Текст книги "Тайна крепостного художника"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Михаил Казовский
Тайна крепостного художника
Глава первая
1
Началось все с того, что Сашатку обокрали на Сухаревке.
С приятелем Васей Антоновым они в воскресенье утром отправились на базар – семечки купить. Оба крестьянские дети, страсть как любили лузгать семечки: Вася – подсолнечные, а Сашатка – тыквенные. И могли грызть часами, сплевывая шелуху наземь. Но в училище, где они проходили курс наук, это категорически запрещалось. Стало быть, отдавались увлечению в выходной, выйдя за ворота, на дозволенную прогулку. Благо от 1-й Мещанской, где училище находилось, до базара на Сухаревке – четверть часа пешком.
Вот представьте: солнечный мартовский денек, припекает, снег в сугробах жухнет, воробьи чирикают, стайками перелетая то с веток, то на ветки, в окнах жмурятся томные коты в предвкушении мартовских забав, на телеге едет Федулыч – бородатый мужик из соседней керосиновой лавки – и везет керосин в бутылях, что заказан в окрестных домах господами, на углу курчавый парень в овчинной кацавейке предлагает прохожим леденцы – петушков и медведей на палочке, барышни в приталенных шубках появляются из ближайшего галантерейного магазина и лукаво смотрят на Сашатку с Васей, а потом прыскают от смущения, прикрывая носики рукавичкой, кто-то с голубятни запускает в синее небо белых и коричневых птиц, разливаясь посвистом, будто Соловей-разбойник, у кого-то во дворе играет гармошка, а копыта лошадей проезжающих мимо пролеток звонко цокают по булыжникам мостовой. Лепота!
Вася – полноватый, розовощекий, горло нараспашку, топает по ледку поверх луж, как слоненок. А Сашатка – худощавый, маленький, смуглолицый – то ли цыганенок, то ли татарчонок, но на самом деле русский и с фамилией Сорокин, лужи неизменно обходит, ибо башмаки его чуточку дырявые, а ходить с мокрыми ногами и опасно, и неприятно. Им обоим почти пятнадцать, но на этот возраст пока не тянут – и особенно Саша из-за субтильности, еле-еле смахивает на отрока.
Оба в форменном пальто их училища – черного сукна, гимназического покроя, пуговицы выпуклые посеребренные, а петлицы воротника светло-фиолетовые; тоже и фуражка черного сукна, светло-фиолетового цвета околыш, с выпушкой вокруг тульи; на околыше в центре над козырьком – жестяной посеребренный знак, где в лавровых листьях буквы: Н. К. У. – Набилковское коммерческое училище. Федор Набилков – выходец из крестьян, крепостной графа Шереметева, но женился удачно и завел с братом свое дело, хорошо разбогател, приобрел себе вольную, занимался благотворительностью и на собственные средства содержал богадельню для сирот, а потом и школу для них, а потом и училище это. Н. К. У. считалось образцовым в Москве. Многие сердобольные господа учредили здесь свои именные стипендии.
Вася и Сашатка весело шагали мимо деревянных заборов, домиков, из печных труб которых поднимался белый прозрачный дым, вдоль палисадов в снегу, курс держа на Сухаревскую башню, возвышавшуюся надо всей округой. Башня была в лесах – находилась на реконструкции. Но высокий позолоченный шпиль с двуглавым орлом виден был отовсюду.
Подойдя к базару, ребята с ходу занырнули в самую его гущу, затесались в его ряды, в толкотню, торги, пробы товара на вкус и на зуб, в гомон, в аппетитные запахи свежих солений, выпечки и копченостей, в шутки-прибаутки зазывал, и сначала купили по горячему хрустящему бублику с маком – в полкопейки, а потом по коробочке разноцветных леденцов монпансье, и уже оказались у прилавков с семечками, как Сашатка ахнул: кошелек свистнули! Был в кармане – и нет его. Может, обронил? Бросились назад посмотреть – и, конечно, ничего не смогли найти. Даже если выпал, тут же подобрал кто-то. Но, скорее всего, слямзили. Даром, что это Сухаревка – здесь увидишь и не такое. Говорили ж в училище воспитатели: не ходите на торжище, покупайте, что надо, в магазинах и лавочках, пусть и подороже, но целее будете. Только огольцы разве взрослых слушают!
От обиды Сашатка по-детски разревелся. Он давно уж не плакал – года два, наверное, осознав себя не маленьким мальчиком, но отроком, воспитанником училища. А теперь вот не выдержал. Все его наличные деньги! Только что выдали ему тридцать пять копеек на мелкие расходы в месяц, да еще он пятиалтынный сэкономил в коротком феврале. Итого, пятьдесят! На такую сумму можно раза два в трактире перекусить. Или приобрести хорошую, полезную книжку. Или скопить еще – скажем, три рубля – и послать матери в деревню, ей там вместе с сестренкой младшей трудно живется; правда, старший брат помогает, но нечасто, самому в сапожниках еле-еле хватает.
Вася утешал:
– Ладно, будет, не хнычь, Сашатка. Бог дал – бог взял. Упустив одно, мы в судьбе приобретаем другое, может, много лучше.
Тот достал из кармана шаровар носовой платок, высморкался гулко. Обреченно сказал:
– Ой, не знаю, не знаю, Вася. Ты, конечно, прав, убиваться глупо. Но уж больно на душе горько. Слезы сами так и текут. – И опять разнюнился.
– Тихо, тихо, – сжал его плечо друг. – Я и на твою долю семечек куплю.
– Да при чем тут семечки! – отмахнулся Сорокин. – У меня ж теперь вообче ни полушки за душой.
– Я те ссужу. А потом со стипендии отдашь, как сможешь.
Однокашник поднял заплаканные глаза:
– Правда, что ль?
– А то! Ну, немного, конечно, – толстячок нахохлился, – больше двадцати копеек не дам, самому не хватит. Но на двадцать вполне рассчитывай.
– Мне и гривенника достаточно, – сразу повеселел Сашатка, перестав шмыгать носом. – Или нет, пожалуй, не возьму денег у тебя.
– Отчего не возьмешь? – моментально обиделся Антонов. – Да неужто брезгуешь? Я тебе от чистого сердца, а ты…
– Ничего я не брезгую, успокойся. – И похлопал его по руке. – Ты мне подсказал выход, только и всего: одолжу, но не у тебя, а у крестного. Дядя Петя Силин – с нашей Покровской. Он теперь дворником на Большой Никитской. И не то что гривенник – рубль одолжит. А того гляди и подарит!
Вася подобрел:
– Ха, а ты сырость разводил! Мы про крестного твоего и забыли. Побежали на Большую Никитскую!
Но, конечно, путь от Сухаревки до Никитских ворот не такой уж близкий; вниз по Сретенке, по Рождественскому бульвару, по Петровскому, по Страстному да по Тверскому – больше часа ходьбы. Да еще по дороге пялились на красоты весенней Москвы и глазели на происшествие на Трубной площади: под колеса коляски угодил пьяный, но не насмерть, слава богу, хоть кровищи на снегу было много.
Сам Сорокин за два года своего обучения у Набилкова погостил у крестного только раз и порядком подзабыл особняк, где служил Силин. Поначалу сунулись не туда, и ребят шуганули: «Пшли отседова, никаких Силиных мы не ведаем!» А потом соседский дворник им сказал:
– Новосильцевых дом о другую сторону. Токмо при смерти он.
– Кто же при смерти? – побледнел Сашатка.
– Петя Силин – кто! Может, и преставился уж.
– Господи, помилуй!
Постучали в дворницкую. Дверь открыл седовласый поп, от которого сильно пахло церковным маслом. Посмотрел сурово:
– Вам чего, отроки?
– Я Сашатка Сорокин, крестник дяди Пети. Как он там?
Поп перекрестился:
– На все воля Божья. Только мнится, что предстанет вскорости пред Его очи.
– А проститься можно?
– Отчего ж нельзя? Коли он в себе будет.
В мужике, лежащим под тонким, сшитым из лоскутов одеялом, Саша с трудом узнал дядю Петю – отощавшего, высохшего, и глаза запали, голова закинута, борода клинышком кверху задрана. Жалобно постанывал.
– Дядечка, а дядечка, что ж вы это так? – прошептал Сорокин с болью в голосе. – На кого хотите нас покинуть?
Веки мужика дрогнули и разъялись. Умирающий недоверчиво посмотрел на Сорокина. Но потом узнал и сказал:
– Ах, и ты здеся. Я спервоначалу подумал – ангел. – Тяжело вздохнул. – Вишь, как получилось, Сашатка. В одночасье меня скрутило.
– Вы еще поправитесь, дядечка, – ласково утешил его подросток.
– Да какое там! Причастился уж.
– Это ничего. Вон у нас в Покровке позапрошлым летом бабушка Даниловна собралась помирать – исповедалась, причастилась, миропомазалась… А потом говорит: дайте напоследок щец покушать, в животе урчит. Угостили ея, ну, она поела, порозовела, ожила – и до сей поры бегает как новая.
Силин усмехнулся:
– Повезло убогой… Помню я ея. Шустрая старушка.
– Вот и вам так надобно.
– Да куда уж мне уж!
Дверь открылась, и вошла красивая стройная дама в шляпке с вуалью. Сразу по дворницкой разнесся аромат духов и чего-то такого вкусного, барского.
– Как ты чувствуешь себя, Петр Егорович? – обратилась она к Силину певуче. – Лучше стало?
– Да какое лучше, – прохрипел недужный. – Причастился уж. Но спасибо вам, София Владимировна, за внимание и заботу.
– Говорила я тебе: отвезем в больницу, там бы помогли. Вот – не захотел – и пожалуйста.
– Да какое в больницу! Лишние заботы. Все одно помирать – так хотя бы в своей постеле, а не на казенных подушках.
– Экий ты упрямец. И лекарства, поди, не пил, что тебе Густав Густавович выписывал?
– Знамо дело, не пил. Что они, немчура, понимают в русских болячках? Наше средство одно: банька, веничек да стаканчик беленькой с перцем. Но и это не помогло, видать… – Он закашлялся – глухо, громко, содрогаясь всем телом, дергая руками и головой; а потом его резко затошнило. Облегчившись, Петр упал в изнеможении на спину и проговорил со вздохом: – От и хорошо… лучше сделалось… все теперь будет хорошо… – Дернулся и умер.
Все перекрестились подавленно. А Сашатка снова заплакал, но уже совершенно не стесняясь собственных слез. Поп читал молитву.
Неожиданно в дворницкой стало многолюдно, словно только ждали сигнала, и какие-то бабки стали хлопотать около покойного, а священник отдавал им необходимые распоряжения, и красивая барыня тоже наставляла каких-то прислужников, обещая все расходы по погребению взять на себя. Вася и Сашатка, понимая, что они теперь совершенно лишние, стали пробираться к дверям, как вдруг услышали мелодичный голос:
– Мальчики, а вы кем ему доводитесь?
Оба набилковца замерли. Вася живо ответил:
– Я – никем, а вот он – его крестник.
– Интересно как. Я про вас не слышала. Ну пойдемте, пойдемте на воздух, душно здесь.
Был второй час пополудни. Солнышко сияло по-прежнему, сизари клевали крошки возле парадной, шел мужик с дровами, – ничего на свете не изменилось со смертью Силина, вроде его и не было вовсе. Для чего жил? Что оставил после себя?
– А родители у вас есть? – мягко обратилась к ним Софья Владимировна.
Вася вновь отозвался:
– У меня нету, ваше благородие, круглый сирота. А Сашаткина мать жива в деревне. Мы в училище на казенном коште.
– Так пошли в дом, я вас угощу.
– Да удобно ли? – сразу засмущался Сашатка.
– Отчего ж неудобно? Ну, смелее, смелее, добры молодцы. Мы ведь не кусаемся.
Барский особняк показался им почти что дворцом. Долго вытирали подошвы о половик, чтоб не наследить. Озирались по сторонам, трепеща ото всей этой роскоши – золоченых подсвечников, мраморных статуй в нишах и картин в резных рамах, дорогого паркета. Думали, кормить поведут в людскую, но красавица позвала наверх, в барскую столовую. И, пока прислуга накрывала обедать, усадила на бархатный диванчик, задавала вопросы по их учебе. Мимоходом заметила:
– У меня племянник вашего возраста. Учится в гимназии при Катковском лицее. Слышали про такой?
– О, еще бы! – цокнул языком Вася. – Там одни баре принимаются. Не чета нам.
Дама согласилась, чуточку поджав губы:
– Да, учебное заведение привилегированное. К сожалению, классовых различий ликвидировать у нас не посмели, несмотря на отмену крепостничества.
Пацанята деликатно молчали.
– Ну, за стол, за стол. Не стесняйтесь, ешьте все, что подано. Bon appétit!
– Merci, – поблагодарил Сашатка и покраснел.
Да, наелись от пуза – ветчина, маслины, консоме, пирожки, курица в каком-то пряном соусе, жареный картофель брусочками, маринованные грибочки, на десерт пирожные, чай и желе из клюквы. Еле смогли подняться. С жаром благодарили хозяйку. И когда уже собирались уходить, следовали к выходу, неожиданно у Сашатки, бросившего взгляд на картины, вырвалось:
– Мой покойный тятенька тоже был художник.
Софья Владимировна встрепенулась:
– Неужели? Ты ведь из крестьян?
– Из крестьян. Дворовые мы помещика Милюкова. Были. Тятенька в садовниках подвизался. И картины писал. Живописному мастерству обучался у соседского барина – как его? – у Венецианова.
– Ученик Венецианова? – поразилась дама. – Ох, как интересно! Где ж его картины теперь?
Отрок пожал плечами:
– У господ висят. Говорят, что огромных денег ныне стоят. Вот бы нам с маменькой хоть немного с того богатства! Только разве правды у них добьешься?
Одевались грустные. Начали прощаться. Барыня сказала:
– Вы такие славные. Нате, держите по рублю. Купите себе что-нибудь. Я сестре про вас расскажу. У меня сестра и знаток, и ценитель живописи. Как фамилия твоего отца, Сашенька?
– Так Васильев он. И дядья Васильевы, по батяне ихнему. А у тятеньки прозвище было с детства – Сорока. И картины свои подписывал: Григорий Сорока. Я-то через это и сделался Александр Григорьевич Сорокин.
– Да, забавно.
Оказавшись на улице, только выдохнули: «Уф!» – и незамедлительно Вася выпустил ветры с грохотом.
– Тихо! Ты чего? – испугался Сашатка.
– Ой, никто не слышал. После сытного обеда полагается волю дать пара́м. – И расплылся в улыбке.
– Скалишься чего? Дядя Петя помер…
– И то правда… Но, как говорится, нет худа без добра: накормили нечаянно, да еще и по рублю дали.
– Я попробую отпроситься у Донат Михалыча, чтобы он на похороны Силина отпустил.
– Думаешь, позволит?
– Надо попытаться…
2
Разрешил. У Доната Михайловича не забалуешь, человек суровый – как посмотрит сквозь очки ледяным своим серым оком, брови сдвинет и усами пошевелит – так дрожанье в теле. А еще скажет старческим голосом: «Милостивый государь, соблаговолите соблюдать правила приличия», – сразу онемеешь, словно в рот воды набрал. Лучше бы воспитанников порол. Но телесные наказания у набилковцев были запрещены.
Содрогаясь, Сашатка появился у того в кабинете, бледный и напуганный. А смотритель училища вперился в него, будто бы пытался пробуравить в подростке взглядом дырочку.
– Чем обязан, сударь? – недовольно спросил.
Заикаясь, Сорокин объяснил – и насчет крестного, и насчет его похорон.
– Я бы ненадолго, – лепетал подросток, – токмо поклониться, и все. Сразу бы назад.
Помолчав, педагог спросил:
– Где сие скорбное событие место имеет быть?
– На Большом Власьевском. Отпевание в церкви Успения на Могильцах. Там же, на погосте, и погребение.
– Хорошо, ступай. Дело, как говорится, святое. И не торопись. Что такое: «Токмо поклониться, и все»? Крестный все ж таки. Торопиться грех. Коли пригласят на поминки – согласись, уважь. Но вина не пей. И не позже половины осьмого чтобы был обратно. Ясно?
– Ясно, Донат Михалыч, не сумлевайтесь, буду. Оченно я вам благодарен за подобную милость.
– Бог с тобою, Сашатка, не за что.
На стене над креслом смотрителя находился портрет государя-императора Александра II Освободителя, и, казалось, царь смотрел на набилковца тоже сочувственно.
В церкви было жарко. Провожающие, человек пятнадцать, в основном – простые работники, из крестьян, сгорбившись стояли у открытого гроба. Дядя Петя Силин в нем лежал, походя на желтую восковую куклу. С белой лентой на лбу. Из господ выделялись две дамы в черном – Софья Владимировна и вторая – такая же, на нее похожая, только чуть пониже, пополнее и старше. Певчие голосили стройно. У Сашатки от их душевности, от печальных слов священника и от грусти по ушедшему крестному слезы понемногу катились по щекам и капали с подбородка. Он их смахивал рукавом пальто, отчего-то стесняясь вытащить платок.
У разверстой могилы рядом с ним оказалась Софья Владимировна. Покивала ласково:
– Здравствуй, здравствуй, дружочек. Молодец, что пришел. Ты один, без друга?
– Я и сам-то еле у смотрителя отпросился до вечера.
– Понимаю, да.
Комья мерзлой земли громыхнули по крышке гроба. И Сорокин тоже бросил пригоршню свою. Прошептав чуть слышно:
– Спи спокойно, дядечка. Царствие небесное.
Он уже не плакал, но вздыхал трагически.
Выходили с кладбища тихо. А на улице, за воротами, люди начали договариваться помянуть усопшего где-нибудь в трактире поблизости. Поманили Сашатку:
– Ты-то нам составишь компанию? Крестный – не чужой. Грех не помянуть.
– Да, конечно, конечно.
Неожиданно его подхватила под руку Софья Владимировна, заявив работникам строго:
– Нет, он с нами лучше.
Те заулыбались ехидно:
– Знамо дело, лучше. С господами завсегда лучше.
Отрок засмущался:
– Даже и не знаю, ваше благородие, чем я вам обязан… Неудобно как-то…
– Ах, не думай, голубчик, никаких неудобств. Ты такой ангелочек с виду, что не можем отпустить тебя с мужиками в трактир. А тем более ты без друга. Без пригляда должного.
– Я теряюсь, право… Слов не подберу…
– И не надо, братец. Мы ведь от души. Кстати, познакомься: это моя сестра Катя. То есть для тебя – Екатерина Владимировна.
Дама протянула руку в перчатке. Он подобострастно согнулся, поцеловал руку. Заглянул ей в глаза снизу вверх. Барыня приязненно улыбнулась:
– Сонечка рассказывала про вас. И про вашего батюшку-художника. Очень интересно.
У набилковца выступил румянец.
– Это честь… спасибо…
– Ну, пойдемте, пойдемте. Что стоять на улице? Я уже замерзла.
Сестры действительно, несмотря на схожесть (формой глаз, носа и улыбки), сильно отличались друг от друга. Младшая выглядела более аристократично – кожа белая-белая, прямо матовая, будто бы из мрамора высечена; голос мягче и движения более грациозные. Голубые веселые глаза. Волосы темно-русые… Старшая же, напротив, словно вырезана из дерева (дорогого, тонко вырезана, но из дерева), талии почти нет, пальцы толстенькие, щеки пухленькие, голос низкий, с хрипотцой. И глаза зеленые. И слегка рыжеватые, вьющиеся волосы. Обе деликатные, славные, абсолютно не строящие из себя барынь.
В доме, уже знакомом Сашатке, поднялись в столовую. Из хрустальных лафитных рюмок пригубили красное вино, поминая Силина. Старшая сказала:
– Он прекрасной был души человек. Все Петра очень уважали. Некоторые, правда, подтрунивали над его набожностью, ну да люди часто язвительны. Бога надо, надо бояться. Без святого трепета рушатся устои.
– Говорили, будто в монастырь собирался уйти, – поддержала мысль младшая.
– Да, я знаю. Главное, не пил, никогда не видели его пьяным, даже после разговения.
– Это правда.
Вскоре разговор перешел на иные темы.
– А в каком жанре писал ваш папенька? – задала вопрос Екатерина.
– Так в каком? – отрок чуть помедлил. – Нет определенного. И пейзажи любил, интерьеры усадеб, и портреты тож. Оченно портреты похожие.
– Вас учил рисованию?
– Обязательно. Но как следует не успел: мне ведь десять было, как его не стало.
– Пил, поди?
Тот отвел глаза:
– Не без этого…
– Ну понятно… – старшая вздохнула. – Сколько у нас народу гибнет из-за спиртного! Катастрофа просто.
Младшая заметила:
– «На Руси веселие есть пити», – князь Владимир Красно Солнышко еще говорил.
– Дело в воспитании.
– Что ж, воспитанные люди не пьют? Ой, еще как пьют!
– Не воспитанные, а образованные – это разные вещи. Образованные – да, конечно; правильно воспитанные – нет.
– Не скажи. Тут причины глубже…
Их дискуссию прервало появление в столовой мальчика-подростка, видимо, Сашатки ровесника или, вероятно, чуть старше. Был он в гимназической форме серо-зеленого цвета, со стоячим темно-синим воротником и большими золочеными пуговицами сверху донизу; весь мундир походил на китель морского офицера. А на каждой пуговице выдавлено: Л. Ц. Н. (Лицей цесаревича Николая) и корона над буквами.
– Лицеист наш явился, – оживилась Екатерина Владимировна. – Вот какой красавчик. Ну иди, иди, поцелуй тетю.
Но на самом деле целовала она его: он склонился, церемонно подставил щеку. Волосы подстрижены коротко и набриолинены, можно сказать – прилизаны. Губы сложены несколько брезгливо. Подбородок с ямочкой.
– Мы сидим, поминаем Силина, – пояснила Софья. – Это крестник его – познакомься, Юра.
Барич бегло посмотрел на набилковца, вроде покивал, но руки не подал.
– Сядешь с нами?
– Я? – презрительно покривился он. – Поминать какого-то дворника? Уж увольте, тетя.
– Что ж с того, что дворник? Тоже человек. А тем более такой, как покойный Петр, – скромный, положительный.
– «Положительный дворник» – хорошо сказано, – хмыкнул лицеист. – В вашем демократическом духе. Но аристократы плебсу не ровня. И катковцы с набилковцами не дружат.
– Очень, очень жаль, что растешь ты с такими архаичными взглядами, – сузила губы Екатерина. – Впрочем, мсье Катков и мсье Леонтьев ничего иного и не могут привить своим воспитанникам. Я давно говорила брату, что нельзя тебя отдавать в их вертеп.
Юра иронически сморщил нос:
– Ваше место, тетенька, рядом с Дантоном и Робесьером на баррикадах. Libert? Égalité, Fraternité[1]1
Свобода, Равенство, Братство – лозунг Великой Французской революции.
[Закрыть]. Опоздали родиться на сто лет.
Та ответила мрачно:
– В том-то все и дело, Юра, что к народному взрыву приводят не мои демократические взгляды, а презрение аристократии к плебсу, как у господ Леонтьевых и Катковых.
– А по-моему, нет. Не они, а вы выпускаете джинна из бутылки. «Дворник тоже человек»! А случись настоящий взрыв, как ты говоришь, этот дворник нас первых и зарежет.
– Слышишь, слышишь? – обратилась к сестре Екатерина. – Воспитали крепостника и обскуранта.
Но племянник не унимался:
– Вот такой набилковец вас и зарежет.
Неожиданно Сашатка сказал:
– Я не собираюсь никого резать. Я, наоборот, – был бы счастлив поступить в Катковский лицей.
Юра рассмеялся:
– Ну, мечтать не вредно. Только кто тебя, босяка, туда пустит?
Старшая в запале ему ответила:
– Спорим, что возьмут? Хоть я не люблю вашего лицея, но из принципа могу сделать, что его возьмут.
– Это как же, тетенька?
– А усыновлю его. Дам свою фамилию. Пусть попробуют не взять сына Новосильцевой.
Губы у племянника побелели.
– Полагаю, ты шутишь?
Дама пробормотала ворчливо:
– Поживем – увидим… Чтоб тебе носик утереть! Чтоб не задавался!
– Я не задаюсь. Просто осознаю себя дворянином.
– Ой, ой, посмотрите на него! Тоже мне, Рюрикович, Гедиминич! А забыл, что наш род ведется от некого Шалая, темного человека – то ли из шведов, то ли из ляхов?
– И не темного, а знатного. Стал бы Дмитрий Донской привечать в своем окружении темного! – Взяв печенье из вазочки, захрустев по дороге, он неторопливо покинул столовую.
Посмотрев ему вслед, Софья заключила:
– В этом возрасте каждый бесится по-своему. Вспомни, вспомни меня в шестнадцать лет. Вбила себе в голову, что люблю Энгельгардта. Не давала ему проходу. Наконец, добилась, что мы обвенчались. А спустя три месяца от него сбежала. Смех и грех! – Повернулась к Сашатке: – Ну а у тебя пассия имеется?
Покраснев, Сорокин потупился. И проговорил через силу:
– Нет, откуда? Я второй год как в Москве, и всегда с соучениками мужеского пола. Нас одних-то в город редко отпускают.
– Ну а там, в деревне, неужели не было девочек-подружек?
– Отчего же, были. Токмо мне тогда стукнуло двенадцать. Да и им не больше. Что за пассии, право слово!
Женщины рассмеялись, и набилковец вслед за ними.
– А вот Юра наш сохнет по одной барышне. По княжне Щербатовой Машеньке. Только это большой секрет.
– А она по нем?
– Да она еще тоже маленькая, в куколки играет. Ей не до женихов пока. Но прелестна, словно статуэтка. Глаз не отвести.
Посидели еще с полчасика, и Сорокин заторопился домой. Сестры провожали его до дверей, приглашали приходить в гости. Отрок благодарил. Так и подмывало его спросить старшую: «А насчет усыновления моего – это вы в сердцах бросили или нет?» Но конечно же, не решился произнести. Шел по улице и раздумывал: как бы ему добиться, чтобы Екатерина Владимировна воплотила свои слова в жизнь?
3
Л. Ц. Н. – Лицей Цесаревича Николая – назван в память о безвременно ушедшем старшем сыне Александра II. Юношу готовили в будущие цари, государь воспитывал себе соответствующего преемника – образованного, либерально настроенного, великодушного. Николай Александрович первый поддержал реформы отца, ратовал за конституционную монархию, как в Англии. Но случилось несчастье: занимаясь в манеже конной выездкой, молодой человек упал, повредил себе позвоночник. И хотя вроде бы вначале он пошел на поправку, хворь сопротивлялась, отпускать не хотела – и в конце концов победила. Николай умер в Ницце, находясь там на излечении.
А лицей был основан на личные средства двух друзей – публициста, писателя Михаила Каткова и профессора университета Павла Леонтьева. В обиходе его так и называли – Катковский. И директором сделался именно Леонтьев.
Состояло учебное заведение из двух частей – из восьми гимназических и трех университетских классов. Дети поступали в гимназию, а затем от среднего образования плавно переходили к высшему. Здесь преподавала лучшая московская профессура. И особенно хорошо было поставлено дело с математикой, физикой, филологией, а в последней – с изучением древних языков.
Л. Ц. Н. подарил России многих выдающихся деятелей – вспомнить хотя бы Головина – основателя партии кадетов, генерала Шувалова – героя Русско-японской войны, Грабаря – художника или Бахрушина – театроведа, именем которого назван музей…
И когда в 1868 году встал вопрос, продолжать ли учебу Юре Новосильцеву в рядовой гимназии или идти в только что открывшийся Катковский лицей, то, естественно, предпочтение было отдано последнему. Так решил его отец – Александр Новосильцев, брат Екатерины и Софьи. Сам юрист, лекции читавший в университете, он хотел и сына вырастить юристом. Мнение либерально настроенных сестричек во внимание не бралось.
Двухэтажный особняк на Большой Никитской им достался от их отца – полковника Новосильцева, воевавшего с французами в 1812 году и дошедшего до Парижа.
Одинокие сестры жили вместе с братом, но в своем, отдельном крыле.
Старшая, Екатерина (ей к моменту описываемых событий было уже под пятьдесят), к браку относилась вообще отрицательно. Говорила, что он закабаляет женщину, делает зависимой и бесправной. Вместо семьи занималась литературой – выступала с рассказами, повестями, очерками в «Русском вестнике» и других центральных изданиях под псевдонимом Татьяна Толычева. И особенно прославилась повестью «Рассказ старушки о двенадцатом годе». Находилась в дружеских отношениях и активной переписке с Достоевским, Лесковым, Аксаковым, Фетом, Тургеневым…
Младшая, Софья (ей тогда исполнилось сорок), тоже сочиняла, но по большей части стихи и занималась переводами, например, Пушкина на французский. И она публиковалась – под псевдонимом Ольга Н. (Видимо, аллюзии с пушкинскими Лариными – Ольга, Татьяна?..) Состояла в браке с Энгельгардтом, сыном директора Царскосельского лицея, где учился Пушкин. Но давно жила с мужем порознь, хоть и сохраняла с ним нормальные отношения. Энгельгардт тоже был поэтом, завсегдатаем литературных салонов…
Появление Сашатки Сорокина в их жизни так и осталось бы ничего не значащим фактом, если бы не один случай.
Александр Владимирович Новосильцев со студенческих лет дружен был с Николаем Павловичем Милюковым, архитектором, и они нередко обедали друг у друга. И однажды на обеде в доме Новосильцевых Софья Владимировна спросила:
– А скажите, Николя, знаете ли вы работы крепостного художника из венециановской школы – некоего Сороки? Он ведь, говорят, был человеком Милюковых?
Николай Павлович – крупнолицый, в очках, с пышными усами, – с удовольствием промокнул салфеткой губы и ответил живо:
– Как же мне не знать, дорогая Софи, коли вся усадьба родича моего сплошь в его полотнах! Очень, очень талантливый живописец. Может быть, лучший из гнезда Венецианова!
– В самом деле? – недоверчиво произнес Александр Владимирович, продолжая прожевывать ломтик ветчины.
– Уверяю тебя. Говорю как рисовальщик-профессионал. Удивительные пейзажи – легкие, прозрачные, дышащие жизнью! А портреты! Бог ты мой! Так изобразил Милюкова-старшего – просто поразительно – настроение и характер, мысль в глазах – схвачено доподлинно. – Но потом вздохнул: – И такая судьба ужасная!
– Спился, да?
– Пил, конечно, лихо. Только дело не в этом. Или не столько в этом… Он повесился.
Дамы онемели. У Екатерины вырвалось:
– Бедный мальчик!
Николай Павлович удивился:
– Да какой же мальчик? Лет уж сорок было, я думаю.
– Нет, я говорила про сына Сороки. Он здесь учится, у Набилкова.
Архитектор кивнул:
– Да, припоминаю. Мне кузен говорил. После смерти художника Конон взял парнишку к себе в усадьбу, чтоб служил казачком. А потом отправил на учебу в Москву. На стипендию, учрежденную Милюковым-старшим.
– Что ж, весьма сердечно.
Старший брат Новосильцев недовольно пробормотал:
– Тем у вас других не имеется, что ли, для обеда – кроме как о повешенных?
Софья пояснила:
– Я спросила потому про Сороку, что хотела бы купить что-нибудь из работ его. Как вы полагаете, Николя, кто из ваших близких мог бы мне продать?
Тот пожал плечами:
– Не скажу верно. Надо написать Конону. А уж он у папеньки своего спросит.
– Сделайте одолжение. Лично для меня.
Милюков улыбнулся:
– Исключительно ради вас, дорогая Софи.
Старший же Новосильцев пробурчал:
– Как непросто быть братом экзальтированных особ!
А пока суд да дело, подоспела Пасха 1869 года. И набилковцы, как и все, невозможно оголодавшие за Великий пост, ждали разговения с нетерпением. Вася Антонов, лежа в дортуаре на соседней койке, положив руки под затылок и разглядывая потолок в трещинках, сладостно мечтал: «После всенощной первым дело щей поесть горячих с мясом. И мослы обгладывать, вытрясая мозг. И сметанки, сметанки поболе – ложкой чтоб накладывать на горбушку черного хлеба. А потом утку в яблоках. Из которой прямо жир течет. Расстегаи с вязигой. Курник, уж само собой. И творожную пасху. Крашеные яйца. Пироги с вишневым вареньем к чаю. Чай, конечно, с сахаром, но вприкуску – наливать в блюдечко, дуть и схлебывать. И потеть от съеденного. И лежать, как удав, переваривая пищу. Ощущая полноту счастья». Но Сашатка над ним подтрунивал: «Нешто счастье наше в еде?» – «Ну не токмо, – отвечал Вася с неохотой, – но в еде тоже. Мы с тобой не курим, не пьем, не ухаживаем за барышнями – от чего еще получать удовлетворение? Ходим в гимнастический зал, в мяч играем, семь потов сгоняем, а потом не грех подкрепиться как следует». – «А духовная пища? Разве не приносит приятствие?» – «Да, само собою. Только мы ж не бестелесные ангелы. Нам и чувственных удовольствий подавай».
В пятницу по обычаю мылись в бане – ведь вода смывает с тела все греховное, – и переоделись в чистое нижнее белье. Многие набилковцы ходили на исповедь. Самым грустным днем Страстной недели выходила суббота – запрещалось петь, смеяться, бегать, прыгать, прибирать в комнате, даже постирушки устраивать. Воспитатели проводили с учениками душеспасительные беседы. Те затем причащались, освящали в церкви куличи и крашеные яйца.