Текст книги "Мое дело"
Автор книги: Михаил Веллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
2. Чужие беды
Я проснулся в полдень и поехал в ДЛТ. И купил пачку бумаги «Писчая» 210х297мм, 250 листов за 83 коп., большой лист зеленой настольной бумаги, простой карандаш граненый и бритву для его точки.
Я покрыл стол зеленой бумагой. Лампу установил слева, и чистую бумагу тоже слева, за ней. А чашку, пепельницу и сигареты справа. А ручку и карандаш чуть правее центра. А в центр класть чуть наискось для удобства тот лист, на котором писать. А исписанные раскладывать веером у дальней кромки столика.
И почитал «Золотую розу» Паустовского. И «О прозе» Шкловского. И пошел бродить по улицам. Проветривать голову и вдыхать энергию для вечера-ночи.
И я мучился. И я словно грецкий орех давил в середине груди неким волевым, эмоциональным и одновременно интеллектуальным усилием. И сидел с половины двенадцатого до половины четвертого. И написал:
«Близился полдень, и редкие прохожие спасались в тени. Море блестело за крышами дальних домов, а здесь, в городе, набирали жар белые камни улиц».
Я сдвинул вагон. Это было мало, но это было верно.
В первом предложении не сказано, что это солнцепек, и людей на улицах уже почти нет, и тени-то немного, и жжет все сильней. Есть время, люди, движение, атмосфера. Слов – шесть. Строй – твердый. Словарь – простой. Содержание фразы больше ее формы. Вот это и есть стиль. Предложение состоит из двух простых, и смысловой пробел между ними дает объем содержанию.
А насчет моря за крышами – это приморский город, берег, и город на склоне горы, и мы довольно высоко на склоне, и много домов ниже нас сбегают к берегу, и блики по волнам далеко внизу, а белые камни – могут быть только в черноморском городе. И «набирают жар» – это точное выражение, без гипербол, потому что они не «раскаляются», то уже метафора и красивость.
Вот этим вещам у мастеров и можно было учиться. Нет, не подражать, именно и точно так никто, конечно, не писал. Но пейзаж и атмосферу дать несколькими простыми точными словами – это лучшие умели.
Хорошо написано – это когда для пересказа необходимо больше слов, чем для цитирования. Это когда нечего сократить. Это когда язык естествен и прост – но в то же время он свернутый код длинных предложений, характеристик и картин.
– Вот так примерно! – сказал я себе и пошел спать, устав честно и в меру.
Назавтра я написал почти полстраницы.
...........................
Медленно. Так будет очень медленно.
Все равно же текст отделывается бесконечно долго – пока не выйдет единственно верно. Написал – отложил – подзабыл – переписал. Свежим взглядом. Твердой отдохнувшей рукой.
Доводить до ума уже легче (думал я). У тебя есть глина, сырье, объем, канва. Рабочий материал. Есть коллизия, герои, их действия, сюжет, построение, обстановка. Слова, в конце концов, могут быть даже сколь угодно небрежны. Неточны, приблизительны, стерты. Но карта сути, набросок в масштабе 1:1, грубый слепок – уже никуда не денутся. А время отлежаться первому варианту все равно нужно!
Хорошее ощущение и спасительное решение. Хм... А как иначе?!
И я как бы уменьшил заглубление лемеха плуга, которым натужно вспахивал свою литературную ниву. Я пошел по сюжету и композиции, по характерам и описаниям легче, приблизительней и поверхностней.
На третий день я написал страницу. На четвертый полторы. На пятый две. На шестой три. На седьмой – четыре почти, и кончил этот рассказ. И назвал его «Чужие беды».
Пока я над ним бился и перегревался, он здорово изменился. Главный герой стал уголовником, благое действие – капризом супермена, а пусть мимолетное и сознательное касание в орбиту чужой беды приводит к беде собственной, и он не может понять, какого черта ввязался в ерунду и погорел.
Супермен может все, но чужое высокое чувство оказывается сильнее его, и жестоко понимаемое милосердие отражается жестокостью судьбы в отношении его самого. Он прав, и логика его верная, но есть иное измерение истины.
Был алогизм. Над-смысл. Пятое измерение, Без чего настоящий рассказ не существует.
И я поехал в ДЛТ. И купил большой лист оранжеватой бумаги. И дома разрезал его на четыре части – сложенная пополам, каждая давала размер папки. Понизу я обметал папки крупными стежками оранжевой нитки, специально купив катушку за 10 коп. Пластиковых папок еще не существовало, а картонные по 22 копейки были мне на тот момент дороги. Я жил нищей жизнью в скудно отоваренной стране.
Я вложил стопочку аккуратно и твердо исписанных листов в эту самодельную папку. Принес от мусорных баков со двора несколько дощатых ящиков из-под апельсинов и построил из них маленький книжный шкаф. Между ним и гвоздем в стене пристроил хозяйскую палку от швабры – этот хилый турник стал работать платяной вешалкой. Разложил одежду, расставил книги и вымыл пол.
К одиннадцати вечера я стал чувствовать приподнятость, готовность, возбуждение. Четырехстраничная доза энергии нашла свою форму и русло.
И я стал писать. В двадцать три тридцать ежедневно.
Интермедия о чтенииДо двадцати пяти лет я не умел читать. Это открытие произвело на меня впечатление.
Всю жизнь я читал как нормальный человек. Для себя. Потреблял. Я воспринимал сочетания слов и предложения как готовые, цельные блоки – получая из них содержание, настроение, информацию о происходящем. Писатель излагает – читатель воспринимает. Сюжет, характеры, ударные сцены и забавные подробности.
Чтение программной литературы в университете – вообще не считается. Профессиональное диагональное: до экзамена донес? вес взят! – и все рушится в кучку и улетучивается из головы, оставляя только общее впечатление.
Нет, отдельные фразы все-таки обращают на себя внимание сколько-то нормального читателя. Зощенко. «Одесские рассказы» Бабеля. Изюмины из «Понедельника» Стругацких и «белый плащ с кровавым подбоем» Булгакова. Но это – отдельные фразы: краткий смак и чаще всего юмор.
А вот как люди сколачивали фразу!.. Как чисто и точно пригоняли слова друг к другу! И слова брались такие, чтоб вставало за фразой панорамное, объемное содержание!
Ты раскрываешь книгу – наугад. Прочитываешь фразу. Всматриваешься в нее, вслушиваешься. Ты настраиваешь внутренний бинокль на резкость – медленно, тихо, внимательно крутишь. И вдруг ловишь швы, узлы, каждое слово выступает выпукло, как камень в кладке стены. И ты видишь, что никакая это не ровная поверхность, не монолит безликий, выполняющий лишь функцию стены – ты видишь точность подгонки, и как выбирал каменщик размер и форму камней, и как удобно и прочно приставлял один к другому. И ты ахаешь: как мог раньше не видеть этого мастерства?
С глаз спадает пелена. Из ушей выпадают затычки, И ты – впервые в жизни! – ясно и четко видишь давно знакомые страницы. И проникаешься глубочайшим уважением к мастеру. И – впервые в жизни! – испытываешь наслаждение от его мастерства, не воспринятого тобой ранее.
Так только гимнаст может оценить мастерство гимнаста в труднейших комбинациях, чудо которых недоступно непосвященному: ну, здорово, лихо, да, но на то и профессия, нормально. Так только серьезный драйвер может увидеть мастерство гонщика формулы в «просто очень быстро едущем автомобиле».
Нормальный читатель не воспринимает качества текста. Не видит и не слышит. Недаром первая заповедь для массового бестселлера – «ноу стиль».
Я был нормальным читателем. Я поразился. Это я-то, столько читавший, и то-сё, и поэзия, и филология, и дундук дундуком.
И вот когда увидишь инверсию и перехватывающие горло паузы Лермонтова; и отточенную до наготы честность фразы Флобера; и богатство романтического словаря Лондона; и бесцеремонную точность Толстого; и благодарно до слез восхитишься тем, как умели настоящие; вот тогда до тебя начинает доходить, что есть писать.
Практическая стилистика. Постепенно формируется рефлекс: читая, ты смотришь, как это сделано, оцениваешь, примеряешь на себя.
3. Мои сюжеты
Я придумывал их из всего. От них требовались три вещи.
Первое. Раньше таких не должно было быть.
Второе. В них должен иметься тайный поворот рычага внутри. Сюжет должен быть ударный, неожиданный, работающий.
Третье. Они никогда не должны повторять друг друга. В каждом должно быть что-то свое: зерно, особенность, принцип, поворот, темп.
Они стали приходить в голову постоянно. В столовой я бросал есть комплексный обед за сорок копеек, выхватывал из внутреннего кармана блокнотик и спешно записывал. Сюжет рассказа обозначался буквами = Ср =, значок ставился в верхнем правом углу, листки дома я сначала кидал где-нибудь, потом купил за 12 коп. маленькую ученическую папку.
Сюжет не придумывается, строго говоря. Его практически нельзя сконструировать. Его надо провидеть. Это следует понять, ощутить, определить в себе эту способность и раскрыть ее, как раскрывается сложенный в ранце сверток, образуя огромный и сияющий парашютный купол.
Ты научаешься внутренне расслабляться. Ты видишь все двойным зрением: четко, в фокусе – и неясно, зато на всю глубину пространства и даже за горизонт, где реальность и миражи не имеют границ между собой.
И тогда ты смотришь на любую вещь – и в разных участках окоема фиксируешь другие вещи той же плотности, четкости, тональности. Они выделяются в невидимую систему отношений. Последовательность этих отношений и есть сюжет. Понятно ли?
Ты видишь шахматную доску жизни и понимаешь ходы людей. И тогда ты можешь двигать их как угодно – в соответствии с характером фигур. Ты Господь мира, отражающегося в твоем сознании и воображении, и ты вершишь судьбы. И тогда деревце в сквере, его ровесник пенсионер, музыка из транзистора подростков и мусорный бак в подворотне – запускают сюжет легко, потому что немецкий марш гремит из их плейера, девчонка-лимитчица в сорок пятом году сажала это дерево, а старик из раскулаченных, семнадцать лет лагерей, ненавидит это все, и внук давнего энкаведешника приезжает к нему фельдшером по «скорой», а старуха, та веселая девчонка, занимает его комнату для алкаша-сына, которого все не выгонят из дворников.
Главное – войти в это измерение. А там твори что хочешь. Правда, многие вообще не могут представить, что это за измерение и тем более как туда войти.
4. Все уладится
Я твердо стал на четыре страницы в день (ночь). В пересчете на английский это равно тысяче слов – классической норме профессионала. И занимало у меня четыре часа. Как раз – период полного внимания. О «проблеме пятого часа», когда мозги устают, хорошо известно шахматистам.
Мучения стиля прекратились. Слова легко и ловко сплетались друг с другом. Связность собственного изложения меня восхищала.
Я перестал добиваться алмазного штриха и алмазного блеска. Я разрешил себе гнать черновик – заготавливать глину. С утра я начинал ждать вечера. День уходил на дружески-деловые встречи, ориентированные к поиску варианта: прописка!
И перевалил Новый год, и лежал снег, и солнце стало пробиваться горизонтально поздними утрами ближе к полудню. Я просыпался и видел в голое окно розовые крыши, и штриховку тополиных ветвей, и церковный купол за ними, и жизнь была прекрасна. И оставалась горбушка батона, чай, сахар и сигареты, а в кухне можно было нагреть на газе кастрюлю воды и вымыться в ванной из таза.
Сюжетов у меня за прошедшие года скопилась чертова прорва, сотни две. Я лежал в полудреме и раскуривал очередной до неожиданного и желанного щелчка. Щелчок отдавался в голове, в груди, я вскакивал и ходил по улицам.
Овеществление человеком изображения – ход старый и бродячий. Восходит к Пигмалиону и прочему. Так что мой обычный гражданин, научившийся доставать из картин реальные предметы, меня не устраивал.
Я сделал его маленьким человеком, наивным простаком. Такой Акакий Башмачкин плывет по течению и как телекамерой дает видеть всю картину окружающего. Моя деспотичная соседка звалась Чижова, и герой получил фамилию Чижиков. Согласен – нехитрый ход.
А имя – Кеша. Кирюха то есть. Простофиля, значит, наивный и незадачливый. Сегодняшним языком – лох. Вот с таким подтекстом эти имена могли у нас произноситься и заменяться.
И он решил разобраться в феномене. И обратился к художнику, ученому и священнику. И не дали ему ответа ни искусство, ни наука, ни религия. И никого он не интересовал. Все заняты своими задачами. И никто не видит чуда у себя под носом. А чудо творит обычный маленький человек. Но никто даже не допускает такой возможности.
А дома у него все не ладится. И с работы выгоняют. И он решает уйти в прекрасный вымышленный мир, созданный искусством, воображением: дезертировать в идиллический лесной пейзаж художника с выставки и остаться там жить.
И прячется в зале, и ночью лезет тайком в раму сквозь холст. И ошибается, или картину заменили: он попадает в бой! в кровь и грязь! в революцию и гражданскую войну! на рубеж смерти с винтовкой в руках! И он стреляет.
Нет идиллии!!! Нет ухода!!! Нет мира!!! Ты хочешь жить? Так иди и воюй! Целься и стреляй! Никто никогда не пожалеет маленького безобидного человека, а чудо ведет только к тому, чтоб ты стал мужчиной и воином!
В отличном приподнятом настроении я написал двадцать рукописных страниц этого рассказа за четырежды четыре ночных часа. Язык был легок, а в концовке – жесток. Но тут слова меня не заботили. Я знал, что вернусь к этому рассказу. Через полгода или год. И перепишу его до шедевра.
...И был эпиграф. «Все уладится, образуется, /виноватые станут правыми». В том смысле, что ничего не уладится! Я знал, что в чистовике эпиграф не поставлю. Это был Галич. Эмигрировавший в Париж диссидент. Мы все его пели... Потому такое название.
Интермедия. Откуда берется материалК тому времени я уже до фига знал. Я жил на Украине, на Дальнем Востоке, в Забайкалье, в Белоруссии, в Ленинграде. Я был в стройотрядах на Мангышлаке и в Норильске, я зайцем гонял через Союз до Камчатки и прошел в Долину Гейзеров, Я шабашил в тайге и кочегарил сутки через трое в одном институтике. Работал старшим пионервожатым, и воспитателем группы продленного дня, и младшим редактором, и учителем. Я понимал и помнил охоту, стрельбу, бокс, парашют, гимнастику, топор и бензопилу. Три года по четвергам меня учили ремеслу артиллериста, три месяца по ночам я упирался монтажником на «Лентелефильме». Полгода я бичевал по всей Средней Азии, и два месяца шел по всему Черноморскому побережью от Измаила до Батуми. Я мог управлять планером, вязать три десятка морских узлов, шкерить рыбу, не блевать в качку и клянчить мелочь на улице. Я видал в гробу всех, кто ниже меня ростом! Так говорили в детстве у нас во дворе.
Поэтому я знал, куда наводить на танк перекрестие прицела и где у пушки спусковой рычаг. И как «с оттяжкой» кидать гравий с лопаты, и как чуть наклоняется относительно плоскости удара лезвие топора перед тем, как вогнать его в ствол дерева, и как проводница дальнего поезда делает себе душ в служебном туалете: из консервной банки, истыканной в дуршлаг гвоздиком. И как здороваются незнакомые люди на базаре и проливают пару раз заваренный чай через чайничек.
Знать всё было безумно интересно. Нормальное желание, естественное и бескорыстное. Писатель невозможен без любопытства и жадной любви к разным разностям людских работ и жизней.
Коллизия рассказа – придумывалась. И сажалась на наиболее подходящий материал, известное мне поле реалий.
5. Апельсины
И вдруг – вдруг? – вдруг???!!! – вдруг... – через пару месяцев четко отчеканенные фразы стали появляться словно сами собой. Это бывало редко. Очень. И потом их все равно приходилось чистить и шлифовать, если я хотел сразу довести фразу до ума. Заразу по приказу. Вы понимаете.
И тогда я вспомнил сентябрьский день. Я провел его в прострации. Хотел понять, как жить дальше. Ходил по городу и ловил флюиды пространства. Пытался определить свое место в системе координат. Координаты были дерьмо.
«Реальность отковывала его взгляды, круша идеализм; совесть корчилась поверженным, но бессмертным драконом; характер его не твердел».
О-па. Эволюция личности и характеристика эпохи давалась через метафоризированную психологическую деталь. Теза, антитеза и синтез оказались разнесены по разным уровням.
А кто, братишечки, помнит сейчас фразу: «Они были потомками коммунаров, и политика давалась им легко»? Было у кого учиться, было.
Я написал двухстраничный рассказ за два часа, и доставил себе наслаждение потратить следующую ночь на доводку его до ума. И когда вернулся к нему три года спустя – потратил еще неделю, но в общем он был уже совершенно готов за те две ночи.
Следовало определить себе критерий. Отковать гвоздь. Установить планку. Чтоб не сползти в компост. Теперь я мог гнать болванку будущего рассказа с любой приблизительностью и небрежностью, абы сюжет до конца изложить. Но я знал, какова должна быть плотность настоящей работы.
6. Небо над головой
Бессонница обнаружилась через месяц. Я удивлялся и не понимал. Раньше мне было это абсолютно неведомо. А тут я лежал часами, и засыпал только в полдень. Мне было двадцать пять, и никаких ограничений по здоровью.
Это детали. А вообще была отличная композиция рассказа о любви. Она – средних лет, хороша для этих лет и вполне благополучна во всем. И рассказ об ее жизни перемежается цитатами из его писем – как он ее любил когда-то. Здесь ей тридцать пять, а там ей семнадцать, и ему семнадцать, и восемнадцать, и двадцать, и он ей все писал, надеясь когда-нибудь на встречу и взаимность.
А она ничего этого не вспоминает сейчас.
И не может вспомнить. Он ей эти письма не посылал.
И не пошлет. Он давно погиб.
А она живет своей благополучной и счастливой жизнью, и никогда ничего не узнает. А вообще он был пэвэошник, и в том, что небо осталось мирным, есть и капля его заслуги, и его жизнь.
Когда-то у меня был школьный друг. И он писал мне о своей любви к девушке. И я сохранил его письма. Это были хорошие письма.
И я достал из коробки эти письма и стал выделять из них предложения и абзацы, нужные по ходу и смыслу рассказа. И – ничего не получалось! Ложась в текст – слова менялись!!! Исчезала сила, искренность, страсть, интонация! Чужеродны и неуклюжи они делались!
Я бился всю ночь. И следующий день. Перечитывал с карандашиком и примерял.
А на вторую ночь плюнул и стал, вписываясь в его интонацию и стилистику, придумывать и писать сам куски писем. И это покатило!
В ту ночь я понял. Скопированное становится неправдой. А созданное становится правдой. Если ты постиг дух происходящего. И сумел дать его адекватно материалу, адекватно всей интонации.
Правда жизни, вынутая из живых взаимосвязей и всунутая в искусственную среду, в своем буквальном и дословном виде начинает иначе выглядеть, звучать, функционировать.
Ты пишешь не буквалистскую копию правды – ты пишешь портрет правды. В искусственных отсветах и синтетических декорациях она должна соответствовать виду и функциям истинной правды, которая в этих условиях тухнет и дохнет.
Я не столько обрадовался, сколько удивился. И даже не столько удивился, сколько разочаровался. Значит, я могу придумывать вам тоннами и километрами, и это будет правдой искусства?
Кажется, задача оказалась легче, чем я боялся!
Кто там у нас сукин сын? Ай да!
№? Моя первая Конференция – молодых дарованийМоя однокашница работала референтом в одной из комиссий Союза писателей. Ленинградского.
– Сколько нужно времени, чтобы вступить в Союз? – спросил я, прикидывая.
– О, – сказала она. – Ого. Книга. Два года очередь в издательстве. Еще чтоб приняли!.. Нужны две книги. До книги нужны публикации. Ну... Самое меньшее – лет пять. Ну – четыре?..
Ничего, кроме злобы и недоверия, такой прогноз вызвать не может.
И тут, я уже сижу пишу, она звонит:
– В декабре будет конференция молодых писателей Северо-Запада, можно попробовать тебе там участвовать. Ты можешь представить несколько рассказов? Страниц сорок, больше их все равно читать никто не будет.
Я засуетился, машинки не было, по старой памяти на филфаке сунул свои именно что рукописи секретарше через знакомых: перепечатала.
Однокашница вернула мне мою уже машинопись с резолюцией отборочной комиссии: «На конференцию еще рано». Но донесла, что руководитель одного из семинаров прозы «согласен побеседовать».
Презирая свою неполноценность, я вперся незваным к открытию, и упомянутый славный человек включил меня в свой семинар. На десять юных дарований (средний возраст – тридцать) было три руководителя. Четыре дня: семинарист читает рассказ – все обсуждают – руководители выносят приговор – следующий пошел.
Ледяной темный декабрь. Особняк Союза писателей на улице Воинова, у Невы. Мраморно-бархатные гостиные. Внутри свет, маленькие толпы, помесь вольных надежд с казенщиной.
Рассказы в нашем семинаре были чудовищные. Самый взрослый, тридцатисемилетний, читал «добротную», но жутко занудную повесть. И все были легитимны, один я приблудный.
Все люди неблагодарные скотины. Мне дали время тоже прочитать два рассказа, и я читал «Поживем – увидим» и «Последний танец», и выслушал слова может и не очень умные, но благожелательные и даже похвальные. И?
И вот иду я поздним вечером к себе на Петроградскую – пешком, чтоб как-то разрядить возбуждение! – и в безумном подъеме стучу кулаком в перила моста: здорово! приняли! оценили! хвалили! – а сам при этом презираю их мелкость и безвестность. Все-таки люди скверны, и от рода человеческого не отречешься.
На закрытии руководители семинаров по очереди с трибуны провозглашали лучших. Суки. Меня там не прозвучало.
А как пели! «Это чудовищно, недопустимо – это слишком хорошо, так писать в двадцать пять лет!..» – разводил руками тридцатисемилетний. Но «модернизм» сильно не одобряли.
И вот – декабрь 1973! – «молодым» пожелали счастливого пути в литературе: белый зал, алый бархат, лучистые люстры, протокольные морды.
Еще полгода я твердо полагал, что скоро все будет в ажуре.
Частый бредень госнадзора.