355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Салтыков-Щедрин » Письма о провинции » Текст книги (страница 9)
Письма о провинции
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 14:45

Текст книги "Письма о провинции"


Автор книги: Михаил Салтыков-Щедрин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Представление о зле сопрягается не с Иванами и Петрами, а с мыслью об известном положении. А относительно этого последнего вопрос заключается не в том, чтобы озлобляться и кипеть, а в том, чтобы на будущее время предотвратить возобновление зла под какими бы то ни было формами и наименованиями. Не к ненависти и преследованию призывается потерпевшая сторона, а к осторожности и осмотрительности. Она на собственном опыте, собственною грудью убедилась, какие тяжкие последствия могут содержать в себе некоторые явления жизни, и должна воспользоваться этим опытом, чтоб оградить себя от подобных последствий в будущем. Не одну себя она ограждает, поступая таким образом, а настоящее и будущее целой страны. Ответственность, лежащая на ней, слишком серьезна, чтоб можно было рисковать ею за чечевичную похлебку, или из-за желания добыть тихое и безмятежное житие, или даже… из-за чести сидеть за каким-то «одним столом».

Из всего сказанного выше можно вывести заключение о степени великолепия тех свойств, на которые возлагает надежды провинция. Ежели они существуют на деле, то это обстоятельство не только не может служить предметом для восхищений, но, напротив того, должно свидетельствовать о самом изумительном и беспримерном легкомыслии. Способность забыть – это не способность развиваться, это безнадежность в будущем. Но этого нет, этому невозможно поверить. Как-то легче дышится при мысли об отсутствии этого качества, нежели при мысли о его присутствии. Конечно, твердых доказательств ни «за», ни «против» представить нельзя, ибо в той путанице понятий и отношений, которая развивается перед нашими глазами, трудно отличить, чтов составляет признак способности забывать и чтов принадлежит простому равнодушию, но, как ни затруднителен выбор между этими двумя альтернативами, будем думать, что равнодушию принадлежит здесь первое место. Это также не совсем утешительно, но все-таки лучше, нежели забвение вчерашнего дня.

Третий предмет нашего провинциального политиканства составляют заботы об устройстве дворянства. Можно даже сказать, что и приручение масс, и открытие в них великолепного свойства забвения вчерашнего дня – все это не более как приличный подход к главной задаче, долженствующей увенчать здание. Это фундамент, без которого вся последующая махинация не может иметь прочности.

Странное дело! покуда существовало крепостное право, никому не приходило в голову усомниться в существовании русского дворянства. Это существование заявляло себя целым рядом таких действий, которые самого неверующего человека заставляли верить. Дворянство имело свои собрания и своих представителей, оно рассуждало о своих нуждах, оно, в известной степени, имело право суда над своими членами, оно управляло не только своими делами, но пользовалось значительной долей в отправлении дел общегосударственных, имея в своих руках суд и полицию. Трудно было не поверить тому, что всегда стояло, как живое, перед глазами, то в виде помещика, творящего суд и расправу, то в виде исправника, творящего суд и расправу, то в виде судьи или заседателя, творящих суд и расправу. Это было сословие, как бы предназначенное природой для суда и расправы; оно одно имело возможность предъявлять некоторую силу среди общего бессилья, некоторую инициативу среди общего безмолвия. Но главная и самая характеристическая черта, которая проходит сквозь всю историю этой корпоративной силы, заключается все-таки в том, что, однажды устроившись, она до самого конца оставалась при этом устройстве, занимаясь повторением задов и ни разу не поставив себе вопроса, возможно ли для нее дальнейшее развитие, в каком именно смысле и в какую сторону? Будущее для нее не существовало.

Но будущее имеет за собой то неудобство, что оно непременно является в срок. В настоящем случае оно пришло в виде упразднения крепостного права – и чтов же оказалось? Что одного удара было достаточно, чтобы ослабить все связующие нити; что вместе с исчезновением крепостного права исчезло и дворянство!

Это говорит не наш одинокий голос; это говорят компетентные люди провинции. Конечно, не следует понимать это исчезновение в буквальном смысле, но жалобы на то, что дворянство осталось как будто не при месте, приобретают значительную долю основательности. «Дворянство, – пишет г. Кошелев, – перестало существовать на деле… правда, оно еще собирается, имеет своих предводителей, свое депутатское собрание, но собственно дел сколько-нибудь важных у него не осталось никаких». Все это истинная правда, но как выйти из этого положения? Как наполнить досуг большого количества людей, как будто оставшихся за штатом? Ближе всего было бы сказать им: пользуйтесь теми правами, которые всецело при вас оставлены, пользуйтесь вашею сравнительною политическою взрослостью и промышляйте о себе сами; но оказывается, что это легче сказать, нежели исполнить. «Мы не подготовлены! – вопиет провинция, – нас учили, что мы оплот! растолкуйте, по крайней мере, чтов это за должность, и какие соединены с нею права?» Вот невыгода туманных определений. Казалось, хорошее слово «оплот», и было даже время, когда все понимали его без толкований, и вдруг обнаружилось, что его даже объяснить нельзя! Обнаружилось, что, несмотря на скрывавшуюся за ним корпоративную связь, таких прав, за которые можно было бы удержаться, чтобы обставить ими новое положение, оно совсем не представляет.

Вследствие этого возникла потребность прибегнуть для устройства этого положения к искусственным мерам, и первою желательною мерой в этом смысле, конечно, представилась приписка к чему-нибудь.

Провинция не может понимать, не может терпеть человека, к чему-нибудь не приписанного. Куда же приписать? Казалось бы, всего естественнее для человека приписать его к свободе, но тут встречаются серьезные, почти непреодолимые препятствия. Чтов такое свобода? – Это, по мнению провинции, какое-то странное положение между небом и землею, это безвоздушная пустота. Выпустить человека на свободу значит подвергнуть его всевозможным бедствиям и горьким случайностям; это все равно что пустить его слоняться по свету без паспорта, заставить жить со дня на день в вечных поисках за куском хлеба. «Кто ты таков? – спросят его на первой заставе, – как твое имя и к чему ты приписан?» – Я ни к чему не приписан, – ответит свободный человек, – по упущению, я приписан к свободе. – «Так, значит, ты непомнящий родства? взять его в часть!» – скажет заставная стража, и скажет весьма основательно, ибо слыханное ли дело встретить человека, приписанного к свободе?

Понятно, что такое неопределенное, почти тревожное положение не может казаться привлекательным нашей провинциальной интеллигенции. Она привыкла, чтобы ее паспорты были безукоризненно чисты, чтобы, при появлении ее на заставах, не раздавалось никаких других восклицаний, кроме: «Подвысь!» Да, надобно приписаться, надобно во чтов бы то ни стало. Куда? к дворянскому собранию? Но ведь у него даже дел никаких нет! К земству? но ведь мы и без того там находимся? ведь никто нас оттуда не выгоняет?

В том-то и дело, что приписка приписке рознь, что бывает приписка, на достижение которой нужно потратить немало времени, труда и способностей, и бывает другая приписка, которая приходит сама собою. Сверх того, надо приписаться не туда, куда бог пошлет, а именно «во главу», иначе нам не приходится. Но ведь вы сами же говорите, что земское дело – дело общее, всесословное; это же явствует и из смысла законодательства? Дав; это так, но посудите сами: образованность, материальная обеспеченность… Очевидно, однако ж, что все эти оговорки очень плохо вяжутся с сущностью вопроса. Образованность и материальная обеспеченность, конечно, представляют права на внимание, но они никогда не считались в числе сословных принадлежностей и привилегий. По временам обстоятельства сосредоточивают эти блага в том или другом сословии; но невозможно же допустить, чтоб они служили для прикрытия сословных претензий. Перед вами человек, который имеет в свою пользу преимущество образованности – это несомненно делает ему честь; но было бы в высшей степени странно, если б он связывал с этим преимуществом какое-нибудь право, исходящее не из него самого, а напоминающее идею сословности…

Но возвратимся к исходной точке настоящего письма. Не может подлежать сомнению, что провинция сама признаётся в своем бессилии. Даже в тех немногих случаях, когда ей действительно приходится задуматься над мыслью о необходимости обновить свои силы, она приступает к делу не прямо, а изобретает искусственную обстановку, не только не ведущую к разрешению возникающих вопросов, но положительно затемняющую их. Понятно, что при таком неумении освободить свою мысль, свои взгляды на положение, она остается на одном месте и не может извлечь всех выгод даже из тех реформ последнего времени, которые наиболее благоприятствуют ее развитию.

Крестьяне, между прочим, составляют один из главных кошмаров провинциальной интеллигенции. Как были они «меньшею братией», так и остались ею, несмотря на вновь открытые «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Они поголовно пьянствуют, они не выполняют принимаемых ими на себя обязанностей, они допускают безрасчетные разделы семей; словом сказать, совершенно отбились от рук, приобрели привычку грубить и почти утратили человеческий образ, сохранив однако… «великолепные свойства соединяться и не помнить зла». Не мешает прибавить к этому перечню, что, кроме того, они сохранили еще «великолепное свойство» уплачивать подати и отбывать натуральные повинности и что все расходы по части сближений и слияний должны пасть не на кого иного, а на тех же пьяных и отбившихся от рук крестьян. Мы охотно рисуем картины разврата русского крестьянина, а в результате оказывается, что нигде не выпивается вина так мало, как в России, и что в большинстве случаев от крестьян же идет инициатива относительно учреждения сельских школ. Это должно было бы воздержать нас от голословных обвинений.

Для того чтобы лучше понять, в каком виде представляет действительность общественное положение нашего крестьянина, возьмем для примера хоть вопрос о правоспособности. Говорят, крестьянин правоспособен, и действительно, мы думаем, что правоспособность крестьян составляет одно из лучших приобретений, данных реформою 19 февраля. Затем спрашивают: чтов же сделали крестьяне из этой правоспособности? Какую пользу они извлекли из нее для себя и для общества? Этого одного вопроса бывает совершенно достаточно, чтоб возбудить целый поток самых непринужденных шуток. Но позвольте, милостивые государи! Во-первых, этот вопрос можно предложить и не одним крестьянам, в пользу которых все-таки найдутся кое-какие оправдания, а и другим, для которых возможность оправдаться гораздо труднее; а во-вторых, ужели же не всем достаточно известно, что слишком часто намерения самые добрые и совершенно ясные не ограждены от сюрпризов самых невероятных и неожиданных? Стоит только сослаться на так называемые мужицкие бунты, чтоб убедиться в том, в каком тесном положении иногда находится крестьянская правоспособность.

Известно, что у нас в некоторых местностях каждогодно происходит по нескольку бунтов. Это словно болезнь какая-то или, пожалуй, просто дурная привычка. Во всяком случае, это явление очень любопытное; но чтобы читатель не пришел от него в отчаяние и мог убедиться, что «черт совсем не так страшен, как его малюют», мы постараемся рассказать здесь один примерный бунт, не в том, разумеется, виде, как его обыкновенно малюют, а в том, как он зарождается и происходит в действительности.

В силу упоминаемой выше правоспособности, крестьяне, как и все вообще члены русской семьи, обладают правом петиции или ходатайства. Они могут терпеть стеснения со стороны поставленных для управления ими лиц, могут терпеть ущербы вследствие предпринимаемых относительно их и не оправдываемых законом мер; наконец, в качестве людей, они могут даже ошибаться, то есть видеть нарушение права там, где его в действительности нет, в каковые ошибки они впадают, впрочем, весьма осмотрительно, ибо знают, что от них, и только от них одних, требуется, чтоб они были мудры как змии и кротки как голуби. Состоя под ярмом общинного управления, они всякую меру, всякое распоряжение, а стало быть, и всякое злоупотребление закона ощущают живее, ибо ощущают его, во-первых, лично каждый за себя и, во-вторых, за всю общину. Отсюда необходимость сходок, необходимость общего совета, а так как целым обществом ходатайствовать неудобно и неучтиво, то из этого проистекает надобность в избрании ходоков или ходатаев. Кажется, до сих пор все идет законно, и ежели дело пойдет дальше своим естественным путем, то никакого замешательства от подобных ходатайств быть не должно. Если ходатаи правы – требуется удовлетворить их; если не правы – следует отказать, употребив, конечно, несколько лишних минут, чтобы отказ был выражен в форме для них вразумительной.

Но мы, провинциалы, смотрим на это дело иначе, ибо у нас на первом плане «принципы». В наших глазах крестьянин совсем не обыватель, а подчиненный. Ежели он прав, то хотя и можно удовлетворить его, но или только вполовину, чтоб очень не возмечтал, или не сейчас, а со временем и, во всяком случае, так, чтоб нельзя было приметить, что при этом обвиняется то лицо, на которое приносится жалоба. Обвинить начальника! да ведь это значит нарушить основной принцип! Entendons-nous, que diable![27]27
  Условимся же, черт возьми!


[Закрыть]
Можно со временем, при случае, наедине заметить, распечь, можно даже отыскать какой-нибудь посторонний повод, чтоб приличным образом отделаться от неумелого, но обвинить ею тут… сейчас, в глазах жалобщика – сохрани боже! это значит поощрять бунты. Это значит прямо сказать бунтовщикам: бунтуйте, голубчики! мы сейчас все по-вашему сделаем. Таков образ действия, на случай правоты. Если же ходатаи не правы, то история упрощается еще больше. Рассуждать с мужиком, доказывать, почему он не прав, объяснять, что обычное право, которым он зачастую руководствуется, не всегда находится в согласии с правом писаным, что он в известных случаях обязан отказаться от первого и подчиниться второму, – все это далеко не в наших обычаях. Это опять-таки значило бы поощрять бунты и вызывать к неповиновению властям. Мы любим, чтобы нас понимали сразу, даже в тех случаях, когда мы сами себя не понимаем; а если нас не понимают, то гораздо легче простереть руки, нежели надсаживать грудь объяснениями.

Таким образом, источник наших бунтов намечивается сам собою; он может быть формулирован так: бунты происходят от невозможности вывести какое-либо поучение из безмолвного или сопровождаемого односложными звуками простирания рук. Затем уже начинается дальнейшее развитие зародившегося бунта.

Возвращаются сконфуженные ходоки домой и ничего толком рассказать не могут, кроме одного: всего довольно было! Однако общинники любознательны. Каждый из них, взятый порознь, может быть, махнул бы рукой, но их связывает общинное начало, которому дело до всего, даже до коробьи крестьянской девки.

Ответ: всего было довольно! – не может удовлетворить общину. Этот ответ нимало не подвигает вперед ее дела, а это дело должно быть во чтов бы то ни стало подвинуто, потому что община не может ни выжидать, ни извернуться. Во-первых, она слишком велика, чтобы извертываться какими-нибудь заменяющими средствами; во-вторых, она именно на то и община, чтоб все в ней было прочно и завгодя определено. И вот, община невольным образом решается продолжать свое домогательство, потому что ей некуда уйти от него, потому что это домогательство завтра вновь встанет перед нею в той же силе, как и сегодня. Это служит поводом для выбора новых ходоков, а так как неразвитый ум прежде всего поражается количественностью, то, для пущей верности, число выборных увеличивается. Но с этими уже и не разговаривают, а прямо ведут в кутузку, потому что новая настойчивость общины кажется уже не проступком и недоразумением, а явным и сугубым посягательством к возмущению против властей.

Не будем описывать дальнейшие перипетии бунтовской драмы; они известны всякому, кто не на одну только минуту заглядывал в провинцию, а жил в ней и присматривался к ее делам. Спрашивается: ужели в этом факте (одном из множества) можно видеть хоть малый признак того, что называется самоуправлением? и неужели не первая обязанность людей, произвольно или по праву называющих себя «лучшими», обратить внимание на освобождение провинциальной жизни от той нестерпимой рутины, которая наложена на нее историей, хотя бы это было даже в ущерб некоторым несомненно полезным подробностям, составляющим ныне предмет слишком исключительной их заботливости?

Но покаместь довольно. Провинция говорит: «Ограничим круг нашей деятельности, ибо, в противном случае, мы можем раскидаться и растеряться». И, говоря таким образом, она думает, конечно, быть представительницею консервативного элемента, не подозревая, что последний имеет свои границы, переступив которые он становится уже не консервативным, а разрушающим и истощающим…

ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ

Кавк делается русская деньга? Та русская деньга, которая, с одной стороны, служит на пополнение общего ящика, а с другой стороны, на удовлетворение эстетических потребностей досужих людей, – вот вопрос, которого отнюдь не следует предлагать нашим губернским историографам. Они, наверное, ответят, что деньга родится в голенище мужицкого сапога или по малой мере притаилась у мужика в спине. Больше ничего эти люди не знают, и, надо сказать правду, это неизреченное невежество странным образом способствует успеху тех операций, которые совершаются ими. Обладай они хотя скудным пониманием того, чтов происходит вокруг них, внеси они в свои действия, в свои отношения к людям и к делу хотя малейший признак сознательности, в них, бесспорно, не сохранилось бы и сотой доли той развязности и бессовестной решимости, которые обуревают их теперь.

– Куда девалась наша торговля? – вопрошают друг друга историографы, встревоженные тем, что говядина поднялась с трех до семи копеек на фунт, – помните ли, какое множество возов покрывало наши площади в базарные дни и какие были возы! чего-чего только на них не было! Куда все это девалось? спрашиваю я вас… je vous le demande un peu![28]28
  я вас спрашиваю!


[Закрыть]

И, не ожидая ответа, которого, впрочем, ни один из этих несчастных и дать не может, присовокупляет:

– Ммеррзавцы!

К кому относится последнее восклицание – этого, разумеется, не сумеет определить ни один историограф. Тут какая-то путаница, под которою скорее следует понимать общее, смутно чувствуемое положение вещей, нежели факты или лица. Тут и мужики примешались, и к нигилистам имеется какая-то темная прикосновенность, и еще о каких-то господах идет речь, которые никогда, впрочем, прямо не поименовываются, но известны под названием «подлецов» и «изменников».

Легкомыслие историографов вообще изумительно, но оно положительно не знает пределов, когда дело касается до причиненных им обид. В этом случае историограф решительно не знает, на чем сосредоточить бродячую мысль свою; он мечется из стороны в сторону, обвиняет, оправдывает; потом опять обвиняет, опять оправдывает. Ни к какому положительному заключению он никогда не приходит, так что можно подумать, что всю эту историю он для того только и затеял, чтоб обнаружить встревоженное состояние своей души.

– Нет! Это чтов – мужики! – говорит он с налитыми мадерой глазами, – наш мужик добр, смиврен, простосердечен! Он отдаст последнюю курицу, если видит, что отечество в опасности! Vous comprenez… sa poule! sa dernière poule![29]29
  Понимаете?.. свою курицу! свою последнюю курицу!


[Закрыть]
Следовательно, не в мужиках зло, а вот в этих, в волосатых, да в тех, что бегают по ночам по Невскому с стрижеными косами! Вот где корень всей смуты!

Через минуту:

– Нет! Это чтов – нигилисты! Что они бегают по Невскому стриженые – кому от того беда! Да по мне они хоть подолы на головы завороти – еще вид приятнее будет! А вот где зло: в этих «изменниках», которые своим коварством, своею лестью… вот кого следовало бы пробрать!

И еще через минуту:

– И все-таки я утверждаю: весь корень зла в мужике! Там чтов ни говорите, а около него вся смута вертится. Покуда он был в ежовых рукавицах, он был прекрасен. Он был трудолюбив, послушен и простосердечен. Он отдал бы последнюю курицу… Vous comprenez… sa poule! sa derniére poule! Чтоб только выручить отечество в минуту опасности! Теперь – куда все девалось? спрашиваю я вас: где у него, черта с два, эта последняя курица?

И вдруг, как бы спохватившись:

– А всё они! всё эти скверные стрижки! Они там ходят, заворотивши подолы, и прельщают полицейских, а мы здесь расхлебываем! И вот еще те! эти подлецы и изменники!

Одним словом, это тот самый порочный круг, в котором можно проблуждать всю жизнь и никогда не почувствовать ни малейшей неловкости. Как ни кинь – все ладно; как ни скажи – все хорошо.

А между тем вопрос о том, как делается русская деньга, есть именно один из тех, в разрешении которых заключается вся суть нашего провинциального существования. Независимо от того, что процесс зарождения и образования деньги сам по себе очень интересен, разъяснение его представляет единственный ключ, с помощью которого мы можем проникнуть в самое святилище нашей провинциальной забитости. Чтоб облегчить читателю этот труд, возьмем, на первый раз, хоть один из способов делания русской деньги, и именно тот, который преимущественно ставит в тупик наших историографов и который на официальном языке известен под именем торговли и промыслов.

Начать с того, что наши историографы все виды торговли смешивают в одно смутное и легко расплывающееся понятие. Они судят о торговле по тем пирогам, которые едят по воскресеньям у градских голов, у оптовых складчиков и, в последнее время, у различных прохожих молодцов, сделавшихся, к своему собственному изумлению, предпринимателями железнодорожного дела. Вкусив пирога и слегка посоловев от возлияний, историограф рассуждает так: «Стало быть, торговля возможна, коль скоро этот почтенный негоциант угощает меня такими отменными пирогами? Отчего же на площади дело имеет совсем другой вид? отчего там, вместо прежних десяти – двадцати возов, стоит нынче какой-то один тощий возишко? Не оттого ли, что этот почтенный негоциант – простой и добрый русский человек, который и об начальстве думает, и для себя копейку бережет, а те, прочие, – люди злые и развращенные, которые последнее свое добро тащат в кабак?»

И, поощренный этим силлогизмом, он делается шаловливым и пускается в расспросы.

– Ну, а кавк, Иван Иваныч, – спрашивает он своего амфитриона, подмигивая одним глазом, – если этак копнуть кубышечку-то… барышки, чай, изрядные окажутся?

– Чтов же собственно изволите желать знать, ваше растаковство? – спрашивает, в свою очередь, негоциант, не могущий сразу взять в толк вопроса.

– Ну, например, с ведра… или там с куля?

– По малости, ваше растаковство. Конечно, благодарение господу, без пользы не торгуем. Есть, ваше растаковство, такая пословица: с голого по нитке – сытому рубашка! – заключает негоциант, сам усмехаясь своей остроте.

– Void le bon![30]30
  Вот молодец!


[Закрыть]
– восклицает историограф и, утешенный ответом своего амфитриона, еще более погрязает в уверенности, что развитие торговли находится в прямой зависимости от добросердечия и простоты нравов и что люди, которые не торгуют и не занимаются промыслами, делают это просто на смех, потому что они «злые».

Нет спора, что историограф в этом случае подкуплен возлияниями. Но дело не в том, чем и кавк он подкуплен, а в том, что с этой минуты его ни под каким видом не вышибешь из позиции. Он не понимает, что деньга, о которой шла речь в разговоре с негоциантом, совсем не та, по поводу которой у него щемит сердце. Эта последняя деньга родится в другом месте и служит для сооружения совершенно иного пирога, пирога абстрактного, которого никто в натуре не видел, но о котором всякий из членов так называемой российской интеллигенции может рассказать самые мельчайшие подробности, точно так, как бы он выну и воочию стоял между нами, вполне сервированный. Мы подходим к этой фикции, закусываем, пляшем, говорим des amabilités,[31]31
  любезности.


[Закрыть]
измышляем мероприятия… и увы! все-таки не знаем, как этот пирог сооружается! Мы чувствуем только, что в последнее время это сооружение пошлов как-то вяло, и, не понимая, в чем тут сила, прибегаем за объяснениями к негоциантам, для которых решительно все равно, почем мы покупаем на рынке говядину и много ли терпим от того, что в целом городе нет ремесленника, который был бы способен пришить пуговицу к сюртуку.

Этот негоциант, с которым так благодушно беседуют наши историографы – нуль или почти нуль в том отвлеченном пироге, в постройке которого мы преимущественно заинтересованы. «Польза», о которой он так скромно повествует, есть его собственная, личная «польза», и от нее в общий пирог упадет разве микроскопическая крупица, да и та упадет только для видимости, а в сущности немедленно вновь займет место в кармане своего законного обладателя, да еще и не одна, а в сообществе многих других крупиц. Для того чтобы видеть наглядно, кавк делается русская деньга, надобно оторваться от негоциантского пирога и отправиться вглубь, в какую-нибудь богом забытую Крапивну, или в утопающий в навозе Керенск, или, пожалуй, даже в цветущий фабриками Егорьевск. Только там можно настоящим образом насладиться зрелищем, кавк сооружается тот пресловутый всероссийский пирог, который некогда доставлял нам столько радостей, а теперь служит источником одних огорчений. Так мы и сделаем, то есть поедем не в Крапивну, не в Керенск и даже не в Егорьевск (упаси нас бог вступать в какие-нибудь пререкания с почтенными жителями этих городов!), а просто в какую-нибудь называемую городом дыру, про которую и в народе как будто сама собой складывается пословица: такой-то город (имя рек) черт три года искал, да так ни с чем и отстал!

Летом ехать хорошо. Воздух теплый, тракт широкий, вольный; по бокам дороги зеленеют ракиты. Правда, что колеса экипажа беспрерывно врезываются в колеи, что при въезде на каждый мост, на каждую трубу путнику неизменно взбудораживает все внутренности, что, наконец, тончайшая пыль, то черная, то бурая, то желтая, забирается и в глаза, и в уши, и в нос; но оставим в стороне эти мелкие дорожные неудобства и будем благодарить судьбу, позволившую предпринять наше путешествие летом, а не зимою. Справа и слева у нас мелькают города. Вот направо: город Соломенный, город Навозный; вот налево: город Мякинный, город Глупов. Заглянем в него, благо мы там уже бывали.

Мы много наслышаны о Глупове из газет. В прошлом году он устроил такую иллюминацию (не пожар, а настоящую иллюминацию из смоляных бочек, плошек и шкаликов), от которой было небу жарко; в третьем году он задал фейерверк (тоже настоящий); в четвертом году – какого-то заезжего историографа так угостил и возвеселил, что тот после этого десять станций скакал сломя голову и не мог прийти в себя, покуда не прискакал в город Полоумное, где его опять угостили и возвеселили до потери сознания. Все это припоминается нами в ту самую минуту, когда мы въезжаем в предместье города. Оно не поражает великолепием; по обеим сторонам дороги стоят крошечные избы, изредка вымазанные глиной и сплошь крытые почерневшей соломой; улица довольно равномерно вымощена перебродившим и вытолченным навозом; колеса тонут в густой, непросыхающей массе; лошади едва передвигают ноги; ямщик гикает и хлещет кнутом, потому что без этого средства они наверное станут. По сторонам также лежат кучи навоза, около которых хлопотливо суетятся тощие куры; у ворот, позевывая, стоят сердитые, с насупленными бровями, мужики; около домов мечутся тощие, бледные женщины. Русская женщина везде одинакова; и в городе и в деревне она вечно чтов-то ищет, какую-то потерянную булавку, и никак не может умолчать, что находка этой булавки должна повести за собой спасение мира. Там и сям виднеется вывеска питейного дома и стоит почерневший и покачнувшийся на сторону стол, на котором положено нечто такое, чему нет имени: бублики не бублики, калачи не калачи, что-то серое, белесоватое, почти ископаемое…

– Так это-то ваш город? – обращаетесь вы к ямщику.

– Нет, это не город, – отвечает он, – это только Поганая слобода! а город вон он – за мостом!

И действительно, меньше чем через минуту вы переезжаете мост над речкой, берега которой сплошь унизаны навозными кучами, и въезжаете в город. Опять навоз, опять экипаж и лошади тонут, с тою только разницею, что прежде вы ехали по ровному месту, а теперь приходится карабкаться по косогору. С правой стороны косогора, во рву, вьется та самая речка, которую вы только что переехали и от падения в которую с крутизны косогора вы защищены жидким балясником; впереди виднеется соборная колокольня, выкрашенная усердием обывателей в голубую краску; неподалеку от нее белеется здание присутственных мест и неизбежный острог. Те же бревенчатые домики, покрытые соломой, тот же навоз, те же покачнувшиеся столы, и вдруг ряд каких-то странных построек, не то будок, не то шалашей. Это центр города («le Kremlin»,[32]32
  кремль.


[Закрыть]
как выражаются историографы), это средоточие его торговли. Тут вы можете во всякое время найти веревку, несколько аршин ситцу, заржавевшую от времени колбасу, связку окаменелых баранок, пару лаптей и проч. Тут же стоят каменные хоромы купца Белобрюхова, в нижнем этаже которых расположена бакалейная лавка, мучной лабаз и ренсковый погреб. Это тот самый негоциант Белобрюхов (le bon[33]33
  молодец.


[Закрыть]
), у которого местные историографы едят по праздникам пироги и который со всего собирает по малости. Едва вы въехали в город, как уже видите конец его. Иногда (если Глупов не черноземный, а промышленный) за этим концом синеет большая река, знаменитая своими песчаными перекатами; если эта река существует, то по берегу ее устроивается набережная, обстроенная каменными домами, в которых ютятся те же негоцианты Белобрюховы, с бесконечным числом складов, амбаров, ворот, железных запоров и суетящимся людом приказчиков, рабочих и т. д.

Но вот и постоялый двор. Гостиниц в городе нет, а ежели и есть какие-то странные заведения, носящие это имя, то они отличаются именно тем, что в них невозможен приют ни для чего живущего. Двор довольно обширен и покрыт навесом; темно, грязно, воняет. Среди общей тишины слышатся какие-то особенные звуки: лошадь фыркнет, свинья взвизгнет, голубь перепорхнет с места на место. Вы вступаете на крылечко, которого половицы колеблются под ногами; затем темные сени, в углу которых пыхтит самовар; затем ряд сколоченных из сосновых досок дверей, неокрашенных, необитых; на одну из них вам указывают. Вы в горнице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю