Текст книги "Тайна крепостного художника"
Автор книги: Михаил Казовский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
Наконец, стояли со свечками на всенощной и ходили вокруг храма крестным ходом. И, уже вернувшись домой, от души разговлялись. А под утро, укладываясь спать, Вася спросил Сашатку:
– Может, навестим твоих Новосильцевых? Похристосуемся, а они наверняка нас чем-нибудь угостят.
У Сорокина вырвалось со вздохом:
– Я уж тоже думал, только вот не знаю, удобно ли? Кто мы им такие? Ихний племянничек, гимназист катковский, на меня зырил с неприязнью.
– Знамо дело, нас катковские презирают. Видишь ли, у них кость белая, а у нас черная. Чистоплюи. Ну да если надо, мы катковцам бока намнем.
– Ай, не петушись.
– Нет, пойдем, пойдем в самом деле. Мы же не к племяннику, а к его тетушкам приветливым. Ведь они принцесс из себя не строят. Оченно душевные дамочки.
– Яйца надо взять, чтоб христосоваться.
– Это непременно.
Сели на линейку – конный экипаж с крышей, но без бортов – по маршруту, следовавшему по бульварам. Начинались все маршруты у Ильинских ворот, там же и заканчивались. А по ходу маршрутов остановок не было – если наличествовали свободные места, седокам приходилось «голосовать» (зонтиком, тростью, на худой конец – поднятым кверху большим пальцем). Деньги брал сам возница. Место стоило пять копеек.
Ехали неспешно (если бы торопились, брали бы извозчика, но уже дороже), и пасхальная Москва представала перед взором Васи и Сашатки во всей красе: шумная, бурлящая, голосящая, с разодетыми по случаю праздника горожанами, духовыми оркестриками на скверах, колокольным перезвоном и прохожими подшофе после разговений. Воздух был по-летнему теплый, люди переходили от пальто к пыльникам и накидкам, от мохнатых меховых картузов к шляпам и цилиндрам. Пахло настоящей весной. На деревьях пробивалась первая зелень.
Мальчики попросили остановить у Никитских ворот. Церковь Вознесения выглядела празднично – с надписью искусственными цветами над входом: «Христос воскресе!». Прихожане выходили с обедни – улыбающиеся, довольные, а супружеские пары – под ручку, многие с детьми; подавали нищим на паперти.
– Ой, смотри, смотри – Софья наша Владимировна идет! – указал пальцем Антонов.
– Опусти руку, дуралей, – осадил его Сашатка. – Неприлично так показывать.
И они оба вместе заспешили навстречу госпоже Энгельгардт. Та была одета в темно-синее платье с турнюром и в короткий жакетик, отороченный мехом. На руке – маленькая муфточка. Шляпка с лентами, падающими на плечи.
– Бонжур, мадам.
Женщина заулыбалась:
– О, бонжур, бонжур, ме шерз ами[2]2
Мои милые друзья (фр.).
[Закрыть]! Вы какими судьбами здесь?
– Шли к вам в гости похристосоваться.
– Замечательно. Христос воскресе!
– Воистину воскресе!
Вася и Сашатка с удовольствием трижды чмокнули ее в щечку, пахнущую французским парфюмом.
– Ну, пойдемте, пойдемте, будем пировать.
– А племянник ваш не станет на нас ругаться?
– Ой, подумаешь! У него своя компания, а у нас своя. Ждет приезда князя Щербатова с дочкой – мы ему сегодня не интересны.
У парадного входа в особняк, развернувшись, остановилась белая карета, на боку которой был герб: в центре одноглавый орел с распростертыми крыльями, в лапах – золотой крест, слева вверху и справа внизу по ангелу с мечом и щитом, а в других частях – крепость с бойницами. Из кареты по ступенькам спустилась девочка в красном пальто с многослойным воротником и в высоких, шнурованных, тоже красных ботинках. Капор с кружевами и лентами на прелестной головке выглядел кокетливо. Серые глаза были в обрамлении длинных черных ресниц.
Девочка сошла, опираясь на руку лакея, выбежавшего из дома, но когда слуга ее отпустил, вознамерившись помочь спуститься княгине, неожиданно княжна оступилась, подвернула ногу и упала. В первое мгновение все остолбенели, замерли, и единственным, кто не растерялся, оказался Вася – бросился ей на помощь, подхватил под мышки, приподнял, а когда она не смогла сама идти, говоря: «Больно, больно», – так вообще понес на руках.
