамилиею к нему приходили ли, такия слова говорили ли, ответ от него был ли и для чего вы ему те слова говорили?»

«Такия слова говорил я со всей фамилией Монсу для того, что о Егоре сказывал адмирал (Федор Матвеевич Апраксин), у котораго Егор прежде служил: „Егор бездельник, я им был недоволен и хотел его сбить со двора“. Також Ягужинский говорил Монсу: „Брось Егора, он твоим именем много шалит, чего ты и не знаешь“. А я с фамилией, – продолжал Балк, – за Столетовым никакой не видали шалости, а говорили так со слов адмирала да Ягужинскаго; на что и ответил нам Монс: „Ежели Егор какую пакость сделает, то виселиц много!“

Монса увели; Балка отпустили.

Государь, утомленный допросами, ушел обедать; после стола по обыкновенью отдохнул и вечером отправился на именины к капитану Гослеру. Пирушка длилась долго; государь – так свидетельствует очевидец – «был очень весел».

А в кружках петербургского общества не смолкал говор об аресте и допросах Монса; старики говорили осторожно, молодые болтали смелее.

Так, 11 ноября, сержант Апраксин рассказывал любопытному Берхгольцу: «Монс эти дни сидел под арестом в своей комнате, стерегут его часовые; теперь перевезли его в Зимний дворец, где заседает верховный суд;[18]18
  Под этим названием в 1719 г. была постоянная комиссия по разным судебным делам первой важности. (Прим. автора.)


[Закрыть]
допрос делают под большою тайною.

Монс в эти дни страшно изменился; с ним от страху был удар; впрочем, он стоит на том, что не знает за собой никакой вины. Матрена Ивановна Балк от страху все еще очень больна и не встает с постели».

Так рассказывали при дворе герцога Голштинского; другие сведения в тот же день собрал саксонский посол Лефорт. «Сегодня, во вторник, – писал он к своему двору, – Монса опять приводили к допросу. И он, как говорят, тотчас во всем признался, так что не нужно было употреблять пытку. В тот же день императрица просила у государя помилования Монсу; ей отвечали просьбой раз навсегда – не вмешиваться в это дело. Впрочем, та велела сказать генеральше Балк: „Не заботьтесь о своем брате, арест его не будет иметь дурных последствий“.

Известия Лефорта достовернее: Монс вполне повинился. Если показания его на бумаге были не совсем чистосердечны, то мы вправе думать, что он был искреннее на словах. Иначе решительно непонятно, как он мог избежать пытки? Если пытали по делам совершенно ничтожным, то могли ли обойтись без истязаний «в деле первой важности?» Таким, по крайней мере, считали дело Монса. Но немудрено, что пытка на этот раз оказалась делом лишним; в самом деле, тот, кто от единого страху упал в обморок, тот, кто вел жизнь среди роскоши и неги, мог ли вынести мысль о том, чтобы перенести пытку? Понятно, что, не дождавшись ее, он принес полное сознание. Только им он мог спасти как себя, так и придворных служителей и служительниц от кнута на дыбе и жжения пылающими вениками.

Между тем допросы продолжались. 11 ноября 1724 года, в среду, дошла очередь до Столетова; поданное им своеручное показание относилось до взяток Монса.

Так, Столетов, рассказал некоторые подробности относительно крупной взятки царевны Прасковьи Ивановны.

«Когда царицы Прасковьи Федоровны не стало, – повествовал Столетов, – тогда ея дочь, Прасковья Ивановна, отдала Монсу духовную мамы своей, боярыни Бутурлиной; а в той духовной мама била челом царевне вотчиною своей, селом Оршо, с деревнями в Пусторжевском уезде. Виллим Монс объявил духовную мне, да секретарю вочтинной ея величества канцелярии Арцыбушеву и требовал резону: каким образом по этой бумаге можно получить деревню? Я, рассмотря духовную, объявил: „Надо, мол, справиться: закреплена ли та деревня за Прасковьей Ивановной, и если еще за ней не справлена, то она нас жалует чужим; а узнать о справке надо в вотчинной коллегии“. По моему объявлению, Монс докладывал государыне, и ея величество позволить высокоблагоизволила в той коллегии справиться. Я справливался и нашел, что вотчина нигде и никак за царевной не справлена. Тогда это поручили сделать Арцыбушеву, понеже весь того дела порядок чрез него обращался. А и я посылан был по тому ж делу в вотчинную коллегию, с указом императрицы, чтоб (ежели надлежит) то за ея величеством ту вотчину справить. И вотчинная коллегия о справке чинила немедленно исправление».

Из этого рассказа видно, как домогался Виллим Иванович подарка царевны Прасковьи; никаких, следовательно, отказов с его стороны и особенной навязчивости со стороны дарительницы не было и в помине. Судя по этому, можно быть уверенным, что и остальные показания Монса по поводу его взяток не менее им смягчены и искажены.

К сожалению, о других немного сказал его пособник и секретарь Столетов.

Назвав князей Алексея Григорьевича да Василия Лукича Долгоруких, секретарь объявил затем: «Что принадлежит до взяток с партикулярных персон, ничего не знаю, понеже от всех дел таковых, кроме партикулярных ея величества, весьма чужд от Монса учинен, по зависти и обнесению ему на меня фамилии его, которая так его преогорчила на меня, как известно, что он и виселицу обещал».

Уклонившись таким образом от разъяснения проделок Монса, секретарь пояснил, что он принужден был искать своего в должности определения. «А определения сего, – писал Столетов, – и доныне у него не сыскал. Взял меня Монс в свою команду, обещал всякое благополучие, вместо котораго и весьма неравнаго обрел себе таковое злоключение, от котораго принужден всякой в моей жизни надежды лишиться, токмо имею на великодушное его величества милостивое рассмотрение надежду; и для того, в чем я собственно виновен, приношу мое чистейшее покаяние».

В порыве покаяния Столетов представил небольшой список своих «винностей», всего только три:

«Принял я от служителей государыни, двух Грузинцовых, две лошади с тем, чтобы со временем в приключившихся нуждах их, по возможности своей помогать; что я и чинил по совести, без утраты антересу ея величества».

«Князь Алексей Долгоруков благодарил меня за старания по его делу об отцовском наследстве (то дело и доныне за ним не справлено для некоторой претензии одного из его братьев); прислал он мне на камзол парчи золотной, бахрому и сукно, да потом подарил жеребчика; а принял я все то, не вменяя во взятки, но в благодеяние и приязнь, для того, что услуги мои были ни по его прошению, но по указу ея величества».

«Да царевна Прасковья Ивановна за объявленное мое старание (в деле о передаче вотчины Монсу) пожаловала мне 320 рублей в разное время, с тем, чтобы я приводил Монса, а он бы государыню, чтоб ее, царевну, содержать в милости своей изволила и домашнее бы им определение учинила. В вышеписанном во всем, – заключал исповедь Столетов, – прошу у его величества великодушнаго рассмотрения и милостиваго помилования».

Помилования не было.

12 ноября проведено было судьями, как кажется, в окончательной переборке захваченных бумаг, быть может, и в допросах, но они либо не дошли до нас, либо вовсе не были записаны, либо не попали в бумаги, ныне хранящиеся в Государственном архиве, в С.-Петербурге, нами внимательно исследованные (в 1862 году).

Монс продолжал содержаться под караулом, по одним известиям – в доме Ушакова, по другим – переведен был в свой собственный дом, на речку Мью (Мойку). Столетов и Балакирев (последний после прогулки в крепость) все еще заперты были в пустом Летнем дворце на Неве, у истока Фонтанки, где еще недавно можно было видеть темную каморку с решетчатым оконцем в дверях.

В пятницу, 13 ноября, рано поутру страшный вестник несчастия Андрей Иванович Ушаков предстал пред Матреной Ивановной, измученной страхом и надеждой.

Генеральша волею-неволею должна была подняться с постели; ее увезли в дом «инквизитора» (так назывались тогда в официальной переписке члены страшной Тайной канцелярии) и – так говорили в городе – заперли в той самой комнате, где сидел несколько дней ее брат.

Множество часовых оцепляло здание, вид которого невольно внушал страх и трепет в жителях Петербурга.

Вслед за Матреной Ивановной арестовали ее сына, придворного щеголя и красавца Петра Федоровича Балка. Ему пока объявлен был арест в своем доме или в доме матери. Вообще нельзя не подивиться той необычной деликатности, если можно так выразиться, которую явил государь в настоящем случае. Арестации были невелики, делали их «без великаго поспешения»; взятых под арест не влекли в крепостные казематы; ноги взятых персон, искусившиеся в ассамблейных танцах, не ставили в ремень, выхоленные руки не ввертывали в хомут, кнут не бороздил их спины. Словом, государь или стыдился являть жестокость по делу, слишком близкому его сердцу, или же Екатерина, по народному выражению, «своим волшебным кореньем» продолжала и в эти страшные минуты «обводить», т. е. смягчать, ублажать государя.

В чем состоял устный допрос Матрене Ивановне со стороны государя, мы не знаем; то же, что было записано с ее слов, отличается необыкновенным лаконизмом. По всему видно, в такой «объявившейся за ея семейством материи», каковы взятки, ей не позволили много распространяться.

Перепуганная донельзя, Матрена Ивановна в течение двух дней 13 и 14 ноября вспоминала и диктовала Черкасову имена своих дарителей. В этом списке были лица всех состояний, званий и обоего пола.

Представляем имена их в некоторой постепенности.

«Брала я взятки, – винилась Матрена Ивановна, – с:

Служителей Грузинцовых 100 рублей с тем, чтоб говорить Монсу о рассмотрении их дела.

Купецкой человек Красносельцов дал 400 рублей за заступление в деле князя Василия Долгорукова, назад тому лет десять (вернее, в 1718 году).

Купчина Юринской, бывший с послом в Китае, подарил два косяка камки и китайский атлас.

Купец иноземец Меер 300 червонных.

Капитан Альбрехт долгу своего на мне уступил 120 рублей.

Сын «игуменьи», князь Василий Ржевский, закладныя мои серьги в 100 рублях отдал безденежно, в то время, как имел дело с князем Хованским.

Посол в Китае, Лев Измайлов, по приезде оттуда, подарил три косяка камки да 10 фунтов чая.

Петр Салтыков – старый недорогой возок.

Астраханский губернатор Волынский – полпуда кофе.

Великий канцлер граф Головкин – двадцать возов сена.

Князь Юрий Гагарин – четыре серебряных фляши.

Князь Федор Долгоруков – полпуда кофе.

Князь Алексей Долгоруков дал, по моему прошению, старую коляску, да шестерик недорогих лошадей.

Светлейший князь Меншиков на имянины подарил мне маленький перстень алмазный, а потом 50 четвертей муки.

Его высочество герцог Голштинский – два флеровых платка, шитых золотом, и ленту».

Не менее обильна была жатва генеральши с прекрасного пола. Ей презентовали:

«Купчиха Любс – парчу на кафтан, штофу шолковаго на самар.[19]19
  Самар – здесь, возможно, имеется в виду «симара» – платье итальянского происхождения, свободного покроя (не сшитое по бокам, а только придерживаемое поясом).


[Закрыть]

Баронесса Строганова – балбереку 30 аршин.

Баронесса Шафирова, жена бывшаго вице-канцлера, – штоф толковый.

Княгиня Черкасская – атлас китайский.

Княгиня Долгорукова (жена посла князя Василия Лукича) – опахало.

Княгиня Анна Долгорукова – запасу разнаго.

Княгиня Анна Ивановна Голицына – то же.

Княгиня Меншикова на имянины ленту, шитую золотом.

Царевна Прасковья Ивановна – 400 или 500 рублей, того не помню, за убытки мои, что в Мекленбурге получила (в бытность гофмейстериною при Екатерине Ивановне); от нея ж кусок полотна варандорфскаго и запасы съестные в разное время; запасы те за то, чтоб просила о ея домовом разделе с сестрами.

Царевна Анна Ивановна, герцогиня Курляндская, прислала старое свое платье.

Царица Прасковья Федоровна подарила 200 червонных за убытки мои в Мекленбурге.

Да ныне (в 1724 году), – каялась Балкша, – в Москве, из многих господских домов присылывали мне овса, сена и протчаго всякаго запасу домоваго, а сколько и когда, не помню».

Чтоб помочь ослабевшей памяти сестры и брата, обратились к гласности!

В ту же пятницу, 13 ноября, пополудни кортеж солдат, имея во главе нескольких барабанщиков и одного чиновника, прошел по улицам и площадям столицы. На барабанный бой сбежался народ; ему велегласно объявили, что так как камергер Монс и сестра его Балк брали взятки и за то арестованы, то каждый, кто что-нибудь знает об этом или кому доводилось давать им, то тот, под страхом тяжкого наказания, должен непременно заявить о себе. Такие же извещения прибили на стенах.

«После таких публикаций, – в тот же день заговорили в публике, – после такого объявления дело арестантов примет весьма опасный оборот. Говорят, что они во многом уличены из собственных их писем».

Улик действительно оказалось так много, что арестантов без дальнейшего следования предали «вышнему суду». Непременным результатом его заседаний (этого желал государь, того же требовали его указы) должна была быть казнь.

X. Казнь камергера Монса
(ноябрь 1724 года)

Утром в субботу, 14 ноября, члены «вышнего суда» съехались в Зимний дворец.

Пока не привели еще подсудимых, назовем имена грозных судей; всех их девять человек: Иван Иванович Бутурлин, Иван Бахметев, Александр Бредихин, граф Яков Брюс, Семен Блеклый, Иван Головин, Иван Дмитриев-Мамонов, граф Иван Мусин-Пушкин и наш старый знакомый Андрей Иванович Ушаков.

Есть ли необходимость знакомиться с ними поближе? Заглянуть в их прошлое, узнать значение каждого из них при Петре, их характеры – все это для того, чтоб вернее возможно было судить те мнения, которые услышим в заседании? Едва ли это нужно, и не потому, что это было бы не по нашим силам, – нет, со всеми этими лицами мы не раз встречались в наших очерках петровского времени, мы их знаем близко, но здесь рисовать их портреты было бы совершенно напрасно. Дело в том, что мнений, толков, споров, рассуждений мы не услышим со стороны «вышнего суда». Да не для них он и созван; рассуждений недолюбливает державный господин. Дело «вышнего суда», как и всякого коллегиального учреждения Преобразователя, было прежде всего слепое выполнение его указов. Вот все, что от него, в сущности, требовалось.

«Вышний суд» понимает это как нельзя лучше. Итак, оставя рассуждения, удалимся. Кто-то (без сомнения, Черкасов) читает знакомые уже нам допросы и ответы; не станем же мешать слушать судьям.

Чтение и заседание заключились общим определением: «Выписать указы его императорскаго величества, по которым те дела судить, и съехаться всем для того завтрешняго, то есть 15-го числа сего ноября месяца, в 5-м часу пополуночи».

В то время, как в одной из низких, полутемных палат тогдашнего Зимнего дворца идет чтение «секретно-уголовнаго» дела, по улицам вновь трещит барабанный бой, вновь вызываются доносчики на взяточничество Монса, Балкши и всей их фамилии.

Отныне никто не сомневался, что дело кончится плохо. В «публике» говорили, что объявилось много лиц, дававших Мон-су подарки.

К сожалению, нам неизвестно, кто именно в этот же день являлся. И являлись ли те бароны и баронессы, князья и княгини, наконец, царевны и герцог, племянницы государя и, наконец, будущий зять его, которых так бесцеремонно окрестил указ 13 ноября 1724 года плутами?

Едва ли кто-нибудь из них дерзнул «не объявиться» таким плутом, после двукратного, всенародного вызова. Каждый и каждая, сколь плутоваты ни были, а не могли рассчитывать, что сумеют вывернуться в случае запирательства от монаршего гнева.

Ноябрьская ночь покрывала еще своим черным пологом «Питербурх». В грязных лачугах подымались мужички-работники, десятками тысяч согнанные со всех концов России на страдный труд да на смерть от холода, голода, скверного климата и тяжкой работы – создания новой столицы Российской империи. Сквозь закрытые ставни деревянных домиков редко-редко где начинал брезжить свет лучины, или сальной маканой свечи, или лампадки; под навесами деревянных гостиных дворов да за запертыми воротами лаяли псы. Город только что просыпался, а «вышние» судьи спешили уже на Луговую улицу, что ныне Миллионная, в тогдашний небольшой Зимний дворец.

Расторопный Черкасов еще накануне подыскал приличные делу указы и составил по ним приговор. Подойдем поближе и, прочитав его вслед за судьями, расскажем вкратце содержание.

Судьи, как видно из этого документа, признали за Монсом «следующия преступления в его должности: 1) взял он у царевны Прасковьи Ивановны село Оршу с деревнями; справил их сначала за царевной, а потом одну деревню перевел в ведение вотчинной ея величества канцелярии; оброк с той деревни брал себе. 2) Для отказу той деревни посылал он бывшаго прокурора воронежскаго надворнаго суда – Кутузова, без сенатскаго разрешения. А по указу 5 февраля 1722 года, без повеления Сената дворяне ни к каким гражданским делам не должны быть определяемы; а если к какому делу определяется дворянин, то он на то дело должен иметь письменный указ. Кроме того, Кутузов судился, по некоторому делу, в московском надворном суде и обязан был подпиской никуда не выезжать; Монс на то не посмотрел и именем государыни-императрицы послал в Москву указ: Кутузова по тому делу не истязывать и отлучку его в вину не ставить. 3) Взял он, Монс, четыреста рублей с посадскаго человека Соленикова и сделал его за то стремянным конюхом ея величества; по указу же 13 апреля 1722 года велено всех выходцев из посадских выслать в посады, за которыми их и записать».

Вот три преступления, которые, по исследованию «вышнего суда», объявились за Монсом. Первое из них подтверждено было собственноручным показанием царевны Прасковьи, второе – сознанием Монса, третье – свидетельством Столетова.

Судьи не тратили время на разыскание о множестве остальных статей камергерского взяточничества; первых трех было достаточно для законности приговора, и он завершился небольшой выпиской из законов. Прочтем и ее:

«Вышеписанныя преступления учинил Монс в своей должности, понеже он над всеми вотчинами ея величества и над всем управлением командиром был. А в указе его императорскаго величества, 25-го октября 1723 года, написано: кто в каком ни есть деле, ему поверенному, и в чем его должность есть, а он то неправдою делать будет, по какой страсти, ведением и волею, такого, яко нарушителя государственных прав и своей должности, казнить смертию натуральною или политическою по важности дела, и всего имения лишить».

На основании следующей затем выписки из Генерального регламента (гл. 50) взяточник за великие посулы должен быть казнен смертию или сослан вечно на галеры с вырезкой ноздрей и отнятием имения.

«А так как Монс, – заключал суд, – по делу явился во многих взятках и вступал за оныя в дела, непринадлежащия ему, и за вышеписанные его вины (мы) согласно приговорили: учинить ему, Виллиму Монсу, смертную казнь, а именье его, движимое и недвижимое, взять на его императорское величество. Однако нижеподписавшихся приговор предается в милостивое разсуждение его императорскаго величества». Подписали: «Иван Бахметев, Александр Бредихин, Семен Блеклой, Иван Дмитриев-Мамонов, Андрей Ушаков, Иван Головин, граф Иван Мусин-Пушкин, Иван Бутурлин, граф Яков Брюс».

Петр, по милостивом рассуждении, на поле доклада начертал собственноручно: «Учинить по приговору».

Достойно замечания, что подобных конфирмаций немного у Петра; мы хотим этим сказать, что многочисленные обречения на плаху либо виселицу в его время обыкновенно объявлялись по словесному указу его величества кем-нибудь из его «птенцов»: Ушаковым, Толстым и другими лицами. Но здесь дело было близко сердцу: с одной стороны, являлось желание личного удовлетворения за свое оскорбление, с другой – хотелось прикрыть непохвальное чувство соблюдением всех формальностей.

Первое, однако, решительно выбивалось из законной формы; так, например, боясь замедлить исполнение приговора, государь не стал дожидаться ни определения, ни доклада суда о соузниках ненавистного ему камергера; он в то же воскресенье, 15 ноября, написал:

«Матрену Балкшу – бить кнутом и сослать в Тобольск».

«Столетова – бить кнутом и сослать в Рогервик на десять лет».

«Балакирева – бить батогами и в Рогервик на три года».

«Пажа Соловова – в суде высечь батогами и написать в солдаты».

«Павловых – в солдаты без наказанья».

«Послать указ в Военную коллегию: Петра Балкова – капитаном, а брата его (пажа Балка) – урядником в гилянские новонаборные полки».

В этом списке мы находим четырех лиц, которых даже не допрашивали; по крайней мере, допросы их не были записаны: это младший Балк, Яков да Никита Павловы и паж Григорий Соловово. Что первый невинный двенадцатилетний мальчик обречен был в ссылку, тут нет ничего удивительного. В то страшное время, если туча государевой опалы разражалась над семьей, то гром и молния разили, за немногим исключением, членов фамилии винных и невинных; что касается до Павловых, то их, без сомнения, ссылали за посулы Монсу, а главное, за буйство и драки, о которых мы знаем из предыдущих глав, а государь мог узнать при пересмотре бумаг Виллима Ивановича. Но за что высечен мальчик, паж Соловово, – неизвестно… Не был ли он посредником у Монса каких-либо интимных сношений, не приносил ли какие цидулы, не он ли служил Монсу дворцовым шпионом? Не он ли в час какой-нибудь сердечной беседы стоял настороже?.. Но некогда теряться в догадках.

Иван Антонович Черкасов, проводивши «вышних» судей, пишет указ в полицмейстерскую канцелярию Антону Девиеру для «публикования заблаговременнаго».

И вот, если бы мы могли пройтись в тот день по улицам Петербурга, мы бы прочитали на стенах домов следующую публикацию: «1724 года, ноября в 15-й день, по указу его величества императора и самодержца Всероссийскаго объявляется во всенародное ведение: завтра, то есть 16-го числа сего ноября, в 10 часу пред полуднем, будет на Троицкой площади экзекуция бывшему камергеру Виллиму Монсу да сестре его Балкше, подьячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану Балакиреву – за их плутовство такое: что Монс и сестра его, и Егор Столетов, будучи при дворе его величества, вступали в дела противныя указам его величества не по своему чину и укрывали винных плутов от обличения вин их, и брали за то великия взятки; и Балакирев в том (?) Монсу и протчим служил. А подлинное описание вин их будет объявлено при экзекуции».

Балакирев никем и не был обличен во взятках; он был виноват в другом: в переносе да в болтовне о «сильненьком» письме; предать это гласности нашли неудобным и вместо того ему присочинили вину.

Одновременно с известием о предстоящей экзекуции арестантов перевели в Петропавловскую крепость. Утром отведены были Матрена Балк, Столетов и Балакирев; после обеда отправили из кабинета Виллима Монса.

Когда проводили его по дворцовому двору, он увидел у окон великих княжон. Камергер раскланялся с ними и благодарил за оказанные ему милости.

Монса посадили в один из домов, бывших внутри крепости, едва ли не в тот самый, в котором замучили царевича Алексея.

В тот же день в городе говорили, что сам государь был у Монса.

– Ich bedaure es sehr, – сказал ему Петр, – dich zu verlieren, aber es kann nun einmal nicht anders sein.[20]20
  Мне очень жаль тебя лишиться, но иначе быть не может (нем.).


[Закрыть]

Было уже темно, когда в комнату заключенного вошел тот, кто беседою во имя милосердного Христа должен был усладить последние минуты несчастного: этот утешитель был пастор Нацциус.

После христианского напутствия в жизнь загробную Монс остался один.

Кругом царствовала тишина; лишь изредка к арестанту доносились оклики часовых да бой крепостных курантов…

Стихи, плод собственного творчества некогда счастливого камергера, теперь, в предсмертную ночь, среди тяжкого раздумья о прошлом, могли прийти ему в голову. Между тем надежда на прощение весьма естественно не оставляла его. «Неужели премилосердная Екатерина, – мог думать Монс, – покинет меня, столь дорогого ей некогда фаворита?.. Но поддастся ли государь ее мольбам? Строгость и твердость его известна. Нет, видно, смерти не избыть!..» И в думах о ней несчастный прощался с жизнью, со светом.

Оставим Монса одного с его думами, стихами, его надеждами и отчаянием.

За стенами его тюрьмы, в других казематах и казармах той же Петропавловской крепости сидят колодники и колодницы; они менее его имениты, едва ли сколько-нибудь вкусили счастия на белом свете, а выстрадали они не в пример его более. Мы разумеем страдания физические: над ними «чинили в застенках многие и долгие сыски и розыски не малые».

Войдемте в эти затхлые подвалы, под эти каменные, сыростью пропитанные своды. Вот в эту же ноябрьскую ночь 1724 года сидят здесь (что мы знаем из прочих дел Тайной канцелярии эпохи преобразования России): боцманская женка Авдотья Журавкина, три раза уже нещадно пытанная; весьма болезная, дряхлая от старости и пыток Маремьяна Андреева; бабы – Афимья Исакова и Акулина Григорьева, последняя ждет решения своей участи с 1721 года, а вины всех их – «непристойныя слова про его императорское величество», страшное «Слово и дело!». Вот и распоп Игнатий Иванов страждет из-за болтливых баб: он слышал «вельми противныя к чести государевой слова» от Афимьи. Да беда! Мало проникся указами, повелевавшими о немедленном доносе таковых слов, мало усвоил требования сих указов. А вот тут же и раздьякон Матвей Непеин, протопоп Семенов, ключарь Емельянов, попы: Гаврилов, Никитин, Данилов, Осипов; дьякон Аврамов, иеромонах Корнилий, ключарь соборный распоп Яков Никитин – все эти лица томятся тут же в крепости; привезены они из Вологды. На них донес свой же брат поп; все они либо говорили, либо слышали да не донесли кому следует слова, «противныя к оскорблению чести пресветлаго монарха». Розыски, т. е. допросы с пристрастием, над ними идут: Никитина уже четыре раза подымали на виску или дыбу… И будут идти допросы об руку с пытками, и будут держать их в казенках Тайной канцелярии до тех пор, пока глава оной, Петр Андреевич Толстой, осторожно снесшись с Синодом, черкнет им: по указу, мол, его величества расстричь того или другого, кого еще до того не расстригли, вырвать ноздри, бить… ну и прочее в известном для того сурового времени роде… Тут же ряд нескончаемых годов томятся в злоключении жертвы, так сказать, фискального увлечения: то ярославец Орлов да подьячий Попов. Доносы их и дела, возникшие по ним, наполнили многие картоны розыскных дел Тайной канцелярии; многие, по их изветам, были оторваны от семей, от родителей или детей, многие были истязаны, были и казни, ссылки; доносчики получали награды!.. Внимание к их фискальной деятельности окрылило их воображение: не сдерживаемое благоразумием, оно привело к разным измышленым доносам; видно, награды за доносы были приманчивы… Изветчики дерзнули при этом коснуться в своих изветах лиц влиятельных – лиц, у власти стоящих… и вот прежние сотрудники Тайной сделались ее заточниками… Не станем, однако, перечислять толпу «политических» и иных преступников, бывших в описываемую ночь в Петропавловской крепости, скажем лишь, что в их обществе провел ночь Столетов и Балакирев.

Едва ли резонировал первый, шутил да балагурил последний.

Между тем по ту сторону Невы, близ Летнего сада, в доме, занимаемом герцогом Голштинским, царствует довольство, веселье.

Герцог, услажденный вестью о предстоящем обручении, весь исполнен счастья; его уже поздравили сановники русские, до сих пор задушевные его приятели только на перепойках; теперь и в трезвые минуты сделались они приветливей, любезней. Герцог занят расчетами о подарках для невесты, увлечен мечтами о своем значении, о тех средствах и том могуществе, которое получит с русской цесаревной. Одно только неприятно ему, мечта его двоится: он не знает еще, которую из великих княжон выдаст за него Петр – старшую или младшую? В грезах то о той, то о другой засыпает герцог…

Туманилась ли радость голштинского гостя мыслью о Монсе, главнейшем виновнике его счастия? Сомнительно, дело ведь обычное, что те, кому улыбнулось счастье, забывают тех, от которых отвернулась фортуна. Не печалился даже и Берхгольц; счастливый счастием своего господина, он только дивился внезапности катастрофы, поразившей его бывшего приятеля.

«…Известие о казни Монса, – записал Берхгольц вечером 15 ноября 1724 года, – на всех нас произвело сильное впечатление: мы никак не воображали, что развязка последует так быстро и будет столь опасного свойства. Молодой Апраксин говорил (сегодня) за верное, что Монсу на следующий день отрубят голову, а госпожу Балк накажут кнутом и сошлют в Сибирь».

В понедельник, 16 ноября, рано утром на Троицкой площади пред зданием Сената[21]21
  На том же месте, где некогда повешен был князь Матвей Гагарин – царский наместник в Сибири. (Прим. автора.)


[Закрыть]
все было готово к казни.

Среди сбежавшегося народа подымался высокий эшафот; на нем лежала плаха да ходил палач с топором в руках: мастер ждал своей жертвы. У помоста торчал высокий шест. Тут же можно было видеть заплечного мастера с кнутом да молодцов, выхваченных из серого народа: они должны были заменить, по обычаю того времени, подставки или деревянных «кобыл» позднейшего времени – на спины их вскидывали осужденных на кнутобойню.

В 10 часов утра конвой солдат показался из-под «Петровских» ворот крепости; за ним следовал Монс, исхудалый, измученный, если не физическою болью, то нравственными страданиями. Камергер был в нагольном тулупе, шел в сопровождении пастора и, по-видимому, был довольно тверд.

Если верить немцу Берхгольцу (а на этот раз в рассказе о казни единоземца он мог, пожалуй, и подкрасить рассказ), то Монс, при выходе еще из тюрьмы, явил замечательную твердость. Он совершенно спокойно простился со всеми окружающими. При этом очень многие, в особенности же близкие его знакомые и слуги, горько плакали, хотя и старались, сколько возможно, удерживаться от слез.

На эшафоте прочитали тот длинный приговор, с содержанием которого мы уже знакомы. Выслушав его, Монс поблагодарил читавшего, простился с пастором, отдал ему на память золотые часы с портретом Екатерины, сам разделся, попросил палача как можно поскорей приступать к делу и лег на плаху. Палач исполнил просьбу…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю