355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Горбов » Война » Текст книги (страница 1)
Война
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 03:34

Текст книги "Война"


Автор книги: Михаил Горбов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Горбов Михаил
Война

Михаил Горбов

Война

Публикация и вступительная заметка Марины Горбовой

Михаил Николаевич Горбов (1898-1961) родился в высокообразованной московской семье. Отец его, Николай Михайлович (1859-1921), ученый, книголюб (личная библиотека его насчитывала более 30 000 томов), проявлял большую заботу о развитии народного образования: писал педагогические сочинения, открыл две школы поблизости от своего родового имения "Петровское" Орловской губернии; лучших учеников отправлял учиться в Московский или Берлинский университеты.

Мать М. Н., Софья Николаевна, рожденная Маслова. В семье было шестеро детей. Горбовы были очень дружны с Цветаевыми, с Татьяной Львовной Сухотиной, старшей дочерью Л. Н. Толстого.

М. Н. собирался изучать агрономическое дело, желая посвятить себя имению "Петровское", когда разразилась Первая мировая война. В 1916 г. он идет добровольцем на фронт; во время гражданской войны присоединяется, как и брат его Яков, к Вооруженным силам юга России. В 1920 г. вся семья Горбовых – но без старшего сына Сергея, павшего на фронте в годы Первой мировой войны, куда он пошел добровольцем в 1914 г. – эмигрирует в Германию (Пассау, Франкфурт-на-Майне). В 1925 г. Горбовы переезжают в Париж.

М. Н. начал изучать в Мюлюзе текстильное дело, желая приобрести специальность инженера-текстильщика, но позже тоже перебирается в Париж, где живет на случайные заработки. Он сближается с движением младороссов, среди которых встречает свою будущую жену Юлию Алексеевну Попович (1904-1998). Свадьба состоялась в 1934 г. В 1936 г. родилась дочь Марина. Юлия Алексеевна посвящает себя работе в общественных организациях русской эмиграции, заведует летними детскими лагерями, домами для престарелых.

В 1930 г. М. Н. принял французское гражданство. В 1939 г. призван в армию, а в 1940 г., после капитуляции Франции и демобилизации, возвращается в Париж. По окончании войны работает в телефонной компании "Эриксон".

В отличие от своего брата Якова (1896-1982), соредактора литературно-политического журнала "Возрождение" и автора ряда романов и новелл (в 1978 г. он женился на писательнице Ирине Одоевцевой), М. Н. всегда держался в стороне от политических кругов русской эмиграции. Публикуемая рукопись "Война" написана им полвека тому назад в Париже.

Похоронен Михаил Николаевич Горбов на русском кладбище в Сент-Женевьев-де Буа под Парижем.

Желание описать тебе, моя дочка, и тебе, моя жена, то, что мне пришлось видеть и пережить, вернулось ко мне после встречи с моим бывшим сослуживцем по одной из воинских частей, в которой мне пришлось быть в годы гражданской войны. Оказалось, что я уже многое забыл, не могу вспомнить ни хронологии, ни часто даже фамилии того или другого лица. Оказалось также, что встреча эта подняла во мне все воспоминания одним разом. За тридцать четыре года время сделало свое дело: притупило острые углы, стерло из памяти ненужный хлам. Не тронуло только одного – сознания, что это тяжелое время было для меня лучшим периодом моей жизни. Никогда после мне не пришлось гореть таким внутренним огнем, никогда после я не нашел так высоко поставленный идеал, за который стоило не только потрудиться, но даже рискнуть собою. Когда сгорел этот огонь, когда на место его явилась ежедневная жизнь, будни, мелкие и большие трудности, когда потекли месяцы и годы трудной и часто скучной жизни, – тогда, обернувшись назад с моим случайно встреченным сослуживцем, я как никогда ясно почувствовал всю ценность моего участия в этой страшной войне. Ценность не для кого другого, как для меня самого, и по той самой простой причине, что мне не нужно краснеть, говоря об этом периоде. Большого я дать и сделать не мог тогда. А такое сознание на вечере моей жизни мне дорого, так как много за мою жизнь наделано промахов, многое сделано было не так, как должно было быть сделано. А поправить уже нельзя.

Как я сказал уже, время стерло многое. Стерло имена лиц, стерло названия мест и даты случившегося. И это к лучшему. К чему называть каждого так, как его звали тридцать четыре года тому назад, к чему вспоминать, в каком уголке южной России появился небольшой холмик земли, а под ним теперь уже только кости тех людей, что не помирились со злом и поднялись на него с такой решительностью, с таким мужеством, что почти три года большевики, имевшие у себя и военные заводы, и огромные склады всякого военного добра, давя нас своим числом, не могли с нами справиться. С нами, не имевшими совершенно ничего и постоянно начинающими бои только для того, чтобы раздобыть себе оружие. Почти три года около трех миллионов красных солдат не могли разгромить каких-то шестьдесят тысяч белых. Здесь не лучшая ли награда нам за наше мужество?

После Брест-Литовского мира немцы заняли весь юг России. На этот юг постепенно стали собираться люди, не принявшие этого мира. Образовалась Белая армия, называвшая себя Добровольческой армией, так как никакой мобилизации быть, конечно, не могло в самом, по крайней мере, начале. Армия эта была лишена решительно всего в первый период ее существования: ни продовольствия, ни вооружения. Составлена она была из офицеров царской армии главным образом. На командных постах были люди, ранее пришедшие, и таким образом часто бывало, что поручик командовал ротой, состоявшей из чинов, много старше его. Все беспрекословно подчинялись такому порядку вещей, и, если бывали случаи неподчинения, по причинам самолюбия или честолюбия, – то они немедленно прекращались. Несогласных принуждали переходить в другую часть, и от этого основные части делались еще более сплоченными.

По мере того, как военные действия развивались, удавалось эту первоначальную армию все лучше и лучше организовывать, конечно, за счет врага. Пехотные полки, часто составленные из чинов других родов оружия, по мере приобретения пушек, броневиков, паровозов и вагонов превращались в специальные части. Появились бронепоезда, артиллерия, к концу войны даже английские танки. С приобретением оружия наши успехи естественно развивались. Фронты расширялись, и был момент, когда вопрос атаки самой Москвы не был фантазией – до нее оставалось каких-нибудь четыреста верст. Но судьба решила иначе.

Немцы косо смотрели на развитие Белой армии, так как армия эта считала себя в войне с ними и, где могла, их атаковала. Конечно, они, немцы, могли бы в то время легко с нею справиться, если бы не их плохие дела на фронте союзников. Туда, во Францию, они переводили свои войска, оставляя на юге России лишь самый минимум. Это спасло Белую армию. К моменту разгрома немцев на Западном фронте мы уже так окрепли, что при окончательном уходе их из России могли организовать настоящий фронт в Крыму. Не будь тогда этого фронта, все, что сбилось в Крыму, спасаясь от красного террора, было бы беспощадно истреблено.

Два раза добровольцы выходили из Крыма на север. Два раза красные заставляли их вновь забиваться за Сиваш. Крым стал крепостью. И наконец, при заключении мира между поляками и большевиками, огромные полчища красных обрушились на Крым, и он был взят. Армия ушла за границу, увозя с собою всех, кого могла взять, и того, кто хотел. Сто десять тысяч человек в четыре дня оставили свою родину и уплыли в Турцию. В Крыму же расправа красных с теми, кто не мог попасть на пароход, была страшная. Оставшаяся в Ялте Катя1 – свидетельница расстрела 17 тысяч человек.

Я нарочно так кратко, даже поверхностно пишу о начале гражданской войны, потому что мои записки – не исторический очерк. Но многое было бы непонятным, если бы я этого не сделал. Это скучное вступление необходимо как фон, как канва.

В марте месяце 1918 года решено было папу2 отправить с Соней3 в Крым. Этого требовало не только его здоровье, но и необходимость бежать от начинавшегося террора. За папой с Соней должны были как можно скорее ехать и мама4 с Машей5 и со мною. Жили мы тогда в Орле у дяди Сережи. Дядя уже бежал, и наше положение становилось прямо опасным. В то время большевики еще не препятствовали выезду в Крым, и как папин, так и наш переезд через границу немецкой оккупации сводился лишь к трудностям неудобного путешествия. Надо было ехать до границы в товарном вагоне случайного поезда и – главное – пройти пешком каких-нибудь шестьдесят верст до немцев.

Я проводил папу и Соню до границы и, вернувшись в Орел, стал торопить и маму. Через несколько дней и мы тронулись в путь. За эти несколько дней тучи на границе уже сгустились. Уже появился какой-то контроль, неизвестно кем назначенный. Не все прошло благополучно. От станции Солнцево, последней большевистской станции, до Белгорода, занятого немцами, шестьдесят верст мы проехали на телеге. Я помню, маме это было очень трудно. В Белгороде мы не задержались и уже в чистом поезде с плацкартами доехали до Севастополя, где должны были нас ждать Соня и папа. В Севастополе их, однако, не оказалось. Это было большим волнением: не пропали ли в дороге? Где их искать? Решили ехать в Ялту на автомобиле. Можно было бы и пароходом, что было бы много дешевле. Но в эту минуту ждать и выгадывать казалось невозможным. Я помню эту прекрасную дорогу – все раскаленные скалы, все спаленные солнцем мелкие хвойные леса и вдруг, за поворотом, около Байдарских ворот, вид сверху огромный вид на совершенно темно-синее Черное море.

В адресном столе нашли и папу, и Соню. Все прошло благополучно, и нужно было как-то организовать новую жизнь. Поселились в гостинице, искали квартиру; нашли много знакомых – Дорика6 в их числе.

Первое время даже казалось, что за немецкими штыками и бояться нечего большевиков. Казалось, что все прочно стоит на своем месте и что, несмотря на революцию, можно продолжать прерванный ею обычный уклад жизни. Деньги еще кое-какие были, и беды мы не знали.

Вопрос о том, как жить дальше, решался как-то автоматически: нужно было жить, как жили раньше. И если мы оказались разорены революцией, то именно поэтому нужно было думать о том, как дальше поступать, чтобы не потерять своих прав и возможностей жить по старому рецепту. Много, конечно, было в этом наивного. Но не так легко вдруг прекратить все, что до того существовало. Папа стал поговаривать со мною о необходимости поступить в университет. О том, что нужно мне закончить мое образование для того, чтобы было чем жить.

Когда теперь вспоминаешь это, даже странно, что при тогдашних обстоятельствах такие планы могли строиться. Очевидно, что это была сила привычки, рутина. Сам я еще меньше, конечно, разбирался тогда во всем. Повторяю, что за немецкими штыками все казалось так прочно. Однако в университет я поступать не собирался, ни даже оставаться в Крыму. Меня тянуло в Москву. К этому у меня были основания, о которых я теперь с болью вспоминаю: когда-нибудь напишу и об этом. Но сейчас бегу от этих мыслей, никогда не дающих мне покоя.

И вот как-то раз я взял да и поехал в Москву. Как меня родители отпустили, как я уперся тогда, – не стоит и говорить. Мальчишку, сына двадцати лет, ни отец, ни мать не могут отпустить спокойно в такое, по тому времени, даже опасное путешествие. Как это – в Москву, где свирепствует террор? До Москвы я, однако, не доехал, а только до Орла. Дальше ехать оказалось невозможным: ни один поезд не шел, на станциях происходили облавы и дикие расправы с подозрительными для революции людьми, к которым я был, конечно, причислен. Оставаться же в Орле было простым безумием. Мое неожиданное появление там, проездом из Крыма, казалось подозрительным: из Крыма пахло контрреволюцией; там сбилось все враждебное самой революции. Кроме того, в этом маленьком городе все знали, что я племянник Маслова, который сбежал и которого искали революционные власти. Пришлось бежать обратно в Крым. Говорю – бежать, так как меня предупредили ночью, что наутро будет всеобщая облава на юнкеров. Страшно было ночью одному идти на вокзал, где неизвестно что тебя ждет; на вокзале избежать возможной облавы, сесть в какой-нибудь товарный поезд и, растворившись в массе разнузданных солдат, уехать. Но Бог хранил меня. Во второй раз я проделал переход от Солнцева в Белгород. В Крыму меня встретили столько же с радостью, сколько и с опаской: ясно было, что моя поездка ничего не устроила и что от меня можно было ждать новых "фокусов". Так оно и случилось. Пробыв с родителями еще некоторое время, я опять сорвался в Москву. Надо быть двадцати лет от роду, чтобы так невольно и жестоко огорчать своих родителей. Я искренне думаю, что не был плохим мальчиком, и если так жестоко не пощадил чувств моих родителей, то только потому, что я не мог иначе тогда поступить. Если бы я тогда не добрался до Москвы, не знаю, что бы со мною было. Но в Москве меня ждали такие разочарования, такие ужасы, пришедшие из меня самого и приходящие извне, – что обойду их молчанием. Тяжело мне тогда было, ох, как тяжело. Но оставаться в Москве было нельзя: революция уже дошла до стадии дикого террора. Проходя по бульвару около Александровского военного училища, можно было слышать залпы расстрелов. На улицах пикеты солдат хватали людей, и судьба их была ясна. Голод начинался. По квартирам шли аресты. А из Москвы не выпускали никого без специального пропуска, выданного Советом солдат и рабочих депутатов. Надо было бежать во что бы то ни стало.

В это время мы жили в нашей московской квартире на те вещи, что удавалось продать. Но и это было крайне трудно. А денег на дорогу надо было набрать, хоть немного. И вот после невероятных усилий, колебаний и страхов решение было принято: решили, добравшись до Курского вокзала, как-нибудь уехать. А как? Об этом не приходилось много думать – ехать надо было, иначе мы были обречены на худшее. И как-то к вечеру, взяв только лишь необходимое, мы двинулись. Тут я должен сказать несколько слов о необходимом. Теперь, оглядываясь назад, волосы двигаются на голове. Как это могло быть сделано, как такая страшная, скажу даже – идиотская,

неосторожность могла быть проделана. Казалось, что при всем риске начинаемого путешествия можно было бы постараться не делать ненужных рисков; но если бы открыли наши чемоданы, то в них были положено не только необходимые вещи, но прямо нас не то что компрометирующие, а наверняка посылающие под стенку. В Яшином7 чемодане прямо сверху лежал его автомобильных войск мундир, в моем – мундир конного артиллериста. Хуже придумать было нельзя, так как конные части оказались самыми неподатливыми на революционную пропаганду и считались врагами народа. Под этими вещами лежали более трехсот фотографий "Петровского". У Кати были любимые иконы и кое-какие драгоценности. Говорю я, что глупее багажа набрать было нельзя, и, если бы где-либо его открыли, нам был бы конец. А на улицах Москвы останавливали: все искали спекулянтов и контрреволюционеров. Как мы добрались до вокзала, как нас на нем не арестовали – можно объяснить только чудом.

Нас ехало пятеро: Катя с Микушкой8 двух лет (его я не считаю), Яша с Верою,9 я и Шура Станкевич, сын моего крестного отца. На вокзале нас встретил его брат Коля, не ехавший, но желавший нас проводить. Мы всегда считали этих братьев дураками, и хвастливыми дураками. Надо же было связаться с ними в таком рискованном предприятии. Когда на вокзале мы встретились, то Коля оказался с револьвером в кармане и все хвастался, что в случае опасности он даром свою жизнь не отдаст. Револьвер в то время! (В скобках упомяну тут, что муж Кати, Коля, не поехал с нами, предполагая догнать нас после.)

О том, чтобы купить билеты, не могло быть и речи: их давали только с разрешения революционных властей. Не могло быть и речи о том, чтобы пройти на перрон без билетов: контроль был самый тщательный. И вот мы – правда, это было не что иное, как чудо – просто пошли к выходу на перрон в числе, вернее, в обществе каких-то народных комиссаров, отправляемых на юг. Контроль, состоящий из латышских солдат, зная, кто идет, пропустил всех разом. Страшно было ужасно: мы не говорили между собою и молча шли за людьми, целью которых было физическое истребление именно нас, буржуев. Поднялись по ступенькам вагона, и какого вагона: международного общества спальных вагонов, специально поданного для комиссаров. В то время все остальное население ездило в товарных вагонах. Молча и со злобой смотрели на нас глаза оставшихся на перроне – новые буржуи поехали. Ко всему этому, отчего-то задерживалось отправление поезда. Время, казалось, остановилось совсем. Ужасно тяжкие, страшные были минуты. Но вот наконец поехали. Слава Богу, что места не были определены: каждый устроился как мог; даже Кате с ребенком кто-то уступил место.

Только поезд тронулся, вся эта мерзкая публика повытаскивала бутерброды, у нас же, конечно, ничего не было. И это могло нас погубить. Но, видно, судьба решила нас взять под свое высокое покровительство. За всю дорогу до Курска, т. е. за всю ночь никто ни разу ни о чем с нами не заговорил; никто ни разу не спросил нас, кто мы и куда едем. В Курске мы оставили этот страшный поезд и долго ждали возможности тронуться дальше. Но это уже было не то: в провинции не было еще той озлобленности и подозрительности, что была в Москве. Это ясно чувствовалось, так что можно было и справку навести, не рискуя вызвать подозрение. В ту пору вся Россия бедствовала на вокзалах – все ехали в самых бедственных, неописуемых условиях, по разным причинам: кто домой, кто за провиантом, кто, как мы, спасая свою шкуру. После бесконечных часов ожидания мы влезли-таки в товарный поезд, идущий до границы. Именно влезли, так как просто сесть было нельзя. Надо было вагон брать приступом, толкаться и почти драться, так как уже сидящие в нем друг на друге люди, усталые и озлобленные, никого, конечно, впускать не хотели: раз попав в вагон, каждый защищал свое место; так делали и мы на следующих остановках.

И вот мы подъехали к знакомой мне уже станции Солнцево. Дальше поезд не шел. В шестидесяти верстах от нас была и наша свобода, и конец всем рискам. Вышли из поезда и около небольшого помещения, отведенного для ухода за железнодорожными лампами, поставили наш багаж. Надо было идти искать лошадей, чтобы ехать "к немцам". Стояло несколько крестьянских подвод, даже один экипаж на рессорном ходу. Сговорившись с извозчиком, я было взял чемодан, чтобы садиться, как ко мне подошел красноармеец.

– Это ваши вещи, товарищ?

– Мои.

– Подвиньте их, пожалуйста, немного левее. Они тут проходу мешают.

– Да мы сейчас совсем уезжаем.

– Нет, уж вы будьте любезны, подвиньте. А уж поедете ли – так это мы еще посмотрим. Много вас тут до немцев пробираются. Вот осмотрим сундучки, а там и поедете.

Так нас холодом и обдало. Казалось, что все сорвалось в последнюю минуту. Что делать? Дать взятку? А если не возьмут? Только выдать себя. Бежать, бросив все? Пристрелят, как собаку. Что делать?

А в это время самый этот солдат просто внес наши вещи в помещение и запер за нами дверь на засов. Ясно стало, что нас арестовали. В помещении этом оказалось человек пятнадцать. Сразу было видно, кто – все наши, свои. Все сидели молча, с тупым и приговоренным видом. Кто потихоньку рвал бывшие на нем письма и незаметно подбрасывал их в угол или прямо под соседа. Сидели мы так часа четыре. Не дай Бог еще раз пережить это страшное ожидание. Мишук тихо плакал от голода и усталости. Плакали и еще несколько человек, ожидая худшего. Но вот отворилась дверь и вошли два комиссара. Ничего хорошего, глядя на их рожи, ждать не оставалось – самые настоящие народные комиссары. Тупые и злобные лица с сознанием своего превосходства и силы.

– Товарищ, пожалуйте за мною. На обыск. Вот посмотрим, что у вас.

И увели куда-то перепуганного и тихого человека. Прошел час. Пришли за вторым. Опять увели куда-то. Какая была их судьба, никому об этом не сообщалось.

Стало уже смеркаться, а до нас было еще много путешественников, ожидающих своей судьбы. Ясно было, что до утра до нас не доберутся. Катя стала просить выпустить ее с Микушкой на улицу хоть на минуту прогуляться. Добродушный часовой согласился. Только потом мы узнали, что она, сидя на деревянных дряхлых ступеньках лестнички, ведущей в нашу тюрьму, запрятала под одну из них кое-какие драгоценности. Прошло несколько минут. Катя вернулась. Прошло еще много времени, сколько – не могу уже вспомнить, и все понемногу входили злые и страшные люди и уже почти в темноте куда-то уводили арестованных...

Помню, мы даже мало между собою говорили. О чем тут говорить, когда всякая малейшая надежда избежать общей судьбы исчезла. Да никто и не знал, какова эта судьба – что они, расстреливают? Выстрелов не слышно. А может, и не расстреливают? Может быть, просто осмотрят, отберут что поценнее и отпустят? Никто ничего не знал, никто ничего не мог даже предположить, с какой-либо долей вероятности. А время шло. Ужасно медленно. Казалось, что больше невозможно было терпеть такое напряжение. А что делать. Но вот забрали последнюю перед нами даму. На вопрос, где ее вещи, она просто ответила, что у нее никаких вещей нет и что она вообще и разговаривать "с вами, мерзавцами" не хочет. Ее вывели. Стало еще хуже. Следующая очередь наша, а дама эта только еще и раздражила этих мерзавцев или комиссаров, что одно и то же.

Прошло очень много времени, пока дверь вновь открылась. Сердце немного стало тише биться. Ну, сейчас все решится.

– Что вы, товарищи, все вместе, что ли? Что у вас тут? А ну, откройте этот багаж.

Что-то переменилось в обычном порядке обыска. Нас никуда не повели. Что случилось? Хуже это или лучше?

Яша открыл свой чемодан, тот самый, в котором был его мундир, да еще на самом верху. Было ли темно, устал ли этот посланный обыскать нас человек, – не знаю. Но он ничего не заметил, да и не смотрел как будто.

– А тут что? В этом кульке? Да черт с вами тут возиться! Вышибайтесь отсюда к чертовой матери! Бумаг, гады, набросали. Подбирай потом еще за вами. А ну, вышибайтесь, пока целы!

Просить нас долго было не нужно. Раньше казавшийся мне непосильно тяжелым чемодан показался мне перышком. Катя схватила Микушку и враз выскочила на лестницу. Успела-таки и свои жемчуга схватить из-под лестнички. На дворе прямо перед нами стоял все тот же рессорный экипаж, его, очевидно, никто не взял из-за дорогой цены. Мы в него – и ходу. Парень, им правивший, отлично понял, в чем дело, и лошади его, уже застоявшиеся, подхватили с места почти вскачь.

Что произошло? Что переменилось? Никогда мы на это ответа не получим, если не верим в чудо. Было уже почти совсем темно, но так глупо устроен молодой человек, что на радостях, вместо того чтобы поскорее уйти от опасности, он вновь начинает свои глупости. Нужно ли было в ту минуту орать нашими неверными голосами: "Боже, Царя храни!"

Проехав с десяток верст, возница наш, повернувшись к нам, сказал: "Уж вы, барчуки, помолчите. До последней красной заставы осталось недалече". Но красную заставу мы не встретили и через четыре часа были в Белгороде.

После разваленной большевиками России Белгород представлял собою полный контраст. Продовольствия сколько угодно. Белый хлеб. Прекрасное железнодорожное сообщение. Офицеры в погонах. Офицеры эти были из организованной немцами Украинской армии. А главное – чувство безопасности: томящее и по существу стыдное ощущение полного бесправия у себя же в стране кончилось. Кончилось, даже несмотря на то, что мы оказались в части России, занятой ее врагом. С немцами все-таки можно было говорить как с людьми, в случае чего – объясняться. А с большевиками это было совершенно невозможно. Мы знали уже по опыту, что такое произвольный арест и лишение свободы.

Конечно, мы не задержались в этом городе, спеша на юг. Два года спустя мне пришлось вернуться в него. Немцев уже не было, а с большевиками мы не шутили тогда. Роли переменились.

В Крыму мы нашли все в порядке, так сказать. К этому времени удалось найти квартиру на Аутской улице в самой Ялте. Домик этот принадлежал какому-то швейцарскому гражданину, уехавшему со случайным пароходом к себе. Он оставил мебель, с просьбой вернуть ему все после революции. Больше мы его, конечно, не видели.

Но если мы нашли какой-то внешний порядок в нашей семейной жизни, то нельзя было сказать, чтобы эта устойчивость была прочной. Что-то переменилось в воздухе. Стало тревожно, и это, конечно оттого, что общая военная обстановка сильно переменилась. Была уже осень 18-го года, и становилось ясно, что немцы войны не выиграют. А если не выиграют, то уведут свои войска из Крыма. Тогда что будет? Немедленно всю Украину и Крым займут большевики. И каждый из нас понимал, что это значит: поголовное истребление всей контрреволюционной, сбившейся в Крыму, России. Было мнение, что тотчас по уходе немцев в Черное море войдет союзный флот. Но придет ли он? Да и до тех пор, пока он (если только) придет, большевики успеют с нами справиться. Тревожно было в воздухе, как говорится. Ходили слухи о каких-то добровольческих частях, якобы борющихся с красными, но ничего конкретного никто сказать не мог. Говорили, что надо бы было организоваться на худший случай, создать отряды на Сивашах, укрепить Перекоп. Не было никого, кто бы мог это начать, да для этого надо было иметь оружие, чего немцы нам, конечно бы, не дали. Было мнение, что правительство гетмана Скоропадского уже настолько окрепло, что способно противостоять Красной армии. Но правда ли это было так? И вот по Ялте пошли сначала слухи, а потом прямо сведения об убийстве царской семьи. Сведения эти пришли с большевистскими газетами, проникшими все-таки в Крым. Впечатление это произвело страшное – царя убили, и не только его, но с ним и всю его семью. И мальчика не пожалели. Всех в погребе, в сибирском городке, перебили и трупы побросали в шахту. Многие плакали. Шли панихиды в церквах. Эти же газеты хвастливо говорили об уничтожении контрреволюционной гидры по всей России. Печатались речи Ленина и Троцкого, с приказом бороться за революцию без пощады. Приходили все новые и новые известия о зверствах и расправах. А если оглянуться вокруг, мы были совершенно беззащитными, уйди немцы, которым и дела до нас не было, а только до нашего провианта, – и всех нас ждало поголовное истребление.

И вот как-то раз приехал откуда-то в Ялту офицер Добровольческой армии и прочел небольшой доклад о том, что на краю области Войска Донского действительно существует крошечная Русская армия, дерущаяся с Красной армией под русским национальным флагом. Офицер этот звал поддержать эту армию, звал присоединяться к ней. Прочел доклад и исчез. Немцам, конечно, это не понравилось. Однако слухи о возможности борьбы с красными укрепились. Что-то где-то было. Мужчины старше меня – я это понимал – знали гораздо больше меня. Но что-либо узнать от них мне не удавалось, так как конспирация была вначале, по крайней мере, полная. Но вот как-то раз, идя по набережной, я наткнулся в буквальном смысле на двух, судя по их одежде, офицеров, прямо говоривших, что вербовочный пункт там-то. Лучших сведений я получить не мог и прямо туда и пошел. В небольшой комнатке, насквозь прокуренной, я застал целое собрание. За столом сидел офицер в полной форме. Глазам было трудно верить – не только в полной форме, но еще на его левом рукаве был пришит отличительный, еще не виданный знак: углом сшитые две ленточки, одна – цвета национального флага, другая – цветов императорского штандарта, а поверх всего была царская корона. Офицер этот записывал не в Добровольческую армию, значения которой он не отрицал, а в Южную армию. По его словам, эта армия стояла на границе области Войска Донского и начинала свои действия против красных. Ее девизом была полная и безоговорочная реставрация, никаких компромиссов. Революция должна быть подавлена любой ценой и трон восстановлен. Он тут же записывал добровольцев и предлагал сейчас же уезжать в эту армию.

Узнав все это, я, совершенно потрясенный, вернулся домой. Конечно, мы все целый вечер только об этом и говорили. Помню, каким взглядом обменялись папа и мама, когда я обо всем этом рассказал. Как мне теперь тяжко бывает об этом вспоминать: они, конечно, поняли, что меня не удержать и что меня нельзя удерживать. После ужина папа позвал меня к себе. Медленно он лег, по своей привычке, на диван, закрыл глаза рукой и с видимым трудом сказал:

– Вот что, Михайлушка. Если ты собираешься ехать в Южную армию по высоким чувствам патриота, я ничего не могу тебе сказать. Но если тобою руководствует только лишь желание авантюры, то пожалей нас, стариков. Помни, что мы уже потеряли Сережу.

Трудно мне было ответить. Трудно, потому что в такую патетическую минуту лукавству не может быть места. А я знал, что не только по высоким чувствам уже решился, но также и потому, что в ту пору я не находил себе места.

– Что же ты молчишь? – спросил папа.

Я все еще не находился, что мне ответить.

Папа, очевидно, понял меня и пожалел.

– В такие страшные годы родительским чувствам не может быть места. Пойди и позови маму. Я думаю, что ты прав.

Больше мы к этому никогда не возвращались. Довольно горячий, однако, разговор был у меня с Яшей и сестрами. Мнение их было, что это не что иное, как чистая авантюра, так как еще ничего не известно было точно, надо было подождать. Я не разделял этой точки зрения и в следующее же утро пошел в этот вербовочный пункт.

Записал меня в армию ротмистр Масленников. Дал документ:

"Горбов Михаил.

С такого-то числа зачислен в ряды Южной Армии в чине вольноопределяющегося. Сбор на станции Кантемировка".

И все. Дал мне справку, как туда ехать. Советовал не ехать в военной форме, а в штатском платье, так как немцы не пропускают едущих в область Войска Донского военных, зная, куда они едут. Сказал несколько пошлых фраз о патриотическом долге молодых героев.

Тяжкий день прошел у нас в доме. Но хуже всего было за ужином, когда на вопрос, когда же я еду, я сказал, что завтра утром. Папа ничего не говорил; мама слегка фортепьянила по столу пальцами.

После ужина мне надо было пойти узнать, точно ли, что завтра с утра едет экипаж в Симферополь. Когда я вернулся домой, все уже легли и только у родителей горел свет. Мне нужно было ехать завтра же с раннего утра, и потому я прямо пошел к ним. Они уже лежали: папа в постели, а мама на устроенном для нее диване. Стыдно мне было страшно за ту боль, что я им причинил. Но не мог же я не зайти к моим старикам в такую минуту!

– Господь тебя храни, дитя мое, – сказал папа.

Мама меня тихо благословила, надев иконку Божией Матери на шею.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю