355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Веллер » Странник и его страна (сборник) » Текст книги (страница 1)
Странник и его страна (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:39

Текст книги "Странник и его страна (сборник)"


Автор книги: Михаил Веллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

Михаил Веллер
Странник и его страна

Я прощаюсь со страной, где

Прожил жизнь, не разберу – чью.

Евгений Клячкин


Куда бы ни пошел – везде мой дом,

Чужбина мне страна моя родная.

Франсуа Вийон

© М. Веллер, 2014

© ООО «Издательство АСТ», 2014

© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес (www.litres.ru), 2014

* * *

У меня нет дома. На седьмом десятке, вступив в возраст старейшин, я обнаружил это. Свобода прекрасна и пуста, как бесплатная квартира. Странное чувство внутренней неуютности и незавершенности оформилось вот в такие слова. За словами жизнь.

Я родился на Украине. Отец дослуживал после войны в Группе советских оккупационных войск в Германии. По кривому булыжнику каменец-подольской улочки шла из бани курсантская колонна и пела: «Белоруссия родная, Украина золотая!»

Через два года отца перевели на Дальний Восток. Полковой гарнизон стоял в тайге, потом в забайкальской степи, потом на станции Борзя. Там я пошел в детский сад и в школу, вступил в пионеры и в комсомол.

Отца перевели в Белоруссию, на очередную должность и звание, я учился в восьмом классе и закончил школу в Могилеве.

И поступил на филфак Ленинградского университета: в Ленинграде жил дед, там лежали на кладбище несколько поколений отцовского рода.

Потом много лет энергия молодости мотала меня по стране, и не было внутренней разницы между Таймыром и Ташкентом, Камчаткой и Крымом. Пространство жизни было едино и стабильно, его хотелось взломать и переиначить. Но границы стереглись на замке: обреченность, уверенность и покой перетекали друг в друга.

Уже за тридцать я переехал в Эстонию издавать первую книгу. Выгоды местного колорита подчеркивались государственным единообразием империи. Целостность ее ткани была плотней парашютного шелка.

Мне близилось сорокачетырехлетие, когда Союз распустили – лезвием по швам. Крушение крепостных преград выглядело не так, как грезилось узникам в удушье. Патриотизм объявили убежищем негодяя, и у каждого негодяя объявилось собственное убежище. Братство тюрьмы народов сменилось отчуждением всех против всех.

Мы ненавидели кретинскую демагогию кремлевских старцев и мечтали дожить до развала СССР с его запретами, ложью и скудостью. Но как само собою разумеющееся полагали дружбу народов, расцвет наук, праздник искусств и взлет экономики. Потому что настанет свобода, а свобода – это правда, это возможность делать то, что ты любишь, это счастье и справедливость.

Но миром правят циники, эгоисты и реалисты. Меняется лишь форма их деятельности.

На Украине, где я родился, (вместо этого предписали было говорить «в Украине»), отшумела революция, народ на киевском Майдане скинул президента-вора, в разламывающейся стране разгорелась «этническо-гражданская война».

Белоруссия, где я кончил школу, называется Беларусь, ее правление называют диктатурой, и Россия требует от ее президента продать русскому бизнесу все ценное в стране и обвиняет в иждивенчестве.

Эстония, где вышли мои первые книги и я вступил в Союз писателей СССР, где я женился и родилась моя дочь, сегодня член Объединенной Европы и НАТО, и в России поминается исключительно как пристанище недобитых фашистов и угнетателей русского меньшинства.

Советская Средняя Азия, где я легко и счастливо бродяжил, впала в ислам, феодализм, средневековье, нищету. Ереван, где впервые был в журнале напечатан мой рассказ, стоит без топлива, полуобезлюдевший, отрезанная от России Армения зажата между Турцией и Грузией.

Родное Забайкалье встретило меня зияющими почерневшими коробками опустевших военных гарнизонов. Пусты мясокомбинаты и элеваторы. Импорт.

Родной Ленинград называется Санкт-Петербург. В нем изуродован Летний Сад (чтоб у них руки отсохли). В нем интригуют сносить здания исторического центра: бизнес превыше всего. В университетских вестибюлях – секьюрити и рамки металлоискателей.

По вечерам я звоню старым друзьям: меньше в Минск, Вологду и Читу, больше в Нью-Йорк, Лондон и Париж. Звонить теперь свободно; уезжать тоже.

Земля! Земля! Я Хабибулин – кто я?.. Кто я? – Ты сокол. Твою мать. Сокол ты, понял?..

Вот уже двенадцать лет я живу в Москве. Я купил квартиру. Здесь выучилась дочь. У нас завелась кошка. У меня никогда не хватает времени и на половину всего, что нужно сделать. Звонят два телефона.

Отчего же так грустно генералу Черноте, доцент?

Лучший на свете город – мой родной Ленинград. Нужно увидеть мир, чтобы оценить его. Хотя для любви это не обязательно.

Я в нем не живу. Потому что лучшие люди на свете живут в Москве. Худшие тоже, но ты не обязан любить всех. В этом грандиозном и отвратном мегаполисе творится все главное.

И вспоминаю, что когда-то мечтал прожить жизнь в Ленинграде. Когда-то мечтал уехать в Нью-Йорк. И когда-то мечтал построить к старости собственный дом, хороший и красивый, в хорошем месте, – а сейчас при мысли о коттедже в престижном пригороде меня тошнит.

Мои года – мое богатство.

Понимаете, память у меня, наверно, хорошая. Так я и продолжаю жить во всех местах, где жил, во всех временах, когда это было. Странник, играющий под сурдинку.

Мой дом – это моя семья и письменный стол.

Мой дом – моя память.

Возможно, в КГБ – или в магазине наглядных пособий – для меня просто не оказалось второго глобуса.

Я живу всю жизнь с ощущением, что закончив эту работу мне необходимо переместиться в другое место к другой работе, другому образу жизни, – они меня уже ожидают. Доперемещаюсь. Ну-ну.

Пампасы

Колхоз

Дорога в жизнь начиналась с водки с картошкой. Водку пили, картошку собирали, совмещение этих занятий называлось счастье труда.

На этой дороге меня и сбил автобус. Мы шли по обочине с поля на обед и любили Чехова. Чехов гениально сказал об идиотизме сельской жизни.

Автобус смахнул меня по касательной в левый бок и плечо. Я осознал толчок и полет, открутил высокое сальто и пришел на бок, сгруппировавшись. Когда я вскочил, зеленый автобус небыстро удалялся, вихляя. Потом мне сказали, что он был желтый с синим низом. Наложение цветов.

Во-первых, штаны у меня лопнули с боков по швам, и отворились спереди до колен, как отстегнутые флотские клеши. И я пошел, держа штаны руками. Во-вторых, я упал головой в двадцати сантиметрах от здорового валуна, и еще долго переживал. В-третьих, судьба посулила, что нет мне добра от сельскохозяйственных работ. В-четвертых, вместо обеда меня тошнило.

Колхоз предавался трем занятиям: а) спивался, б) разбегался, в) выполнял план. С первыми двумя пунктами он успешно справлялся сам, в третьем требовал помощи. Народ бросали на помощь. Вдохнув сельского воздуха, народ начинал спиваться и разбегаться.

Итак, по утрам бригадир ставил нам дневное задание. Корячась носом книзу, нерадивые рабы ковыряли из борозд картошку и бросали в ведра. Начиналась изжога. Сельский пекарь был редкий умелец. От его черных глиняных буханок аж скрючивало. А с наклоном жгло душу от пупка до ноздрей.

Наполненное ведро высыпали в ящик. Полный трехведерный ящик опорожнялся в тракторный прицеп. Это был небольшой, полутонный кузов. А трактор был типа мини-«Беларусь». Садовый ДТ-20. Простая колесная машина.

Это была дурацкая работа по дурацким расценкам. У земледельца вообще мало шансов разбогатеть. Но поправить свое положение можно.

– Пацаны, накидайте-ка мне кузовок картошечки получше, – сказал тракторист нам троим. Мы с Вов кой и Серегой держались вместе и в слабосильной команде делали что труднее. – Почище там, поровней!

И заржал. Он был рыжий, его звали Васькой, он был всегда поддат и всегда ржал. Иногда он ложился на полчаса поспать в траве у поля, а трактор вел по борозде от ящика до ящика один из нас. У руля ходил огромный люфт, а остальное примитивно.

– Вон там давай, там с верхнего края она посуше! – указывал и командовал он.

Кому и тракторист начальство. Работяге по фиг дым. Накидали и забыли.

И вот вечерняя идиллия. Кусты, пруд, закат, деревянный дом на холме. В кустах сырость, пруд воняет, в доме на нарах лежим мы, соломенные тюфяки пролеживаем. Небогатый ужин внутри бурчит, не может перевариться. Заходит один:

– Там к вам пришли. Зовут.

– Кого – зовут?

– Говорят – Мишка, Серега и Вовка.

Отродясь к нам в этой деревне никто не приходил. Бить? Так мы и на танцы не ходили…

– Возьмем-ка лопаты, – рассудил Серега. – Не помешают.

И мы с лопатами наготове крадемся на полусогнутых. А за кустом сидит наш Вася и ржет:

– Так копать понравилось, что и за стол с лопатой?

Он распахнул ватник, как петух крылья, возвещая заветный час. За пояс были заткнуты четыре бутылки. Так матросы бросались под танк. Мы не поняли, откуда что зачем.

– Так картошка! – ржал Васька. – Старушке ссыпал в подпол, Егоровне! Считай, по два рубля мешок. Двадцатку дала. Я уже одну выпил. И похмелиться оставил. А это ваше. Вместе. Вы чо?

Мы растроганно впечатлились. Возбудились. Сгоношили закуску: хлеб, огурцы и томатную пасту. Газету подстелить и кружку на каждого.

Васька развел пузырь на троих, а себе по донышку:

– Пацаны, это вам, я уже!

Звяк, бульк, кряк, хэк! Хорошо пошла! Кто как, а я сто пятьдесят залпом пил впервые. Этот молотовский коктейль назывался «Охотничья» и градусов имел сорок три оборота.

Мы хрустнули огуречно, зажевали черняшкой, омокнутой в томат, и улыбнулись друг другу в теплом и ласковом мире.

– Хорошо пошла! – ржал Васька, и мы закурили, вмазавшие мужики после работы.

Дальше произошло неожиданное.

– Между первой и второй – промежуток небольшой! – объявил Васька и развел вторую бутылку.

Мы-то думали, что три оставшиеся он отдаст нам так. И мы распорядимся добром когда захотим. И отнюдь не сразу.

Наш матерый механизатор взялся за дело всерьез.

– За все хорошее! – провозгласил он, и мы выпили.

Пить оказалось делом нехитрым. Но мысль о последствиях пугала. Это была последняя отчетливая мысль.

Оказалось, что мы обсуждаем политику и проблемы сельского хозяйства. Расценки низкие, на трудодень хрен целых шиш десятых, начальство все берет себе, а народ ворует все остальное. А народ у нас – никого ничего не колебает.


Искусство создало идеальных тружеников. Они кормили страну. Они работали тяжко, пили много и старились рано. Но они верили в завтрашний день.

– Васька, а у тебя почему трактор без аккумуляторов?

Трактор он если глушил, то всегда на взгорке, и заводился на свободном ходу.

– Да не дают мне аккумуляторов.

– Почему?

– Да я с аккумулятором вообще весь колхоз разворую! – ржал Васька.

Третья бутылка не напугала нас совершенно.

– Пацаны, молотки, по-нашему держим!

У Сереги в руках образовалась битая гитара, собранная им буквально из щепок, найденных в кустах за клубом:

 
Мы с миленком целовались
От утра и до утра,
А картошку убирали
Из Москвы профессора! —
 

со старательным чувством орали мы, поддавая удали на матерных строках.

Мы обнимались и хотели все быть трактористами, а Васька убеждал, чтоб ноги здесь никого не было.

Из последней бутылки наливали какой-то девице, она тянулась к Васькиному плечу и бесконечно канючила:

– Ва-а-ся-а, ну возьми меня на блядки!

– Уйди, дура!

– Ва-а-ся-а, ну пожалуйста-а, возьми на блядки разо-о-очек!..

Негодяй-Васька выставил пятую бутыль огненной воды. «Охотничья» была рыжей; как его чуб. Она таилась за ремнем на спине. Мы поняли, что смерть настала. Выпили и осознали смысл жизни в том, чтобы покататься на тракторе.

Мы разогнали его бегом, втроем вспрыгнули за руль, и через двадцать метров легли в кювет. Мы хохотали на всю ночную округу. Подошел Васька, отбрыкиваясь уже от двух девиц. Он пользовался успехом.

Я заблудился. Я чеканил строевой шаг туда и обратно по отрезку дороги, который вел из ниоткуда в никуда. Для поддержания сознания я орал строевые песни. Посередине моего маршрута плескалась лужа. Пересекая лужу, я опускался на колени и умывал лицо холодной водой. Последняя неубитая извилина в мозгу проводила реанимационные мероприятия.

Ночью я проснулся на нарах от жажды. Переполз в кухонную пристройку. Там наши уже кипятили чай на жестяной печурке. С такими лицами выползают из газовой камеры.

– Все муки ада!.. – сказал Серега.

– Долбаный колхоз!.. – сказал Вовка.

– Даже краденое пропить толком не могут!.. – сказал я.

До утра мы икали, рыгали, стонали и поздравляли друг друга с чудесным спасением.

Назавтра нас определили дергать турнепс. Бледный корнеплод упирался в земле, как противотанковая мина, и вылетал с бутылочным чмоком. Менее всего он напоминал что-либо съедобное. Им хотелось дубасить по голове ботаника, который его изобрел.

– Страшный сон, – сказал Серега.

– Хоть кормят досыта, – сказал Вовка.

А потом похолодало, мы ссыпа́ли картошку в бурты и укрывали соломой, и если зимой ее не съели кабаны, и до весны она не померзла и не сгнила, то это ее, картошкино, счастье.

Яростный стройотряд
Колонна

А это неплохо смотрелось. Возникало гордое гвардейское чувство.

Каре на Дворцовой площади размыкалось. Четырехтысячная колонна вытягивалась по середине Невского. Серая форма отблескивала серебряными пуговицами на погонах и карманных клапанах. Тельняшки и ремни придавали шествию настроение колониальной морской пехоты. Шевроны на рукавах пестрели геральдикой.

Оркестр в голове гремел маршевой медью. Милицейское оцепление держало тротуары. Ура, и в воздух чепчики бросали!

На Московском вокзале эшелоны стояли под парами. Комсомольские боссы рубили речи с переносных трибун. Опергруппы с красными повязками рассекали массу, сдвигая строй. Отряды ровнялись перед вагонами.

– …авангард коммунистической молодежи!..

– …всегда в самых трудных местах…

– …наш труд Родине!..

С детства эти призывы успели нам надоесть. Но сейчас в них вновь ощущалась какая-то правда, и эта правда была наша. Слова переставали звучать пустыми и наполнялись смыслом предстоящих дел. Такие дела.

На юг, на север и на восток отстукивали составы тысячи километров. Это была наша страна, и в нее ложился наш труд. Приходила проверка: мы были нужны, мы были хозяева, и мы тянули эту пахоту. Рубль, заработанный потом и мозолями, надежней золотого.

Мы знали без лозунгов, где пойдет хлеб, нефть и урановая руда по нашим дорогам. Каждая шпала, каждый кирпич и вынутая лопата грунта шли в общий зачет дела, которому мы служим.

Лица примеряли суровые выражения первопроходцев и работяг.

Никогда потом мы уже не были такими взрослыми, как в девятнадцать лет.

Гравий

Состав гравия был ссыпан километрах в пятнадцати, его весь уже подобрали на подъемку и в бетон. Понадобились замесы на очередной мостик через сухое весеннее русло. Из мехколонны выбили семитонный «КрАЗ», и после завтрака мы с Жекой поехали искать гравий. Говорили, что километрах в сорока выше по насыпи застряли брошенные остатки.

Обычный трехтонный зиловский самосвал мы вдвоем накидывали за сорок минут. Этот «КрАЗ» мы грузили часа три, с оттяжкой посылая лопату в гору. Только рессоры проседали.

– Уж доехали, так привезем побольше, – приговаривал Жека.

– Пустыня ровная, дорога твердая, – соглашался шофер.

Шофер нас уважал. По дороге мы угостили его термоядерной кубинской «Партагас» из сигарного табака. Он затянулся, выпучил глаза, перестал дышать и вильнул в сторону.

– Ни хрена студенты курят, – прокашлял он, стерев слезы.

Когда мы перевели дух и бросили наверх лопаты, а шофер оценил, что столько еще не везено, тонн десять нашарили, – солнце перевалило полдень. Мы обтекали и сохли в разводах соли. Хотелось пить – не то слово.

– Я еще подумал – чего они воды не взяли, – пожал плечом шофер. Он провел время, подремывая в тени под машиной, там протягивает воздух и прохладно.

– Да думали, чего там, одна машина… это быстро.

«КрАЗ» стронулся медленно и тяжко, плавно набирая инерцию. Так разгоняется гора на колесах. Рессоры стукали, просаживаясь и плющась.

Я узнал вкус жажды. Язык немного распух, и ему было неловко во рту. Скудная вязкая слюна несла тухлым сыром. Желание пить приобрело ощущение горчичника в груди и горле.

– Скоро дома будем, – ободрил шофер, срезая радиус колеи напрямик и въезжая в такыр. Перегруженный «КрАЗ» мягко продавливал корку все глубже, замедлял ход и опустился на дифер.

– Твою мать, – смекнул шофер. – Сели.

Мангышлакская пустыня поката, как стол. Такыры, пересохшие летом соляные озерца, созданы для гоночных рекордов. Растрескавшаяся белая корка держит сцепление лучше асфальта. Этот – недосох. Пятисантиметровый панцирь проломился, и колеса месили тугую бурую грязь, вязкую, как крем.

Мы обошли кругом место крушения и матом помогли шоферу газовать. Потом закурили и решили ловить помощь. Место проезжее.

И через четверть часа прикатил «зилок» с гравием! Он шел в лагерь лэтишников.

Мы продели ему трос дважды вокруг буфера, «ЗиЛ» врубил заднюю и стал газовать и тужиться.

– Давай! – орал наш из воющего в такыре монстра.

«ЗиЛ» взревел, уперся и дернул. Он обрел странный вид. Он стал голый, как женщина без юбки.


Погрузка гравия: два человека на машину, четыре тонны в кузов, двадцать две копейки тонна, десять машин в день. Однажды мы, грузчики, шарахнули горячей водки, и пустыня изогнулась радугой. Я с краю.

Мы упали от хохота. Уж очень дикий облик! «ЗиЛ» сдернул себе весь передок. Капот с буфером и крыльями, держась за наш трос, лежал на земле. А самосвал, с голым двигателем на голой раме при голых колесах, отскочил взад метров на десять.

– Хороший трос какой, – цинично оценил наш шофер.

– Вот такого я не видел… – отреагировал их шофер, заново знакомясь со своим аппаратом.

– Давай за раму заведем, – предложил наш.

– А себе за яйца заводить не пробовал? – поинтересовался тот.

– Оторвутся, земляк.

– Что и требовалось доказать!

Итого мы с Жекой вскарабкались в кузов, взяли лопаты и принялись сбрасывать свой кровный гравий вниз. Скидав полкузова, сыпанули дорожки под передние колеса, а остальное сгребли под крутящиеся задние. А «ЗиЛ» со своим непристойным голым передом, святой его водила, тащил нас задним ходом, заведя таки трос за раму.

«КрАЗ» облегчился тонн на пять, под колесами схватилась гравийная подушка, и мы вылезли. Помогли «зилку» пристроить облицовку и прикрутить хоть проволокой в дыры срезанных болтов. И поехали в лагерь ЛЭТИ. На ближайший водопой.

Они как раз кончали обедать.

– Чего ж – воды, – стрельнула глазастая-грудастая поваришка и набуровила нам по литровой кружке холодного компота. Райское наслаждение длилось секунду.

– Попить можно? – повторили мы, переминаясь.

Их водяная цистерна была вкопана за окном. Мы вытянули ведро и стали по очереди вливать в себя литровой кружкой. Когда ведро опустело, за окном маячили расширенные глаза. Цирк проездом: человек-конь!

Из чистого понта мы набрали еще ведерко и попили врастяжку. Вода плескалась в ноздрях.

Походкой беременных ковбоев мы переместились в наш «КрАЗ», геройски сделали ручкой и уплыли счастливые.

– Гравия жалко, – ругался я.

– Вернемся и выковыряем? – предложил Жека.

…Норма воды на погрузке гравия определилась эмпирическим путем: один самосвал – один час – один литр. Пол-литра на нос. Нагрузил – выпил. Десять часов – десять машин – пять литров. С чаем утром-вечером и обеденным компотом – семь литров принял и не греши.

Цемент

Самая прелесть – это разгрузка цемента россыпью. Откатываешь дверь вагона – а там дощатый бортик и цемент по пояс. И сразу молочный привкус в глотке. Влезаешь, утопая в сером порошке по колено. И совковой лопатой, предельно медленными аккуратными движениями, пересыпаешь цемент в подогнанный вплотную самосвал.

Очки мгновенно запотевают, делаются серыми и непрозрачными, очки снимаешь. Щуришься, как чукча в пургу: моргаешь почаще.

Марлевый респиратор влажнеет, залипает цементными кляксами, дышать трудно, бросаешь к черту респиратор, стараешься дышать только носом.

Плюс сорок пять в тени, а на солнце у градусника нет делений выше пятидесяти пяти. Одежда мокрая, плотно застегнутый воротник трет шею, ткань под мышками и в паху делается как наждак. Снимаешь все к черту, остаешься в кедах на босу ногу и плавках.

Когда перекуриваем в тени самосвала, наблюдаем струение белесого дымка из дверей вагона. Будто легкий пожар курится. Это движение воздуха снимает и рассеивает мельчайшую взвесь.

Выгружаем только на одну сторону, противоположные двери закрыты от сквозняка, а то все разнесет.

Когда у дверей стекающий цемент выбран до пола, отбиваем доски с дверного проема и помещаемся в две пары с носилками. Один лопатой насыпает, двое несут и осторожно опрокидывают в самосвал. Шофера считают рейсы: сколько еще?

В вагоне шестьдесят тонн цемента, но эта мысль отсутствует. В кураже и браваде сплевываешь цементом, сморкаешься цементом, смаргиваешь цементом, и все скалят серые зубы. Работа нетяжелая. Но дурная. Чего ж приятного.

Вечером долго толкаемся под струей воды из бочки, проковыриваем все места. Мыло по серой коже мылится плохо. Трем друг другу спины.

Если глаза красные – лучше промыть: закапать новокаина, когда щиплет, или альбуцида. В аптечке есть.

А потом – садимся за кухней на дрова, в свитерах и всем теплом, каждый с чайничком горячего чая и кружкой. И пьем с сигареточкой свои три литра обжигающего и сладкого. Пот пробил и льет. Если промокнуть свежим полотенцем – след сероватый.

– Цумент выходит!

Иначе ты его из кожи фиг выгонишь. Месяц будешь шелушиться, как запаршивленный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю