355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбов » Война » Текст книги (страница 4)
Война
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:34

Текст книги "Война"


Автор книги: Михаил Горбов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

В Севастополь нам идти, конечно, до смерти не хотелось. Шли удачные бои по всему фронту, и обидно было не участвовать в них. Но что делать. Пришлось все-таки нам встать на прежнее место, под обрывом, и начать во второй раз тяжелую и скучную работу по вооружению поезда. Дни проходили за работой, а вечера мы проводили в городе. Красных после их разгрома прочистили как следует, и по городу можно было ходить даже ночью, без риска быть подстреленным как куропатка. В то время я встретился с Лелей Фидлер, Машиной подругой по гимназии, часто с ней виделся и дружил с ее братом Сашей. И вот как-то раз зашел ее навестить. Жила она у знакомой, у которой была девочка лет десяти. Леля приготовила ужин, и мы сидели с нею в гостиной: она против меня, а я в глубоком кресле спиной к двери. И вот вижу, как у Лели вытягивается лицо, а у девочки этой написан на рожице ужас. Не понимая, в чем дело, я встал и оказался лицом к лицу с револьверным дулом. Прямо передо мной стоял человек с маской на лице: "Руки вверх, сукин сын!"

Что тут сделаешь? Поднял руки; человек этот снял с моего кушака револьвер, взял из кармана бумажник, сорвал с Лели серьги, заставил ее встать и достать из шкафа деньги и медленно, грозя нам револьвером, вышел на кухню, открыл дверь и, уже выходя, два раза почти в упор выстрелил в меня. Помню даже, что волосы на лбу были опалены. Однако пишу эти строки. Был ли заряжен его револьвер или нет – не берусь сказать, мне не пришлось больше бывать в этом доме, а тогда мы не искали следа от пуль.

Простояли мы в Севастополе недели три. Как-то раз я был дежурным по поезду. Проверив, что все налицо, я отпустил солдат по вагонам. И вот в полночь приходит ко мне кто-то из них, чтобы сообщить, что в одном из вагонов спит на верхней полке сбежавший от нас еще до эвакуации в Керчь солдат, не помню уже его фамилии. Солдат этот был очевидный большевик и вел среди нашей команды пропаганду. Я разбудил старшего офицера и доложил ему об этом. И вот мы, раскрыв дверь в то купе, где находился этот человек, увидели его мирно спящим на койке.

Офицер разбудил его. Поняв, в чем дело, он встал и, подняв руки, вышел в коридор.

– Горбов, идите вперед.

"Как это вперед? – мелькнуло в моей голове. – Ведь его даже не обыскали. А если он меня в затылок?.."

Однако пришлось идти. Вероятно, думал я, поручик с револьвером. И только я стал спускаться по ступенькам, – а лил проливной дождь и тьма была полная, – молодец этот что было в нем сил толкнул меня ногой в спину. Я так и вылетел наружу. А он спрыгнул – и ходу. Вскочив на ноги, я сделал по звуку его шагов несколько выстрелов. Недалеко ходивший наш патруль, услышав мои выстрелы, открыл в нашем направлении стрельбу. Засвистели пули, мы под вагон, спасибо, никого не задело. Недоразумение это выяснилось, но я оказался предметом общих насмешек: "Эх вы, опереточный герой!" А в чем я был виноват?

Очень мне это было обидно, и через пару дней я на свой страх и риск обошел все госпитали и больницы, сообщив повсюду приметы этого молодца. А если я его задел, и он придет на перевязку? И как-то из морского госпиталя нам дали знать, что пришел раненный в спину и в левое плечо. Рана запущена и загнила.

Командир и я пошли в этот госпиталь. Мы сразу узнали друг друга. Мне все казалось потом, что в глазах некоторых солдат я вижу злобный и жестокий огонек. Верить тогда никому нельзя было.

Но вот, окончив наши починки, вышли мы наконец на фронт. Повсюду были наши победы: красные или сдавались в плен, или отступали без боя. Повсюду мы продвигались вперед, занимали город за городом и почти всю Украину заняли. Войска наши подходили к Екатеринодару на Северном фронте, а на Западном мы, взяв Одессу, пошли дальше по границе Румынии. Весь Западный край был под нашим контролем: Балта, Голта – все эти еврейские местечки с восторгом нас встречали, повсюду мы ничего другого не видели, кроме радости освобождения. А между тем, собиралась новая гроза. Под влиянием пропаганды или от тяжестей гражданской войны, несущей с собой неизбежное разорение, появилось неожиданное и новое политическое течение. Возглавлял его некто Петлюра. Его девизом была – самостоятельность Западного края, и мы оказались в числе его врагов. Врагом для нас Петлюра оказался совершенно неожиданно. Первое время мы не понимали, что произошло в отношении к нам. Переменилась вся обстановка. Там, где раньше нас встречали с открытыми руками, мы стали попадать под неожиданные удары. Петлюра не искал открытого боя, а атаковал нас то ночью, то в спину. Нигде и ни в каком месте мы не могли быть уверенными, что за нами не разобраны пути, что было для нас опаснее всего. Фронт пропал, и мы оказались среди врагов, не зная, где они. Добровольцы стали носить на рукаве белые нашивки, чтобы узнавать друг друга. Стали носить такие же нашивки и петлюровцы. Чьи это части, чьи солдаты? Как это все разобрать?

Происходили частые недоразумения: боясь задеть своих, мы не открывали огонь, и за это нас же и бранили. В такой запутанной обстановке мы толкались на месте. А на севере шли все удачные бои. Меня тянуло на тот фронт, хотелось быть там, где уже недалеко до своих мест, может быть, и до "Петровского", и самой Москвы. Я подал рапорт с просьбой перевести меня на Северный фронт. Но долго мне пришлось ждать, пока меня не назначили на бронепоезд "Грозный", наступающий на Харьков.

Пока же мы бросались с одной станции на другую, то отступая, то наступая. За эти несколько недель моего пребывания на этом фронте я особенно ярко помню три случая. Как-то раз вышли мы на позицию; со стороны петлюровских войск мы ждали их бронепоезда. Издалека еще нам стал виден дым его паровоза. Мы ждали, ожидая того, чтобы наши пушки могли его достать. И вот наши поезда сблизились. Начали огонь они; мы тотчас ответили, и после нескольких выстрелов их поезд взорвался: наш снаряд попал прямо в их огнесклад. Пошли вперед. Их поезд не стрелял. Подошли вплотную – команда разбежалась, поезд горел, а на пути лежал с оторванной рукой, без сознания, их машинист. Оказалось, что он родной отец нашего; мы взяли его с собою.

Как-то раз, рано поутру мы стояли в чистом поле. Недалеко был небольшой лесок. На его опушке были видны военные, но кто они – разобрать было нельзя. Ехать на мотоцикле и думать нельзя: до этих людей было версты три пахотного поля.

– Пойдите, Горбов, посмотрите, что за солдаты.

Роль связи и разведки лежала на мне.

"Поди сам посмотри, – думал я про себя. – А если это петлюровцы?"

Пришлось, однако, пойти. Не дошел я до них с полверсты, как они открыли по мне стрельбу, как по зайцу. В жизни не испытал я такого страха, в жизни моей не бегал с такой скоростью. Спасибо, что с поезда увидели, в чем дело, и дали по ним пару выстрелов.

В какой-то деревушке Вася Корф, сын нашего поручика, спокойно шел посередине улицы. Вдоль по улице петлюровцы били из пулемета, мы перебегали от одного угла до другого, прячась за чем было можно. Надо было этот пулемет прихлопнуть. Потом вечером мы бранили Васю за его глупость: к чему себя подставлять под опасность зря? Оказалось, что Вася не знал, что противный ноющий и свистящий звук – звук летящей пули. Потом стал и он опасаться, но всегда был необыкновенно храбр. И кончил так глупо: к чему было стоять на крыше поезда под артиллерийским огнем? Маленький осколочек попал ему в шею, рана загнила, и он умер от заражения крови. Его схоронили; стоял его гроб, среди еще нескольких, в деревенской церковке, входили и выходили люди посмотреть на мертвых, и среди любопытствующих зашел и его отец. Я не был свидетелем этой страшной встречи и благодарю Бога.

Был среди нас и милейший татарский князек, хан Гирей Абдараманчиков. Был он на одной роли со мною – мотоциклистом. Не раз ездили мы с милым Гирейкой по шпалам и по дорогам, не раз чинили мотоциклетки чем Бог послал. Был он очень милый и хороший мальчик, моложе меня. Ему всегда готовили что-либо другое, если случалась свинина; он был магометанин и не ел нечистого мяса. Вечерами раскладывал небольшой коврик и, стоя на коленях, оборотясь на восток, молился своему Магомету.

Как-то петлюровцы наскочили на нас ночью и врасплох, мы даже не успели одеться и разбежались по полю, отстреливаясь кое-как. Петлюровцы подожгли нашу базу, и все наше добро к утру сгорело на наших глазах. Гирейка решил пролезть к поезду, чтобы постараться увести его собственный "Индиан", прекрасную американскую машину.

Было темно, и как мы Гирейку ни отговаривали, он все-таки потихоньку ушел. А когда стало совсем светло, подошел наш поезд и можно было вернуться, мы нашли около поезда палку и на ней записочку "Татарчук". Около палки лежала котлета, рубленое мясо; "Индиана", конечно, не было. Я очень любил Гирейку.

Так вот после этого пожара остались мы в одном белье – надеть было совершенно нечего. Только тогда нам дали с иголочки новое английское обмундирование – все, включая даже зубные щетки и безопасные бритвы. Однако вместо вагонов третьего класса, приспособленных под казармы, оказались в товарных. Со стороны глядя, мы походили не на бронепоезд, а на роту англичан, и это послужило поводом к забавному, если можно только так сказать, случаю, так как сам по себе случай был далеко не забавный, а трагический.

Заняв какую-то станцию, мы узнали, что в соседнем селе идет еврейский погром. Кто был его организатором и почему он произошел, мы не знали. Но на станцию прибежал молодой еврей и, приняв нас за англичан, просил помощи. Бегом полетели мы посмотреть, как мы думали, на хулиганство или просто безобразие. Оказалось, что дело было много трагичнее. Евреев ловили и вешали на первом же суку, дома их горели, все их добро растаскивали. И вот при виде английских солдат погромщики, побросав награбленное, пустились врассыпную. Часть из них мы поймали и не знали, что с ними делать. Заперев их в избе, мы помогли тушить пожар. Когда к вечеру все улеглось и успокоилось, к нам пришли старые евреи и просили не трогать арестованных: "Если вы их тронете, то после вашего ухода нас всех перебьют". Что было делать? Мы не были судьями, не могли расправляться с людьми по нашему произволу. А злоба наша была велика: во время погрома в погребе одного дома сбились эти несчастные люди, среди них оказался ребенок. Чтобы всех бывших в погребе не выдал его крик, мать села на него и задушила. Как простить такой ужас?

После долгих уговоров мы больно отодрали пойманных – пороли жестоко и при всем честном народе.

А время шло. С Северного фронта все приходили слухи о наших победах. Обидно было разгонять погромы, мотаться с одной станции на другую, в то время как, казалось, большевики качаются и что вот-вот настанет час расплаты.

Но вот пришло и распоряжение, касающееся меня. Я был назначен на бронепоезд "Грозный", наступающий на Орел. Простившись с моими друзьями, я отправился на север и нагнал "Грозный" почти под самым Харьковом. Это был прекрасно оборудованный поезд, с бронированным сормовским паровозом, с великолепными боевыми площадками, не пробиваемыми даже небольшими снарядами, и вооруженный шестидюймовыми пушками Канэ. База была устроена в вагонах третьего класса со всеми удобствами, включая электрическую станцию.

Я был назначен на второе орудие, а на базе – машинистом на электростанцию. К моему большому удовольствию, службы связи и разведки на мотоцикле при этом поезде не было. С тем и закончилась для меня эта трудная служба; можно было надеяться, что мои колени заживут, что затянется на правой ноге вечно гниющая рана и что больше не буду я прыгать по шпалам впереди поезда.

Среди новых товарищей я нашел много друзей, вернее, со многими подружился. Только с одним поручиком мы так и остались на ножах до самого последнего часа. Поручик этот был враждебен старому режиму, и тотчас по моем прибытии на поезд поднял вопрос, на каком основании я ношу на левом рукаве царскую корону. Он был, конечно, совершенно прав. Добровольческая армия не имела целью восстановление трона, ее идеалом было лишь свержение большевиков, а затем, если можно – то, вероятно, республика. У нас с ним произошел заносчивый разговор. В результате командир велел мне корону спороть, а поручик этот подал на меня рапорт самому главнокомандующему. Последствий, конечно, не было никаких, но наши отношения так и остались совершенно враждебными: он был груб, я был глуп.

Поезд наш "Грозный" подвигался на север, гоня перед собою красный поезд. С той и с другой стороны были прекрасные наводчики и дальнобойные пушки. В то время война шла по железнодорожным путям, по ним была главная линия боя, от успехов на них зависело часто продвижение наших войск. Пехота не любила далеко уходить вперед, опасаясь, что ей в тыл может зайти бронепоезд и своим огнем наделать беды.

И по утрам начиналась между нами и красными артиллерийская дуэль. Нам не давало покоя желание сравняться с другим нашим бронепоездом по названию "Офицер". Поезд этот прославился тем, что, подойдя с боем к красному поезду, зацепил его на буксир и целиком приволок в тыл.

Наслушавшись всех этих рассказов, я не без волнения встал на назначенное мне место. Сначала мы шли без всяких трудностей, но вот начали по обочинам пути попадаться огромные зарядные ящики, выброшенные красными, затем раненые, идущие назад; наконец, среди воронок от разрывов – наши убитые и вдруг, совершенно для меня неожиданно – огонь. Большевики отвечали немедленно, и их снаряды падали прямо около нас. Слышно было, как по броне стучат и хлопают осколки. Кто сдаст? Всегда это было и страшно, и волнительно. Но, видно, мы были напористее, и в результате таких встреч поезд красных отступал, и мы понемногу продвигались вперед.

Глядя из амбразур поезда на идущую пехоту, я с удивлением замечал, что солдаты, идущие вперед, укрывались от огня, но, будучи легко раненными, так, что могли идти, – эти же самые люди, положив на плечо винтовку, спокойно шли назад. Как будто, сделав свое дело, они считали, что их уже трогать нельзя, хотя опасность для них, идущих, только увеличивалась.

Но если тяжки и страшны были дуэли, то сколько удовлетворения мы имели, когда приходилось поддерживать пехоту и нашими тяжелыми снарядами бить по вражеской цепи. Пехота нас за это любила и, при нашем подходе к полю, приветствовала нас. Часто на стоянках приходили наши солдаты посмотреть на "Грозный".

– Этот тебя, брат, как чесанет! Это тебе не винт, а как даст по спине снарядом, так отца и мать забудешь?!

– Глянь-ка, дуло-то какое! Туда и человека пропихать можно. А ну, залезь-ка!

– Полезай, брат, сам, но как чихнет, так и выскочишь оттуда!

Раз как-то подошел к нам очень элегантный офицер и презрительным тоном обратился к командиру:

– Скажите, пожалуйста, что это за дудка?

– Это не дудка, дурак, а шестидюймовая пушка Канэ.

Офицер этот еще что-то хотел прибавить, но командиру он очевидно не понравился.

– Огонь, – тихо скомандовал он.

Рявкнул оглушительный выстрел. Офицер этот, с рядом стоявшими солдатами, пустился от неожиданности бегом по полю. Издалека было видно, как они, заткнув уши, раскрывали рты, стараясь понять, навсегда ли они оглохли или только на время.

То была легкая война. Вечерами нас сменяли, и мы отправлялись на базу на отдых. Хуже было, когда я дежурил по электростанции. Утомительного в этом ничего не было, но было скучно сидеть одному около работающего двигателя; но случалось это редко, и я был всем чрезвычайно доволен.

Так двигались мы понемногу, но упорно на север и скоро подошли к Харькову. Тут большевики укрепились, и мы должны были подолгу или чинить взорванные ими мосты, или накладывать новые рельсы на место снятых ими. Пехота нас перегнала, и только через три дня после занятия города мы смогли войти в его огромный и великолепный вокзал. Три раза бывал я на нем, пробираясь на юг, и вот пришлось побывать вновь, но уже в форме с погонами, в сознании собственной силы.

У поручика Завадского была там родная тетка. Она каким-то чудом сохранила свой богатый дом и принимала нас как нельзя лучше. Несколько раз был я в гостях у этой старой дамы и наслаждался возможностью поесть всласть колбасы и сахара. Сахара нам всегда не хватало, а в Харькове его было мно-го – там были большие сахарные заводы.

Но это нам, броневикам, жилось хорошо. Мы везли с собою запасы, мы питались почти нормально, имея с собою кухни и вообще хорошо организованную базу. Хуже было в других частях, и особенно страдала пехота: обуви не хватало, не хватало и шинелей; питание из ее походных кухонь было хуже нашего и ко всему этому заедали вши. Часто можно было видеть людей, которых и за солдат-то нельзя было принять. Закутанные во что попало, – а становилось уже холодно, – грязные и усталые, несчастные пехотинцы вынесли много горя. Надо было только удивляться тому, что армия наша все еще держится. Появлялись первые признаки усталости от длинных переходов, и съедавшие нас вши начали распространять сыпной тиф. Вначале появились лишь очаги этой страшной болезни, но потом началась небывалая эпидемия. Но об этом после.

В Харькове я видел самых несчастных в мире людей. Подобного горя, таких страданий я уже больше никогда не видел. Люди эти были пленные красноармейцы – в тот период войны они сдавались нам тысячами. Целые красные полки бросали оружие и переходили к нам. Как поступать с ними? Конечно, среди них выискивали командиров и комиссаров: их судьба была определена. Такая же участь ждала все их отборные части: матросские, латышские, китайские; евреев тоже не щадили. Но что было делать с тысячами русских деревенских Иванов? Не расстреливать же неповинных людей, да и возможно ли было всех расстрелять? Часть их поступала в наши войска, но доверия к ним не было. Приходилось их смешивать с нашими частями, и бывали часто случаи измены. Что было делать с ними? Организовывать лагеря? Но мы так быстро шли вперед, с одной стороны, а, с другой, сами еле-еле питались за счет населения, так что это было очевидно невозможно. Кроме того, я думаю, что их судьбой вообще никто не занимался из наших штабов. Не имея достаточной одежды, мы их прежде всего раздевали, чтобы одеться самим, а уже наступали морозы. И вот эти несчастные, раздетые до белья люди, не имевшие где преклонить голову, голодные, больные, по десятиградусному морозу сбивались, как скотина, в кучи. Так и сидели по площадям Харькова: бывшие снаружи и не пропущенные внутрь, умирали от голода и холода, а протерпевшие ночь внутри этой кучи умирали на следующий день или два дня спустя, смотря по выносливости. В жизни не забуду этих глаз – такие глаза должны были быть у Христа на кресте; это были несчастные, замученные полутрупы. Они уже ничего не просили и ничего не ждали, кроме разве мучительной смерти. Что было с ними делать?

И вот по городу стали ходить патрули. Подбирали мертвецов, складывали их в кучи, как дрова, и, облив керосином, поджигали. По нескольку дней тлели эти страшные костры, распространяя ужасный запах. А что было делать? Не бросать же мертвецов на улицах: в это время начинался уже, как я говорил, тиф. Вши бежали с мертвых и ползли по улицам, как муравьи, заползая на живых и заражая их. Надо было все это сжигать.

Видел я в Харькове и дела большевиков. На следующий день нашего приезда туда мы пошли посмотреть на дом их чрезвычайки. Это был большой барский дом с конюшнями и прочими службами, занятый большевиками под их Чрезвычайную комиссию по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией. В его этажах помещались службы, где читали смертные приговоры людям за их преданность Родине, в подвале же было устроено все для казней и пыток. Я спускался в этот подвал с противогазовой маской, так как дышать там было нельзя. Спустившись по лестнице вниз, нужно было идти по довольно длинному коридору. Еще горела тусклая электрическая лампочка, вероятно, та самая, при свете которой казнили людей. Пол был вершка на два залит сгустившейся кровью, растасканной сапогами; было липко и тяжело по нему идти. В конце коридора было нечто вроде небольшого расширения – тут расстреливали. Здесь люди, глядя на тусклую лампочку в последний раз, испытывали смертельную тоску. Вся стена в конце этого расширения была залеплена мозгом и волосами казненных; на полу лежали кусочки гниющего человеческого мяса. Как оттуда расстрелянных выносили во двор, я не знаю, но на дворе лежало множество трупов – кто с разнесенной пулею головой, кто в совершенно неузнаваемом виде. Куда девали они отрезанные уши, носы, пальцы, что с ними делали, – мы не узнали. Выходя с этого двора смерти, мы столкнулись с конвоем солдат – по приказу коменданта города они вели на расстрел в тот же погреб пойманных комиссаров.

Но война шла все вперед. Оставив Харьков, мы пошли дальше. Мешали взорванные мосты, задерживая нас, но иногда нам удавалось сильно продвинуться вперед, и тогда начиналась снова дуэль с нашим противником. Как-то раз их снаряд разбил за нами путь. Очевидно, большевики видели это и, зная, что мы не можем отступать, открыли по нам ожесточенный огонь. Снаряды их посыпались на нас, как из ведра, и на беду один из них, пробив броню, разорвался под площадкой. Ее сорвало с рельсов, и мы потеряли возможность двигаться. Одна пушка вышла из строя, и дело было плохо. Казалось, что пришел конец нашему грозному поезду, а с ним и нам. Но в этот критический момент попал-таки и наш снаряд в их огнесклад. Далеко впереди можно было видеть, как сначала взорвался, а затем загорелся их поезд и стал, бросив стрелять, уходить из-под нашего огня. Но мы не могли его преследовать и так-таки никогда и не смогли его не только постараться взять на буксир, но даже выбить из строя. Провозились несколько дней, пока поправили платформу и пути, и, конечно, опять упустили пехоту. Наше солнце стало закатываться: подходившие к нам пехотинцы уже не с восхищением, а с неприязнью смотрели на нас.

Так, в боях и без них, дошли мы до Белгорода. Досадно и обидно было всегда приходить последними, почти никогда не поддерживая нашу пехоту.

Стоит ли дальше перечислять километр за километром наши трудности? В то время мы были полны надежд, ждали со дня на день, что Советская социалистическая республика сложит оружие, что мы сможем завладеть самой Москвой, восстановить Русское государство. Казалось, что уже не за горами это. С севера наступал генерал Чайковский; под Петроградом шли успешные бои с генералом Миллером во главе. Адмирал Колчак наступал в Сибири и был признан всеми верховным вождем. Советская Россия была окружена со всех сторон и казалась маленьким островком среди моря врагов.

Что касается меня, то я был в состоянии крайнего возбуждения. До "Петровского" оставалось не больше ста верст. Я мечтал уже о возможности свести счеты. По моему тогдашнему настроению и возрасту это было понятно. Были рядом со мною и друзья, в любую минуту готовые мне помочь. Тридцать четыре года прошло с тех пор; за это время я столько видел, столько пережил, что могу только благодарить Бога, что в ту пору не дошел до наших нив и полей. Как бы пришлось теперь вспоминать то, что собирался я тогда сделать? По совести могу сказать, что теперь не смог бы носить на себе такую тяжесть. Милостив был со мною Господь, не пустивший меня тогда в родное "Петровское". А горько и обидно было тогда. Казалось, что цель войны погасла, что несправедливости судьбы сыплются на меня как из мешка. Уже под самым Орлом стояли мы, уже попадались знакомые места во время поездок за провиантом. Но вот заняли наши пехотные части и самый Орел. Я ждал на следующий день увидеть не знакомые, а родные места. Как все случилось тогда?

Стояли мы в поле, в базе. Ждали очереди сменить товарищей, ждали с нетерпением, так как последние дни бои были упорные; не хватало угля, и мы ломали на станциях заборы, чтобы топить паровоз. С фронта приходили тревожные слухи об усталости пехоты, о новом и страшном оружии красных тачанках. Много вреда наделали они нам. По ночам было тревожно, ждали атак этих тачанок в любую минуту. Все были невыспавшиеся, многие уже лежали в тифу, было голодно, холодно – но настроение было очень бодрое.

И вот к вечеру пришел наш поезд за нами. Мы уже собирались сменить команду, но переменилось сразу все. Не только нельзя было идти на позиции, но приходилось срочно отступать. Оказалось, что густые цепи свежей красной пехоты прорвали наш фронт, что наша пехота бежит назад, неся огромные потери; что красные кавалеристы глубоко в нашем тылу и что вряд ли даже мы сможем уйти на юг, так как пути за нами взорваны. Однако командир приказал идти на север, чтобы поддержать пехоту. Катастрофа произошла сразу. Ее никто не ждал, к ней никто не был подготовлен, наша связь была недостаточна, и мы оказались застигнутыми врасплох. И вот, пройдя верст пятнадцать на север, мы узнали, что такое паническое бегство. Бросив оружие, пешком ли или на случайных повозках пехота бежала в прямом смысле слова, прямо по полю, кучками и врассыпную. Бежали без оглядки, лишь бы унести ноги. Стрельбы почти не было, и видны были на горизонте отряды кавалерии, вероятно, красной. Мы открыли по ним огонь. Всадники разметались по полю – это были передовые отряды красных. Прошли еще версты две, в недоумении и нерешительности: красных не было видно, пехота наша была сзади, что делать?

Вдруг за нами прямо, на путях в версте от нас, мы заметили две тачанки. Солдаты, выскочившие из нее, старались разобрать путь. Откуда они взялись? Взяв их под пулеметный огонь, мы быстро пошли назад. Догнали пехоту – полная паника и растерянность. Просились к нам на поезд, грозились стрелять в нас в случае отказа. Погрузив некоторых раненых, пошли на юг. Ни распоряжений, ни указаний от кого бы то ни было получить нельзя. Далеко в тылу была слышна орудийная стрельба. Что, где и почему – никто ничего не знал. Боясь быть окруженными, пошли уже ночью дальше и к утру узнали, что красная кавалерия прорвалась далеко в наш тыл и что из запасной батареи по ней открыли огонь. Кавалерия эта, спалив что могла, попортив мосты, перерубив кого могла, ушла в направлении фронта, и никто не знал, что делать. Было впечатление полного нашего разгрома. Неизвестно было, где фронт и есть ли он вообще.

Починив пути, мы пошли обратно к Белгороду, оставив Курск и не задерживаясь иначе как для пополнения топлива. В Белгороде только мы узнали более или менее, что произошло. Оказалось, что наш фронт прорван, что пехота, кроме специальных ударных частей, совершенно деморализована, что фронта нет и что надо идти на Харьков, где может быть организована оборона. Пошли в Харьков, отступив сразу почти на триста верст. В Харькове новости оказались еще хуже. Было приказано город оставить и идти в Севастополь. С соседних фронтов приходили самые грустные сведения: мы отступаем повсюду; повсюду преимущество красных огромно, а наши войска частью деморализованы, частью не в силах сдерживать натиск красных. Наша задача была – по возможности сдерживать красных, отступая на юг, взрывать за собою мосты, станции и водокачки.

И вот пошли мы назад. Иногда обгоняли бесконечные обозы – это были обозы нашей пехоты, везущей на реквизированных у крестьян повозках то, что можно было увезти, и раненых. На всех станциях нас осаждали перепуганные люди, прося взять их с собою. Но на наш перегруженный ранеными поезд мы брать никого не могли. Приходилось почти с драками ссаживать людей с буферов; нас проклинали, нас просили со слезами.

Во время этого страшного отступления мы почти не видели врага. Иногда вдалеке появлялись конные части, мы их разгоняли, но ни разу и нигде не вошли в контакт с красными. Создавалось впечатление, что они не успевают идти за нами. Катастрофа была полная. Фронт, весь фронт развалился за несколько дней. Все бежало обратно в Крым, и если что задерживало бегущих, так это тиф. Как-то вдруг началась эта неслыханная эпидемия. Люди умирали тысячами. На одной из станций, где-то в Донецком бассейне, кажется, послали нас, нескольких человек, взорвать ее. Было уже совсем темно. Мы вошли на вокзал. За столом и на полу сидело и лежало множество людей. Все мертвые. По полу ползали тысячами голодные вши, в поисках живого теплого мяса. Слышно было, как они хрустят под ногами. Сломав телефон, мы пошли на электрическую станцию. Никого, ни души. Брошенный мотор работал. Подложили под него пироксилиновую шашку и вышли на улицу, ожидая взрыва. Со взрывом погас сразу свет по всей станции. В темноте пошли к водокачке, подорвали ее. Была жуткая и зловещая темнота. Ни души, никакого звука. Прошли в поселок; выбив дверь в одном доме, нашли лежащих мертвецов. В следующем доме – то же самое. Трупы прямо на улице, трупы у колодцев – везде, где смерть застала больных истощенных людей.

Где-то мы простояли несколько дней, чиня наши поломки. Мимо нас, мимо станции целый день седенький батюшка проезжал на телеге к кладбищу, сидя на краю телеги, верхом нагруженной мертвецами. Правил он сам и обратно ехал на пустой телеге. Кого это он хоронит? Остановили и узнали. В деревушке был наш лазарет. Умерли все, и он с отцом диаконом грузил мертвых на телегу и отвозил на кладбище. Там, с могильщиком, они хоронили, отслужив краткую панихиду. Хоронили без гробов, прямо в землю, да и то не хватало на всех места. Мы предложили ему ехать с нами.

– Куда я, голубчик, поеду? Стар уже. Вот придут не сегодня-завтра большевики и расстреляют меня, грешного. И делу конец.

Среди нас тоже появились больные; им отделили вагон и сносили их туда на попечение сестры и доктора. И сестра, и доктор вскоре, заразившись сами, умерли. Схоронив их прямо в поле, мы продолжали наш путь, сами ухаживая за нашими больными. Ясно было, что никто не избежит этой болезни, и мы ждали, что каждого из нас рано или поздно отнесут в эту живую мертвецкую. Болезнь начиналась сильным жаром, болела голова, начинало трясти и сознание меркло. Те, кто жара не выдерживал, умирал в бреду; у кого сердце могло выдержать, медленно выздоравливал. Это было так просто и так неизбежно. Но выздоровевшие все были как бы помечены – у всех делались удивительные глаза, глаза святых. Какая-то была в них чистота, что-то как бы светилось изнутри их воспаленного и испуганного взора, по глазам мы узнавали их. Последствия были разные: кто выздоравливал совсем, кто на долгое время оставался каким-то чудаком, как бы не от мира сего. Постепенно мы все попадали, как я уже сказал, в эту мертвецкую. И вот настала и моя очередь. Мы уже были в Крыму, осажденном красными. Но на Перекопе генерал Слащев организовал укрепление, и большевики остановились перед ним.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю