Текст книги "Странник и его страна (сборник)"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Средняя Азия
Гитара ФрунзеМое знакомство со Средней Азией началось с того, что в доме Михал Васильича Фрунзе я получил по шее. Я всегда скептически относился к нравственному облику героев Гражданской войны.
В одноименную столицу Киргизии город Фрунзе я прибыл без злого умысла и в прекрасном настроении. Здесь было уже тепло. Первобытное слово «Бишкек», похожее на проглатываемый камень в горле, еще не существовало. Я собирался перекусить и передохнуть после поездов и попутных. Тимур умер, и Средняя Азия принадлежала мне.
По улице шли три девушки провинциально-студенческого облика, и зря идти им было совершенно незачем. Я спросил, где музей Фрунзе, и включил язык. Через полчаса, осыпая пудру с мозгов, они дружелюбно кормили меня в столовой. Когда желудок стал давить в подмышках, я записал адрес их общаги и перешел к культурной программе.
Кочевали они здесь тысячу лет, и еще бы тысячу лет кочевали, если бы не господин генерал-губернатор. Царская армия пришла в Туркестан, и народ влился куда надо. Город был безлик, как размножившийся кирпич. Обильная зелень придавала ему приличия.
Однако семья революционера и каторжанина Фрунзе жила в радостном достатке. Пока не вымерла поголовно согласно Природе и Советской власти. Но дом сохранился в бережности. Вокруг дома и был построен музей, как павильон вокруг экспоната.
Хотя скорее как скорлупа вокруг яйца. Музей был белый, каменный, гладкий, и такое ощущение что запачкан пылью и пометом. А внутри был аккуратный, прочный, объемистый сруб. Двускатная крыша сруба желтела крашеным железом. Длина жилища напоминала Ноев ковчег. С торца был вход, вдали выход, а между ними – анфилада комнат.
Проход был обвешен плюшевым канатом. По сторонам открывался скромный достаток дореволюционных интеллигентов. У нас за такой достаток сажали. По неясным слухам, семь комнат было только у членов Политбюро и грузинских подпольных миллионеров. И все эти комнаты были чем-то, черт возьми, заполнены! От слоников на салфеточках до красных комодов и гитары с бантом на стене.
Никаких служителей видно не было. На меня выжидательно щурились два местных охламона. Я нырнул под канат и провел пальцем по струнам. Гитара была настроена! Ну. Конечно снял.
Вот что. Когда приезжаешь из Ленинграда на окраины, то по отношению к местным святыням испытываешь комплекс колонизатора из метрополии. Хочется ездить на рикшах и плевать в них косточками.
Я расположился в кресле, закинул ногу на ногу и забренчал мелодию в границах своего слуха. Как раз на трех блатниках. Кто не знает – это три (простейшие и основные) аккорда на семиструнке.
Я чувствовал себя Миклухо-Маклаем на рояле. Папуасы заплачут при расставании. Два папуаса подошли к барьеру и умирали от счастья.
Явилась судьба, и она выглядела гораздо хуже и злей одноименной темы Бетховена. Костлявая старуха держалась за швабру, как Смерть за косу. Первым делом она скосила мою аудиторию.
Пока охламоны защищались от швабры, я аккуратно повесил инструмент на гвоздик и стал удаляться по проходу, стараясь совместить скорость с достоинством. Достоинство было лишним. Старая карга включила третью передачу и лупила меня своей поганой шваб рой по загривку. Так я впервые услышал киргизские ругательства. Это вводные слова для обрамления русского мата.
Швабра казалась грязной и оказалась таковой. Я отправился искать колонку и застирываться.
В тени мужики пили пиво: в ларьке было. Я спросил, где милиция: меня возили по земле и отобрали деньги, вон там.
Мужики мгновенно вычислили, кто меня бил и грабил, посоветовали не связываться и угостили пивом.
Не сходя с места, я узнал много полезного о милиции, киргизах, взятках и быстрых мелких заработках. Будь проще, и люди к тебе потянутся.
Особенно они одобрили анекдот с местным колоритом, как Василий Иванович Чапаев возвращается из Москвы, где в Академию поступал, грустный-грустный. Петька спрашивает:
– Ты чего, – спрашивает, – Василий Иванович, такой грустный?
– Знаешь, – говорит, – Петька, меня Михал Васильевич Фрунзе птичкой обозвал.
– Какой еще птичкой?
– Н у, эта… такой… – и стучит пальцем в стол.
– Дятлом, что ли?
– Да нет… ну, эта…
– Синичкой?
– Да нет! Долбоёбом.
ДорогаЯ пил зеленый чай. Плеснул в пиалу, вылил обратно в чайник, и повторил несколько раз. Чай должен перемешаться, подышать и чуть остыть, и тогда уже настояться еще немного. Тогда пить.
Поллитровый чайничек стоил без сахара пять копеек. Это я себе позволял часто. В жару без чая жажду не утолить. Вода проходит с потом, хоть канистра.
Я сидел в тени гигантского южного дерева, о названии которого не задумывался, пил чай, курил самокрутку и мечтал о мясе. Мясо было баснословно дешево, но мне недоступно.
Мангал дымился, баранина пахла, шашлычки румянились в ряд. Пять кусочков мяса на короткой палочке: двадцать пять копеек. Компания дальнобойщиков зависла над грудой таких шашлычков. Они чавкали и хрустели, распрямляясь только для упражнения «взмах рукой прогнувшись». Чайханщик только оттаскивал водочные бутылки.
Судя по напору, дальнобойщики задвинули хорошего левака. Их фуры загромождали всю обочину. А местное ГАИ выпивку приветствует. Это стоит пять рублей с человека. Если остановят и понюхают.
Чужой шальной достаток наводит на горькие мысли люмпен-пролетариев. Могли бы и обратить внимание на еще одного русского в этой туземной забегаловке. Могли бы и поинтересоваться, почему он пьет пустой чай. Это ж надо столько жрать!
Особенно раздражал лысый запорожец-единоличник. Помесь хряка с казаком. Он приволок дюжину шашлычков, на треху, значит. Большую лепешку и бутылку водки. И все это хмуровато истреблял за отдельным столом. Рабочая аристократия. Если бы взглядом можно было повредить здоровье, чума и холера спорили бы над его трупом.
Я купил в магазине четверть огромной белой ковриги за восемь копеек, наелся и лег отдыхать позади магазина. Да там и переспал ночь.
С рассветом по холодку шагать необыкновенно приятно. Хождение за три моря. Но мы еще дойдем до Ганга! К восьми я вышел на большую самаркандскую дорогу и стал ловить попутки.
В среднем встает одна машина из двадцати. Но был не мой день. Машины шли редко. И ни одной до Самарканда. Они подбрасывали меня по прямой кто двадцать километров, кто шесть, и сворачивали на свои проселки.
Высадки с пятой я запомнил разбито ползущую шаланду. Она осела, перегруженная рядами автомобильных двигателей в кузове. Потом мы ее обогнали, ее все обгоняли, потом меня опять ссадили, и она проползла мимо. Она перемещалась в пространстве, как борющийся с параличом Бармалей. Я перестал ей голосовать.
После десятой встречи она сбросила звук на нейтралке, прокатилась и встала. Шофер высунулся в правую дверцу и сделал жест:
– А ну, хлопец! Поди сюды! Ну иди, иди!
Я подошел. Он велел:
– А ну, сидай!
Я влез. Дверца захлопнулась с металлоломовским лязгом. Шофер воткнул скорость. Машина застонала, заныла, заскрежетала, и с воем умирающей авиабомбы стала медленно разгоняться до сорока километров.
За рулем сидел двенадцатишашлычный запорожец. Литой бритый кубик под пятьдесят. Он сосредоточенно смотрел вперед и сопел. Покосился и спросил:
– Много вас здесь сегодня?
– Кого – нас?
– Ну, як ты.
– Каких как я?..
– Ну шо ты придуряешься!.. – Он охарактеризовал мою бородку, серую застиранную куртку с серебряными пуговицами и рюкзачок.
Все мои силы уходили на борьбу со сладкой ухмылкой. Его встревожила галлюцинация.
– Вчера с хлопцами выпили, так седня голова болыть, – жаловался он. – Горилка дурная. А вы еще здесь кажные десять километров стоите. Ось уси як ты! Як суслики – встали и стоят. Человек наверно пятнадцать. Что ни полчаса – то стоит! Да шо у вас тут задумано?
– Комсомольская эстафета, – сказал я.
– Яка така эстафета?
– В Самарканд.
– Для чого?
– По местам исторической славы.
– А-а… Так а чого усих в один автобус не посадили, да и повезли?
– Я же говорю – эстафета!
– А-а… ну да.
Он думал.
– Еще вас много впереди?
– Нет, я самый передний был.
– Ну слава богу. А то я вже боятыся стал. Шо, думаю, за дило! Еду – стоит, и опять стоит, и опять! Выпил, може, много, так и немного. Може, с головой…
Машина задыхалась на затяжном двадцатикилометровом подъеме. Дорога перевалила прорубленные в ущелье «Ворота Тамерлана». Углубленный в похмелье шофер подвигал носом:
– Ты не чуешь? Как масло горит… или резина?
Он встал у арыка в вечерней тени, и вонючее пламя поднялось над задними колесами. Масло высохло, рессоры сплющились, раскаленные докрасна диски зажгли баллоны. Оглушительно лопнула первая покрышка.
– Бисов сын, одно горе от тебя! – вопил запорожец, швырнул мне второе ведро, мы плескали воду из арыка, уже встали в помощь двое с огнетушителями. Пламя сбили.
Закурили, осмотрели вчетвером, пришли к вывод у, что сменить только одну камеру, а на базе в Самарканде скаты есть, доехать можно.
– Я тебя больше не повезу, – отрекся запорожец. И обратился к «колхидчику» с огнетушителем: – Подвези его до Самарканда. У них тут эстафета. – И пробурчал в сторону: – Нехай теперь ты с ним помучишься.
АнекдотКогда Самарканд был столицей великой империи, там таки было на что посмотреть. Пятьсот лет сильно меняют внешность. И Шер Дор, и Биби Ханум, и Гур Эмир блистали лазурной вязью и громоздились, как форпосты Истории, сквозь которые дышит мощная энергетика прошлого. Так ветер из ноздрей дракона сдувает все вокруг. А вокруг была всякая фигня. Пыль азиатской провинции.
Во время Войны Самарканд наряду с Ташкентом был центром эвакуации. Сюда перевезли институты, заводы и военные училища. Кварталы лопались от беженцев. Некоторые из них, кому некуда оказалось ехать после войны, прижились здесь. Пестрый городишко шумел интернационально.
Гур-Эмир – мавзолей Тамерлана в его любимом Самарканде, прообраз Тадж-Махала. Кровавый завоеватель обожал архитектуру, поклонялся прекрасному и свозил мастеров и стройматериалы со всего мира.
Это мне рассказали в пивной у базара. Маленькая кружка пива стоила одиннадцать копеек. За двумя длинными столами под навесом гвалт стоял адский. Быстро жиреющие узбеки в тюбетейках, сухие каракалпаки в черных тельпеках, татуированные старые волки с зон и мелкая русская блатота беседовали за жизнь и решали вопросы.
Если город начинается с базара, то самаркандский базар вообще был сам себе город. Сюда съезжались издали, и площади было не видно за теснящимися пирамидами изобилия. Желудочный сок растворял меня изнутри.
Золотые фугасы, исходящие медовым духом хорезмские дыни продавались по восемь копеек за килограмм. Зелено-алые сахарные арбузы – семь копеек кило. Атласные помидоры – семь копеек, изумрудные огурчики – шесть. Яшмовая прозрачная шрапнель винограда – пятнадцать копеек. Слова мои жалки, а на самом деле меня качало.
Одна сволочь написала: «Хоть видит око, да зуб неймет». Тот самый случай.
За время бродяжничества у меня развилась клептомания, профилактически ограниченная Уголовным кодексом. Руки в автономном режиме присваивали все, что плохо лежит. Ненужное приходилось выкидывать. Я долго таскал градусник, спертый со стенки на почте, где совершенно нечего ему было делать, но его вечные сорок три днем перестали развлекать, и я его тоже выкинул.
В пыли лежала детская флейта. Красная пластмассовая игрушка длиной с карандаш при шести дырочках. Обронили и еще не раздавили. Я ее обтер и подул без всякой мысли. Видимо, чтоб в рот хоть что-то сунуть.
Ближайшие торговцы посмотрели из-за своих баррикад. Я мобилизовал слух и озвучил «чижика-пыжика». Томясь жарой и скукой, они следили ленивыми детскими глазами, там спали любопытство и жестокость.
Вдохновение взлетело из желудка в голову и подчинило меня. Я укрылся в кустах за забором и изготовился к выступлению. Правую руку вытянул из рукава и спрятал в штаны под ремень. Пустой рукав висел. Из рюкзачка достал свою панамку и придал ей форму шляпы. И с дудочкой в кармане пошел на перекресток двух проходов.
– Граждане, – сказал я и поклонился на четыре стороны. – Товарищи, – обратился я и выпустил рюкзачок из руки к ногам. – Я, как вы видите, однорукий флейтист.
Вольные декхане и кооперативные торговцы сосредоточили на мне внимание и непонимание. Эту театральную хохму здесь знать не могли.
– Сейчас я вам поиграю, – объявил я голосом инвалида в электричке.
Левой, единственной, рукой достал из нагрудного кармана флейту, посвистел, скача пальцами, бессмысленно-громкое и повторил несколько раз «чижик-пыжика».
– А теперь, люди добрые, подайте кто сколько может!..
Я опустит дудку. Из ширинки высунулся длинный и розовый, свернувшись как хобот уцепил дудку, освободившейся рукой я снял шляпу и протянул с поклоном.
В первую секунду все в ужасе смотрели на ширинку. Вторую секунду в изумлении соображали, что же это и как же это так. В третью секунду опознали увиденный совсем как палец и вообще ну точно же палец. Еще две секунды вид пальца, высунувшегося из ширинки и сжимающего флейту, соотносился с анатомией моего тела.
Потом раздался истошный визг и вопль, переходящий в обвальный судорожный хохот. Вскрикивали, шлепали руками в бока, указывали друг другу и терли слезы.
Я прошел у прилавков, покачивая дудкой и подавая шляпу. Мне положили помидор, огурец, хвостик винограда, пол-лепешки и мелочи.
Я вытащил руку и застегнул штаны. Зрители были в восторге. С дальнего конца базара пришли узнать: бьют вора или кого зарезали? Им замахали на меня, объясняя, чего они лишились.
По коллективным просьбам трудящихся Востока я повторил выступление в другом конце. Реакция была еще более массовая и радостная, потому что народ предупреждал друг друга и предвкушал.
Мой гонорар бродячего артиста переложили в коробку. Там была еще четверть дыни, горсть урюка, кусок халвы и ломоть брынзы. Мелочи всего набралось почти рубль.
Этот иллюзионизм в жанре пип-шоу удачно вписался в эстетику светского ислама. Могли бы и убить. Но народу сильно не хватало эротики.
Я прожил в Самарканде шесть дней, ночуя на автовокзале, который не закрывался. Но на базар больше не ходил. Туда меня не пускало чувство художника. Нельзя портить шедевр уступающими ему повторениями.
КонцертЖелезная дорога расходится из Хаваста на три стороны: к северу Ташкент, к востоку Фергана, к западу Самарканд. Эта кочка на ровном месте работает узловой станцией. Конкретно на вокзал я прибрел к полуночи: влезть в темноте в какой-нибудь из проходящих пассажирских.
Вокзал был типовой российской архитектуры начала девятисотых: два одноэтажных крыла вдоль перрона и выход из кассового зала в центральной ротонде. Медный колокол, красная фуражка, Анна Каренина и теплушки гражданской войны.
Что характерно, народу было много, и все русские. Движение в расписании значилось насыщенное. Найдя место, я читал оставленную кем-то газету и поглядывал через ряд на компанию с гитарой.
Эти местные пацаны играли на уровне двора и в антрактах пили портвейн. Примечательно то, что на самом полуинтеллигентном алела футболка с портретом Че Гевары; по моему разумению, им вообще знать не полагалось, кто это, учтите место и время, гибель Че была еще свежа, легенда начинала возникать на Западе, просачиваясь к нам через элитные контакты. В эдакой глуши я с некоторым неудовольствием обнаружил конкурента по разуму. В супердефицитной на зависть майке.
Они бренчали и гнусавили свою шпанюковскую романтику, негромко так, неагрессивно. Вокзал служил им клубом. А я поглядывал, как они берут аккорды. Они прихватывали басы большим пальцем и сбивались, когда били восьмерку. Дети подворотен.
Моя полубородка, взгляды и куртка с серебряными пуговицами были ими выделены.
– Парень, вы откуда? Куда едете? С нами, может, посидите? – с церемонным уважением и на вы.
Я был приглашен, посажен и обслужен. Скучали они. Любопытствовали.
– Может быть, выпьете с нами? – Стакан портвагена и конфетка.
После круговой вернулись к гитаре.
– Вы так смотрите. Вы сами, наверно, играете?
Н у, я им сказал, что немного, но тихо петь не умею, так лучше пойти на воздух. Мы вышли к двум лавочкам под звезды и сели на спинки. Я попросил еще конфету для голоса, чтоб не сорвать, и получил стакан к двум конфетам.
А теперь несколько слов, что такое была песня под гитару. На пластинках их не существовало. Магнитофонов еще почти ни у кого не было, дорогая редкость, владельца мага звали с тяжелым катушечным ящиком во все компании. Пленок не достать. Переписать было негде и не с чего. По радио их не передавали, по телевизору тем более. Тексты не издавали, упаси боже, ноты сами понимаете. Живой устный фольклор. Не зная фамилий.
В Москве и Ленинграде гнездились клубы, компании, общение, студенты и молодая интеллигенция. В областных городах уже не знали почти ничего. В глубинке пели официальный радиорепертуар и матерные частушки.
Авторская песня была неподцензурна и свободна, она была политическим протестом уже по факту существования, она была действительностью души вопреки приказному лицемерию и приличию.
Она началась давно, после войны, с «Неистов и упрям…» Окуджавы, а после хрущевского XX съезда распустилась в рост, и появились Городницкий, Галич, Кукин, Анчаров и много, много. А только что, в 67-м, вышла «Вертикаль» с четырьмя песнями Высоцкого, и это был взрыв, прорыв, обвал и атас.
Песня с гитарой – это то, что было нельзя – но было можно, чего не было – но на самом деле оно именно и было. Это был выход из государственной идеологии в пространство всамделишной твоей жизни.
Во как я изложил. Так сложно не думали. Вот как самурай учился стихосложению – приличный пацан хотел уметь играть на гитаре. Я оттачивал квалификацию в общаге и дурдоме. Так себе исполнитель. За неимением лучшего в своем кругу. Не столько голос мал, как слух туг. Шесть блатников на семиструнке плюс мелкие примочки.
Но когда на тебя смотрят – ты наполняешься значением зрительских ожиданий.
Я откашлялся, порыкал и взял «Як-истребитель». Начал я тихонько, издалека, а после «ми-ии-ирр ваш-шему до-му-уу» взвыл, наддал, загремел струнами и заорал все громче до надрыва с хрипом. Я громко могу орать с хрипом. Высоцкий, конечно, лучше. Милые мои, да где ж его взять, кто ж его на той станции видел и слышал. Я хуже… но тоже громко, местами даже очень громче. Я вел по памяти его исполнение, с чувством на отрыв. Я взмок и пробил по струнам финал, подражая слышанному.
Народ безмолвствовал. Они ж не меня слушали. Они песню, перенесенную мной, слушали. Это ж было – неизвестное, никогда не слыханное, ни на что не похожее, убойное! Я протянул руку, взял зажженную сигарету, сделал две затяжки и отдал обратно.
Общение меняет тональность, когда у тебя начинают дрожать пальцы. Твои вибрации расходятся в окружающее пространство.
Дальше была «Как призывный набат», я редкой горстью рубил дробь по струнам в такт и топот. И тут что-то стало происходить. Не то кругом, не то во мне. Не то чтобы это было про нас – наша сущность и наша жизнь, потери и надежды наши и были этой песней.
Никогда ни до, ни после я не попадал в каждую ноту и не вытягивал все, что хотел.
В разном ритме и дыхании мешались «Караганда» Галича, «Парашютисты» Анчарова, «Перелетные ангелы» Городницкото, «Сапоги» Окуджавы и много еще чего, я сам не все знал, откуда чье. Нет, ну я специально еще чередовал, чтоб песни шли разные, неожиданные, по контрасту. Милые, если бы можно было передать прозой силу и чувство поющихся ночью стихов, вы бы сейчас рыдали беспрерывно.
Коридорные шаги злой угрозою, было небо голубым, стало розовым, заиграла в жилах кровь коня троянского, переводим мы любовь с итальянского. Простите пехоте, что так неразумна бывает она, всегда мы уходим, когда над землею бушует весна, и шагом неверным, по лестничке шаткой, спасения нет: лишь белые вербы, как белые сестры, глядят тебе вслед. Три дня искали мы в тайге капот и крылья, три дня искали в тайге Серегу, а он чуть-чуть не долетел, совсем немного не дотянул он до посадочных огней. И крикнул Господь, эй, ключари, отворите ворота в сад, даю приказ: от зари до зари в рай пропускать десант. Капитана в тот день называли на ты, боцман с юнгой сравнялись в талантах, распрямляя хребты и срывая бинты бесновались матросы на вантах!.. Ждите нас, невстреченные школьницы-невесты в маленьких асфальтовых южных городках… Вот все это и многое другое пел я, отдавая выше невеликих своих умений, черной ночью на станции в Хавасте.
А кругом давно стояло все население вокзала, все прохожие, дежурная, смазчики, милиционер, вокзальная проститутка, гулявшие пары, поздние пассажиры, бичи, хулиганы, лица толпы белели, и они слушали; глаза их отблескивали под фонарем, от них исходило все самое лучшее, самое чистое и благородное, мужественное, доброе, они смотрели на меня, будто я был значительнее их, я был как в фокусе всех лучей, и я готов был сейчас умереть за них, вот за таких, и за то, чтоб это как можно дольше не кончалось.
И когда, после энного стакана и конфеты, я заревел «Спасите наши души!!!» в отчаянии и ярости на всю округу, а гитара уже рвалась и трещала, я был не я. Да я вылупился из себя и взмыл на мощных крыльях, как орел мог вылупиться из серого воробья! Я был миссионер и просветитель, предводитель, художник, акын и гомер.
И одновременно какой-то неприкаянной клеткой мозга я сознавал себя самозванцем, калифом на час, притворяющимся звездой и суперменом и буквально подменяющим собою Высоцкого, без спроса и оповещения. Словно я узурпировал то, что ему причиталось и принадлежало. Ведь они, которые слушали и внимали, не знали ничего, им сошло откровение. Счастье мое было неловким.
Я закончил в половине третьего. Два часа без перерывов. Я протянул гитару владельцу, выпил последний стакан, закурил и сипло сказал: «Все». Толпа постояла и помолчала.
Подошел ташкентский скорый. Проводы меня походили на похороны Ленина впечатленным пролетариатом. Меня подали с рук на руки знакомому проводнику и сказали, что вот этот доедет докуда сам тебе скажет. И если не доедет, ты больше здесь можешь не проезжать, мало тебе не покажется, ты понял? Народ видишь? Вези как следует.
Утром я проснулся на верхней полке в служебке и слез попить. Пряча глаза, проводник сказал, что скоро пойдет ревизор, и надо заплатить. Он обещал, он уважает, но ревизор ведь.
Я сошел на ближайшей станции, сказав проводнику, что он скотина. Всю ночь я отдавал себя людям. Они меня на руках носили. Но его там не было. Сукин кот.
Когда я протрезвел, то разобрался, что они посадили меня не в ту сторону.