Из парадного выскочил Юра – перепуганный, нервный, крикнул: «Дай сюда, сам отнесу», – но Антонов не повиновался, продолжая невозмутимо передвигаться с драгоценнейшей ношей. В доме положил княжну на диванчик, поклонился, сняв фуражку:
– Извиняюсь, коли что не так.
Девочка взглянула на него ласково:
– Мерси бьен, мсье. Вуз этэ трэ галан[3]3
Большое спасибо, мсье. Вы очень галантны. (фр.).
[Закрыть].
– Хорошо, хорошо, братец, – с раздражением потеснил его младший Новосильцев. – А теперь ступай. Тетенька, дайте ему полтинник за труды.
Вася оскорбился:
– Денег мне не надобно. Я от чистого сердца.
Софья Владимировна сказала:
– Не сердись, голубчик: с перепугу Юра не знает, что говорит. – Подхватила обоих набилковцев под локотки. – Ну пойдемте, пойдемте в наши с сестрицей комнаты. Там и перекусим.
Старшая сестра была нездорова и ходила с обвязанным шарфом горлом, говорила сипло, но ребят впустила с улыбкой:
– Ой, какие гости! Праздник у нас отдельный будет. Чтобы не сидеть с этими занудливыми Щербатовыми за одним столом.
Позвонила в колокольчик и велела горничной накрывать у них в будуаре. А потом потчевала мальчиков как заботливая хозяйка. В ходе разговора Софья сказала:
– По моей просьбе Николя Милюков – Николай Павлович, стало быть, архитектор – написал своему кузену Конону и спросил, не продаст ли он что-нибудь из художественного наследия твоего папеньки. Тот ответил, что одну-две картины мог бы уступить. И отец Конона тоже не против, если дам за них приличные деньги. Так что, видимо, во второй половине июня я отправлюсь в ваши края.
У Сашатки загорелись глаза:
– А возьмите меня с собою, окажите милость. Я два года не видел маменьки и сестренки с братцем.
– И меня возьмите, – попросился Вася. – Я вообче круглый сирота. Мне семья Сорокина будет как родная.
Энгельгардт взглянула на Екатерину:
– Что ты думаешь, Катенька?
Та покашляла и сказала с хрипотцой:
– Отчего ж не взять? Можно. Не исключено, что и я поеду с вами за компанию.
– То-то выйдет весело!
4
«Дорогая маменька Александра Савельевна, братец Костя и сестрица Катенька, кланяется вам сын ваш и братец Сашатка и желает вам здравия и счастья. Поздравляю вас со всеми прошедшими праздниками и надеюсь, что вы встретили их в здравии и веселье. Я здоров тож и встречал праздники, как тому положено. Я учусь прилежно, и учителя на меня почти не ругаются, разве что когда бываю рассеян из-за мыслей о вас, как вы там живете и хватает ли вам всего. Мне ж всего хватает, и живу припеваючи. Токмо в марте преставился крестный мой, дядя Петя Силин, царство ему небесное, был я в храме на отпевании и на погребении, а затем помянул по обычаю. И тогда же познакомился с господами его, сестрами Новосильцевыми, очень сердечными и добрыми дамами, принимающими во мне участие, а узнавши, что мой папенька был художник, проявили они ко мне живейший интерес и теперь желают у господ Милюковых несколько картинок его купить. Собираются в наши края в июне и не против взять меня с собою, благо в моем училище будут вакации. Так что, бог даст, свидимся с вами в начале лета. А за сим заканчиваю и желаю вам здравствовать и всего хорошего.
Александр сын Сороки Григорьев»
«Дорогой наш Сашатка, кланяется тебе сестрица твоя Катюха, пишущая по просьбе маменьки, и она тоже кланяется, также братец Костя, и все, кто тебя знает и любит. Мы живем неплохо, чего и тебе желаем. Маменька и я шьем на заказ, тем и кормимся, а еще сажали картошку, и она уродилась крупная, жили на ней всю зиму, прикупали мало, разве что у соседей молоко и сметану, мясо, конечно, бывает редко, а на Пасху разговлялись курятинкой. Из соседей померли токмо бабушка Васильевна, да жена у кузнеца Прохора, да еще дочка у Матвеевых после лихоманки. А зато народилось о прошлом годе ребятишек восемь в селе, и уже всех крестили. По весне приезжала к господам в гости дочка ихняя, Лидия Николаевна Милюкова, а по мужу Сафонова, так и к нам зашла повидаться, ведь она же крестная Кости, как ты сам знаешь. Добрая такая, оченно внимательная, денег нам давала, маменька вначале отказывалась, но потом взяла. Вместе ходили на папенькину могилку. Куст сирени над ним уж расцвел, и благоухание было прямо как в раю. Лидия Николаевна горько плакала, говорила, что любила его как родного и всегда восхищалась его талантом. Не побрезговала выпить с нами чаю. Спрашивала о тебе. Сбегали за Костей, он пришел, целовал ей ручки, говорил, как папенька много ему рассказывал про нее, о ее доброте и сердечности. Снова все всплакнули, но не горько, а уже просветленно и легко. Дай ей Бог здоровья и радостей в жизни! А потом пришла от тебя радостная весточка, что ты жив-здоров, учишься прилежно и в июне собираешься нас проведать. Маменька-то кажный божий день вспоминает, ждет тебя не дождется. Приезжай скорее! Очень тебя любим. Низкий тебе поклон.
Любящие тебя маменька, Костя, Катюха».
Получил Сашатка письмо от сестры в последних числах мая, в самый разгар выпускных экзаменов за второй курс обучения, и не смог ответить сразу (да и что отвечать, если скоро должны увидеться?), и не очень проникся словами о визите Милюковой-Сафоновой (ах, не до нее!), как вбежал Антонов и, размахивая руками, сообщил:
– Ты вот тут сидишь, ничего не знаешь, а к тебе там внизу барыня приехали.
– Господи Иисусе, что за барыня?
– Да не знаю, мелкая такая, от горшка два вершка, но глаза жгучие, точно угольки.
– Не от Новосильцевых?
– Нет, я там их никогда не видывал.
На ходу приглаживая вихры, сын художника поспешил к лестнице и столкнулся по дороге с Донатом Михайловичем, шедшим по коридору. Шевеля усами, тот проговорил:
– Ничего себе, Сорокин, гости к тебе какие. А молчал, говорил, что из крестьян.
– Я и есть из крестьян, господин смотритель.
– Хм-м, ну-ну. Дело не мое, только барыня сия на тебя похожа как сестра родная.
– Вы меня смутили, Донат Михалыч.
– Так чего смущаться? Радоваться надо – схожести такой… Ну, ступай, ступай, братец, не тревожься, может – показалось…
Замирая от страха, отрок побежал по ступенькам вниз. И в широком холле, где в училище сбоку помещалась гардеробная, а направо – двери в столовую, а налево – в библиотеку, он действительно разглядел невысокого роста даму в платье цвета беж в полоску, в кружевах и лентах, кофта кремовая с жилеткой, а на голове небольшая шляпка с цветочками. Солнечный зонтик в руке.
Посмотрела на него снизу вверх, и Сашатка вздрогнул: он узнал взгляд своего отца. Совершенно те же глаза. И рисунок губ тот же. Уши, волосы – все похоже. Сам-то он больше походил на свою родительницу, но отдельные черточки от Григория Сороки были и у сына. Видимо, пришедшая барыня их и обнаружила, улыбнулась, кивнула:
– Здравствуй, дорогой Санечка. Как я рада тебя увидеть!
Окончательно сойдя с лестницы, шаркнув ножкой, молодой человек поцеловал ей руку.
– Счастлив… тоже… С кем имею честь?
– Ты не догадался? Я – Сафонова, урожденная Милюкова, Лидия Николаевна. Коль желаешь, можешь просто, без отчества.
– Не осмелюсь, право…
– Не робей, пожалуй. Ты имеешь право говорить мне так. – И потом, чтоб не объясняться, быстро-быстро затараторила: – Я с семьею еду на Кавказ. Мужа моего, капитана Сафонова, переводят в Сухум, там и станем жить. По дороге из Питера я проведала папеньку у него в Островках, брата Конона и твою семью. А теперь и тебя – тоже по дороге. Завтра двигаемся на Тулу, а потом далее… – Поспешила к торбочке, что стояла на скамейке в углу. – Тут тебе гостинцы… Ничего особенного, так – печенье, карамельки, яблоки из нашего сада. Сам покушаешь и друзей попотчуешь.
– Мне неловко, Лидия Ник… Лида… Я смущен.
– Прекрати конфузиться. – Живо приобняла его и коснулась щекой щеки. – Ты мне не чужой, понимаешь? Я любила Гришеньку как родного. Мы росли вместе. Были разлучены волей обстоятельств… И тебя люблю как его продолжение.
Он стоял пунцовый, перепуганный, сбитый с толку. Еле шевеля языком, тихо произнес:
– Не хотите ли вы сказать, мадам?..
Милюкова-Сафонова помахала ладошкой отрицательно:
– Ничего, ничего не хочу сказать. Я и так сказала слишком много… Просто знай: ты мне не безразличен и дорог. На, возьми еще пять рублей.
– Нет, нет, не надо!
– Слышать не желаю никаких возражений. Купишь себе, что хочешь, что необходимо. Саша, своим отказом ты меня обидишь. Я это делаю в память о твоем бедном папеньке… – И засунула ему в руку скомканную ассигнацию.
Ученик-набилковец окончательно стушевался:
– Уж не знаю, как благодарить…
– Ай, пустое, хватит… Сядем на минутку. Расскажи, как ты учишься, на кого?
Оба устроились рядом на скамейке.
– На кого? – попытался он собраться с мыслями. – На наборщика в типографии, а потом, вероятно, метранпажа. Если что, на кусок хлеба заработаю. Но мечтаю учиться дальше, если добрые люди мне помогут, как обещали…
– Добрые люди? Кто это?
– Сестры Новосильцевы.
Чуть помедлила, вспоминая, а потом кивнула:
– Знаю, знаю, мне кузен говорил, Николя, архитектор, однокашник их брата. Так они принимают в тебе участие?
– Привечают, да. Ведь у них работал мой крестный, царство ему небесное. Так и познакомились.
– А куда, куда ты хотел бы дальше?
Он потупился:
– Я мечтаю о Катковском лицее…
– Да неужто? Было бы чудесно. Только ведь крестьян туда не берут.
– Коли Екатерина Владимировна не отступит от слова, то меня усыновит и фамилию свою даст.
Лидия Николаевна вспыхнула:
– Этого еще не хватало!
Мальчик растерялся:
– Отчего же, Лида?
– Новосильцевым сделаться? Ну уж, нет. Лучше я сама тебя усыновлю. – Но потом замешкалась, прикусив нижнюю губу. – Впрочем, вероятно, мой супруг станет против. Да и папенька может рассердиться. Скажет, что назло ему это сделала – онто Гришеньку не хотел отпускать на волю… Ну, посмотрим, посмотрим, миленький. – Поднялась нервно. – Ладно, мне пора. Надо собираться в дорогу – завтра поутру в Тулу ехать.
И Сашатка встал вслед за ней, поклонился вежливо:
– Оченно благодарен за внимание и ласку. Я молиться стану за вас и семейство ваше.
– Ты мой золотой! – женщина, расчувствовавшись, обняла отрока порывисто. – Помни, что всегда сможешь обратиться ко мне с просьбою любою – я тебе напишу из Сухума, как устроимся, и узнаешь адрес.
– Был бы рад весьма.
Трижды расцеловались на прощанье. И, взмахнув рукой, Милюкова-Сафонова вышла из парадной. Моментально из всех дверей и щелей – гардеробной, библиотеки и столовой – вывалились его однокашники, обступили, стали теребить, спрашивать: кто она такая, отчего приехала, кем ты ей приходишься? Но Сорокин бурчал в ответ, что и сам толком не разобрал, раздавая рассеянно сласти из торбочки. А потом спохватился: «Будет, будет, надо и Антонова угостить, и полакомиться самому!» – подхватил мешочек и, не глядя ни на кого, побежал наверх по лестнице.
Вася выслушал его обстоятельно, поглощая конфеты и печенье пригоршнями, и, жуя, заметил:
– Есть какая-то тайна. Какая-то связь между папенькой твоим и помещиками вашими. Уж не сын ли он незаконный Милюкова?
– Ты рехнулся, что ли?
– Погоди, послушай. Если эту версию взять за основу, то все сходится.
– Что сходится?
– Что похожи вы. И крестила она твоего брата. И заботу проявляет такую, обещая помогать в будущем.
– Уж не знаю, что и подумать. Получается, барин наш, Николай Петрович Милюков, мой дедушка?
– Получается, так.
– Свят, свят, свят! – И подросток перекрестился. – Отчего же он тогда вольную не давал моему папеньке – сыну своему? В кабале держал?
– Ну вот этого я тебе никак не скажу. У господ сплошь и рядом свои причуды…
Воцарилось молчание. Было слышно только, как хрустит грильяж на зубах Антонова.
Глава вторая
1
Николай Петрович Милюков, бывший барин художника Сороки («бывший» – потому что восемь лет назад крепостничество отменили) жил вдовцом. Он вставал рано, в шесть часов утра, делал гимнастическую зарядку на открытой галерее своего дома, приседал, отжимался, прыгал, во дворе обливался ледяной водой из колодца, растирал тело полотенцем, брился сам (не держал цирюльника, чтобы невзначай тот его не зарезал), а кудряшки на затылке подстригала ему дворовая девка, и в халате, сидя у открытых балконных дверей, кофе пил со сливками, заедая кусочками свежевыпеченного хлеба, то и дело обмакивая их в свежесобранный мед. Тут же принимал управляющего с докладом. В целом дела в хозяйстве обстояли неплохо, урожаи выходили приличные, и в последнее время недовольных практически не было. А попробуй-ка побузи у него – живо пойдешь под суд за подстрекательство к бунту – Николай Петрович никому не прощал неповиновения.
Даже Грише Сороке.
Не исключено, что и придирался к нему сильнее. Требовал жестче. Не прощал того, что прощал другим.
А когда прибежали к нему с известием: «Гришка наш Сорока повесился!» – только сплюнул и отрезал: «Дурак!» Очень тогда на покойного обиделся. Даже не пошел хоронить. А похоронили самоубийцу без отпевания, за церковной оградой, точно нехристя. Под кустом сирени.
Но картин Сороки у себя со стен не снимал. Иногда подолгу разглядывал, думая неизвестно о чем, только ему понятном.
Николай Петрович походил на всю свою милюковскую породу: небольшого роста, крепенький и темноволосый (ну, теперь уж, к 67 своим годам, сильно поседевший и полысевший). И с пронзительным чернооким взором. И упрямым, жестким характером.
Крестным отцом его, между прочим, был император Александр I, крестной матерью – императрица Мария Федоровна. По служебной лестнице продвигался споро (заправлял в Межевом ведомстве и к 30-му своему юбилею получил чин надворного советника). Выгодно женился на четвероюродной (или пятиюродной?) сестре, тоже Милюковой, и имел от нее семерых детей. Получив от отца наследство, сразу вышел в отставку, переехав с семьей в усадьбу Островки Великолукской волости Тверской губернии. Впрочем, здесь находился только летом, зиму проводя в столицах или в Твери, где имел свой дом. Но когда овдовел шесть лет назад, перебрался в Островки окончательно.
Утром 29 июня 1869 года Милюков как обычно попивал кофеек со сливками и вполуха слушал управляющего, как вдруг внезапно посмотрел на того с удивлением:
– Кто-кто, говоришь, у брата остановился?
– Сестры Новосильцевы.
– Новосильцевы? Это какие же Новосильцевы?
– Так известно, какие – из Москвы. Те, что желали у вас купить что-то из художеств Сороки.
– A-а, те самые…
– Братец ихний, если помните, в дружбе с вашим родичем-архитектором, стало быть. К Конону Николаевичу писал.
– Да, припоминаю…
– Значит, поселились в Поддубье, в доме у братца вашего.
– Ясно, ясно.
– Но что любопытно, ваша милость… Уж не знаю, говорить, нет ли? – управляющий неуверенно переступал с ноги на ногу.
– Что еще такое? Говори, коль начал.
– Не хочу зряшно волновать…
– Вот болван. Говори немедля.
– Вместе с ними – то есть с сестрами этими – прибыл Санька Сорокин. То бишь средний сынок Сороки самоубиенного…
Николай Петрович вздрогнул. Больше внутренне, сохраняя внешнее спокойствие, но кофейная чашечка у него в руке чуть заметно дернулась.
– Санька? Для чего?
– Кто ж их разберет? Нам сие не ведомо. Но одет по-барски: в суртучке и красивом картузе, в дорогих туфельках.
– Ничего себе! Да откуда ж такие деньги у него?
– Видно, не его, а нашел себе какого-то благодетеля, кто его снабжает, или благодетельницу… Уж не Лидия ли наша Николаевна привечает его по старой памяти?
– Дочка? – Милюков посуровел. – Очень может быть. Этого еще не хватало. Вот поганцы. Все поганцы, все. Так и норовят своевольничать. Потеряли страх окончательно. А чего бояться, коли вольница у нас сверху донизу? То ли дело государь-император Николай Павлович, царствие ему небесное, всех держал в узде. А сынок его, Александр Николаевич, вишь, чего удумал… Матушку-Россию – через колено!.. Прахом все идет, прахом… – Скорбно помолчал. – В доме моего брата, говоришь? Хорошо, что предупредил. Будем наблюдать и, коль что, меры принимать… Санька, Санька – надо же! Сколько лет ему?
– Отрок, о пятнадцати будет.
– Стало быть, с понятием, не ребенок. – Пожевал губами. – Ухо держать востро. И особенно – в нашей Покровской. Он наверняка мать свою проведать приедет. Мне докладывать о любых шагах его, о любых беседах.
– Слушаюсь, Николай Петрович. Не извольте беспокоиться.
Отпустив управляющего, Милюков еще долго находился в крайней задумчивости, время от времени качал головой и произносил отдельные фразы: «Ишь, чего удумали… Значит, не ребенок… Братец мой хорош – не предупредил…» Кофе его сделался холодный.
2
До Твери они ехали на поезде, заняли целое купе: две сестры Новосильцевы и друзья-набилковцы – Вася и Сашатка. А потом на почтовой станции пересели в коляску – Павел Милюков, извещенный об их приезде, подогнал своего возницу с экипажем.
Павел Петрович был младше Николая Петровича на одиннадцать лет. И служил не по статской, а по военной части, в гвардии. Но когда получил наследство, тоже быстро вышел в отставку в чине полковника, перебрался в свое имение Поддубье (обе барские усадьбы располагались близко друг от друга: если ехать вдоль озера Молдино, то не более получаса). Дом у Павла Петровича выглядел, конечно, скромнее: собственно, всего один этаж, хоть и высокий, плюс еще мансарда с башенкой (с виду здание вроде бы высокое, а на деле миниатюрное), – но зато флигельков побольше. Гостевой домик неплохой, где и разместили приезжих.
Жил помещик с супругой – Александрой Иосифовной (мужу исполнилось в ту пору 56, а жене только 40), оба такие славные крепыши – он розовощекий, улыбчивый, грудь колесом, настоящий гвардеец, обожал конные прогулки и охоту в своих лесах, а она – милая пампушечка, сдобная блондинка с голубыми глазами, голосок звонкий, зубки перламутровые, по хозяйству сновала. Но детей им бог не дал. Из племянников привечали особо Конона и считали его почти своим сыном.
Встретили Новосильцевых радостно, как хороших знакомых, хоть и видели впервые. А Сашатку Павел Петрович расцеловал по-отечески. Восхитился:
– Вот как вырос, шельма. Взрослый уже совсем. Скоро женим. – И расхохотался гортанно.
Сын Сороки приоделся перед поездкой (из подаренных ему Лидой денег) – новые сорочки купил, брюки, сюртучок, туфли и матерчатый картуз (канотье, входившее тогда в моду, постеснялся приобрести, чтоб не выглядеть городским пижоном). Вез родным гостинцы. А зато Антонов был в набилковской форме, отчего потел постоянно.
Отдохнув с дороги, собрались за ужином – уж хозяйка не поскупилась на угощенье и метнула на стол массу разносолов, на горячее – и жаркое из зайца, и перепелов с брусничным вареньем, и сазана в сметане. Да и пирогов – курников, капустников, грибников – сосчитать было невозможно. Гости от еды разомлели.
На дворе еще не смеркалось (по июню – не раньше десяти вечера), и они пошли прогуляться в парк. Слева – пруд, а к нему мостки. Посреди пруда – домик для лебедей, и они плавали, изящные, белые и черные, величавые и невозмутимые, только иногда запускали голову под крыло, чтобы перебрать клювом перья. Вековые липы покачивали кронами. Впереди, за парком и прудом, вырисовывалась церквушка – ладная, уютная, как и все в Поддубье.
– Красота какая! – восхитилась Екатерина. – Воленс-ноленс сделаешься художником при таком-то великолепии.
– Да, места у нас знатные, – согласился Павел Петрович, гордо шествуя впереди приезжих. – Сам Венецианов, приезжая к нам, часто любовался. Говорил: «Уж на что у меня в Сафонкове прелести кругом, а таких-то, как в окрестностях Молдина, я нигде не сыскивал».
– Вы дружили с Венециановым? – с интересом спросила Софья.
– Нет, пожалуй: по-соседски приятельствовали. Алексей Гаврилович больше с братом моим общался – Николаем Петровичем. Да и то: ведь Григорий Сорока был человеком брата, а не моим. И Венецианов упрашивал моего отпустить крепостного на волю. Он других помещиков, что владели другими художниками из венециановской школы, сплошь и рядом уламывал – даром отпускали или за выкуп. Те потом учились в Москве или Петербурге… А с Сорокой не получилось: братец уперся – и ни в какую. Мы ему пытались внушить: ну, побойся бога, не губи талант, помоги воспарить к вершинам мастерства! Никого не слушал. Нет – и все. Загубил парня…
– Говорили, Григорий пил.
– Через это и пил. Чувствовал себя неприкаянно – из крестьян вроде вышел, до свободных-то не дошел…
– Но ведь он дожил до отмены рабства?
– А что толку-то! Не имел уже ни сил, ни желания творческого роста. Да и деток надо было кормить. Обстоятельства оказались выше. – Посмотрел на пригорюнившегося Сашатку: – Ну не будем, не будем о неприятном. Вон тоску какую нагнали на отрока. – Потрепал его по щеке. – Ах, не плачь, не плачь, братец. Дело прошлое, и слезами-то горю не поможешь. Значит, на роду у папеньки твоего было так написано. От судьбы не уйдешь, все в руках божьих.
Погуляв по аллеям, посидев в беседке, возвратились в дом. Павел Петрович показал им картины Сороки у себя на стене в гостиной: два пейзажа с берегов Молдино и портрет священника.
– Это духовник наш отец Василий, – пояснил Милюков. – Он тебя крестил, между прочим, – улыбнулся барин Сашатке. – И его не отдам, самому дорог. А вот этот вид на часовню в парке – да, пожалуй. Весь вопрос в цене.
– Сколько ж вы хотите? – задала вопрос Новосильцева-старшая.
– Да не знаю, право, – неопределенно промямлил Павел Петрович. – Но не меньше тысячи.
Вася поперхнулся от удивления (он как раз хрустел коржиком) и закашлялся.
– Эка вы хватили! – крякнула Екатерина.
– Вы считаете, много? – выгнул бровь помещик. – Отчего же много? Я читал, что Брюллов, чтобы выкупить из рабства Тараса Шевченко, продал портрет Жуковского за две с половиной тысячи.
Софья согласилась:
– Да, я знаю эту историю, а тем более что Шевченко был крепостным моих дальних родичей – Энгельгардтов. Но, во-первых, то была картина все-таки Брюллова, академика. Во-вторых, ее разыграли на аукционе… Словом, больше пятисот я не дам. И учтите: вам столько никто не даст.
Милюков нахмурился:
– Хорошо, надобно подумать. А пока отдыхайте, веселитесь, приобщайтесь к деревенским красотам. Даже если не столкуемся, все равно буду рад знакомству.
– Верно сказано, – улыбнулась Софья.
Засыпали на соседних кроватях (молодых людей разместили в одной комнате. И, уже задув свечку, Вася произнес в темноте:
– Хлебосольный хозяин – это замечательно. Незлобивый, судя по всему. Но себе на уме и картину дешево не отдаст – это ясно.
– Главное, что ему-то она досталась задарма, – отозвался Сашатка. – Дескать, крепостной, церемониться неча. А теперь, вишь, цену заломил!
– Барская природа – ничего не попишешь.
– Да не говори. Строят из себя благородных, а на деле – ух, прижимистые!
– Ну не все, положим: сестры Новосильцевы не такие.
– Да, душевные… Эх, была бы Софья лет на двадцать моложе, я б на ней женился.
Рассмеявшись, Антонов оценил иронически:
– Да она бы за тебя, дурня, не пошла.
– Почему бы нет? Если бы я был постарше лет на десять…
– Размечтался! Спи давай. Мы себе не хуже найдем.
– Дал бы бог..
А наутро путешественники отправились в деревню Покровскую – к матери Сашатки. Ехали в коляске Павла Петровича. Кучер его, сидя на облучке, не смущаясь, давал пояснения:
– Братья Милюковы хоть и не враждуют, но особо не дружат, правду говорю. Старший-то – вредный старикан. Всех своих держит в крайней строгости. Чуть не по его – сразу наказание. Не Сечет, конечно, времена не те, но деньгами взыскивает и лишением разных благ. И порою те, что в опале, на воде и хлебе сидят, потому как все барину ушло. Да, не приведи, господи! Иногда единственного кормильца в рекруты забривал вопреки закону – а начнешь возражать ему, так вообче сгноит. Ей-бо! Вон, и папеньку ихнего до могилы довел. Токмо он, барин виноват, Николай Петрович.
– Расскажите, дяденька, – попросил Сашатка.
Тот взмахнул кнутом.
– Эх, родимая! Да чего ж рассказывать, душу-то травить? Говорю тебе: барин виноват. Вот и весь мой сказ.
Мужики на озере доставали из воды сети. Мелкая рыбешка, извиваясь, серебрилась на солнце.
– Вон, взять хотя бы рыбаков, – продолжал возница. – Вроде бы уже вольные. А работают все одно на барина. Озеро-то его! Разрешит – ловить можно. А не разрешит – подыхай с голоду. Да и разрешит если – часть улова отдавай ему, по уставу. Вот и справедливость-то наша. – Посопел угрюмо. – И с лесами тож. Ягоды, грибы собирать без спросу нельзя. А уж если зайца отловил втихаря – все, пиши пропало: ежели поймают, взыск такой наложат – до конца жизни не расплатишься. Вот вам и свобода. Никакой свободы на самом деле нет, а один обман.
Помолчали. Софья возразила:
– Но, с другой стороны, и царя понять тоже надо. До него никто не решался дать свободу крестьянам. Он один отважился. И, конечно, был вынужден в чем-то потрафлять всем помещикам: земли и угодья им оставил. А иначе – бунт, хаос, пугачевщина.
Кучер отрицательно мотнул головой.
– Вот и говорю: глупо. Получилось, каждый недоволен. Господа – что крестьян отняли. А крестьяне – что при нынешней воле негде им работать и не на чем, ежели без барина. И кому тогда вышла польза? Плохо всем. Лучше было не затеваться.
Прикатили в Покровскую – деревеньку небольшую, душ на сто и дворов двадцать пять. Избы невеселые, потемневшие, вроде затаившиеся, нахмуренные. Раньше барин велел их чистить, красить, теперь велеть некому, а самим денег не хватает и сил. За заборами шавки брешут. В кузне перестук молотков. Из трубы горшечной обжигательной мастерской дым идет. Посреди деревни – двухэтажный дом: основание каменное, сверху – дерево.
– Это наш, – сообщил Сашатка с улыбкой.
– О, да ты роскошно живешь, приятель, – удивился Антонов. – Краше остальных.
– Это когда папенька был живой и писал иконы для окрестных церквей – смог себе позволить. Зарабатывал славно. Токмо сетовал, что картины, где частичка его души, никому не нужны и за них не платят. А иконы он копирует просто, без особой страсти, но они – источник для пропитания. Сильно переживал из-за этого.
Из окрестных дворов ребятишки высыпали: пялились, как спускаются с подножки коляски незнакомые богатые гости. Кто-то крикнул:
– Э, да то ж Сашатка! В картузе!
Детвора запрыгала, засвистела.
– Чистый барин. Даже не посмотрит.
Но Сашатка разглядел в толпе знакомое личико – улыбнулся, покивал:
– Здравствуй, Дунюшка.
Девочка-подросток поклонилась почтительно:
– Здравия желаю, Александр Григорьевич.
– Что же ты на «вы» и по батюшке? Нешто мы с детства не знакомы?
– Вы теперь такой важный сделались.
– Чепуха, не думай. Я такой как прежде. Ладно, после покалякаем, а теперь мне к маменьке нужно. – И пошел к дому вместе с остальными приезжими.
А пунцовая Евдокия – в домотканом платочке, на высокой не по годам груди – толстая коса, глазки из-под платка голубые, носик пуговкой – ошарашенная стояла, ни жива ни мертва.
На крылечке появилась родительница – Александра Савельевна – и сестра Катюха. Мама больше была похожа не на крестьянку, а на купчиху: платье широким колоколом, темно-синее с красными полосками, на плечах цветастый платок, а из-под него – кружевной воротничок; в мочках – серебряные серьги-колечки, волосы расчесаны на прямой пробор, а коса уложена на затылке бубликом. Катя тоже одета не по-крестьянски: юбка яркая, сверху – душегрея и платочек, завязанный не под подбородком, а надо лбом. Поклонились обе: