Текст книги "БЛАТНОЙ"
Автор книги: Михаил Демин
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Часть третья
КОРОЛЕВА МАРГО И ДРУГИЕ
28
Новая полоса
В моей жизни неожиданно началась новая полоса: мне вдруг стало везти на женщин.
Раньше я как-то не общался с ними, не сталкивался вплотную, да и не особенно стремился к этому. Женщины казались мне (вероятно, по аналогии с матерью) существами странными, лукавыми, абсолютно чуждыми мне во всем. Теперь же все изменилось. Я словно бы открыл для себя новый мир! И мир этот оказался вовсе неплох…
Может быть, в этом сказалась особая благосклонность судьбы? А может, я стал по-настоящему взрослым, стал мужчиной?
* * *
Расставшись с Клавой, я некоторое время еще скитался в окрестных песках – вблизи железной дороги. Затем как-то ночью на полустанке подкараулил экспресс, идущий на север. Вскочил на подножку, повис, уцепившись за поручни. Дождался, покуда в окнах поезда погаснут огни, и осторожно, с помощью отмычки, проник в спящий вагон.
Я ехал без хлопот, даже с удобствами! Меня сразу же приютила, приветила проводница вагона – разбитная рыжая бабенка, уже немолодая, но вполне еще свежая. В ее каморке (в служебном отделении) я и отлеживался всю дорогу, вплоть до самого Баку.
В Баку я встретил многих старых своих приятелей. Оказался среди них и Кинто (тот паренек в клетчатой кепочке, с которым я познакомился, впервые приехав в Ростов).
Он был здесь один. Старого его партнера, Хуторянина, арестовали еще летом, во время облавы. Попал в облаву и Кинто, но сумел как-то выпутаться, бежал, перебрался в Закавказье и теперь промышлял на бакинском «Зеленом» базаре.
Все это он рассказал мне, сидя в базарной закусочной – в шумном подвале и уныло потягивая кислое местное молодое вино.
– Да-а-а, – вздохнул он затем. – Как-то все тухло, браток. И корешей надежных не осталось. И вообще… Жаль мне Ростов – веселый город! А здесь маята. Не люблю Баку. Не лежит душа. Давно бы уехал, если б не родня.
– Где ж твоя родня живет? – поинтересовался я.
– Да тут, за городом,– сказал он, – в Баладжарах. На электричке – двадцать минут.
– Счастливый человек, – пробормотал я с завистью. – Родня! Это, брат, много значит. В любой момент забредешь, отведешь душу…
Он допил вино, утер губы ладонью. Затем сказал, отставляя стакан:
– Хочешь со мной? Я сегодня как раз собираюсь туда. Должен был еще неделю назад заглянуть, но не смог, забыл, завертелся. А родители у меня обидчивые, строгие. Особенно пахан. О-о-о, это старик с характером!
– Он, вообще-то, кто? – спросил я. – Где работает?
– Вот приедем – увидишь, – уклончиво ответил Кннто.
* * *
В Баладжары мы прибыли вечером, в сумерках.
Я сразу же, с ходу, завернул в станционный гастроном, купил там бутылку доброго вина, пачку печенья и большую глянцевую коробку шоколадных конфет. «Как-никак, мы ведь в дом идем, – рассудил я, – в семью. Да к тому же еще – на ночь глядя… Надо явиться красиво!»
Кинто отнесся к этой затее несколько скептически. Покосился на сверток в моих руках, усмехнулся, хотел, видимо, что-то сказать, но промолчал.
Потом мы долго шли с ним по извилистым, залитым синью сонным улицам городка.
– Где ж твой дом? – забеспокоился я.
– Сейчас, сейчас, – отозвался Кинто, – теперь уже недолго осталось! Вот за тем поворотом…
За поворотом постройки кончились. Дальше простирался пустырь; над ним струилась и реяла тьма, разгуливал ветер – прохладный, пахнущий полынью и дымом костров.
Зыбкая россыпь огней возникла во тьме пустыря. Заливисто и коротко заржал где-то конь, тонко тенькнула гитара. И сейчас же я понял все – угадал, куда мы идем и какова родня у Кинто!
– Так ты – цыган? – спросил я его удивленно.
– Ага, – сказал он.
– Вот уж никогда бы не подумал…
– А за кого ж ты меня держал? – ухмыльнулся он.
– Ну, за кавказца какого-нибудь, – я пожал плечами, – за грузина… У тебя ведь и кличка и морда, все совпадает.
– Ага, – кивнул он удовлетворенно, – ага. Вот и ладно.
– Кстати, не только я, все так думают.
– И хорошо. И пусть думают. И ты смотри, дорогой, не болтай! – Кинто поворотился ко мне, сощурился. – Договорились?
– Ладно, – сказал я. – Но почему? В чем дело?
– Да так, вообще, – он помолчал немного. – Быть цыганом – это ведь небольшая честь. Особенно у блатных, в нашем обществе! На кой мне нужны лишние насмешки?
– Но насколько я знаю, – возразил я недоуменно, – цыгане для нас свои. Их ценят…
– Ценят, может быть, – поднял палец Кинто, – но не уважают. Да и, в общем, правильно. За что их особенно уважать?
– Ну как за что? – замялся я. – Этот ихний бродяжий дух…
– Бродяжий дух у цыган особый. Они ведь живут – и хитрят и воруют – все по своим собственным правилам! Ну а правила эти… – Кинто покривился, длинно цыкнул слюной. – А, да что говорить!
Последние слова он произнес, уже вступая в расположение табора. Обозначился черный косой силуэт шатра, заметались близкие отблески пламени. Рычащим клубком подкатился нам под ноги пес, принюхался к Кинто и затих, ласкаясь.
Откинув тряпку, занавешивающую вход, Кинто заглянул в шатер и сказал:
– Здравствуй, тату!
– Здравствуй, – отозвался низкий сильный голос, – входи!
– Я не один, тату, со мной друг.
– Тем лучше.
Спустя минуту я уже сидел в шатре на мягком ворохе тряпья.
Принесенные мною подарки пошли по рукам; я передал их Кинто, а тот – в свою очередь – старухе в цветастой шали. Старуха развернула пакет, извлекла оттуда бутылку и почтительно вручила ее коренастому морщинистому цыгану с бритым черепом и аккуратно подстриженной бородкой.
– Выпьем, тату, – мигнул Кинто.
– Выпьем, – сказал цыган, – только не это…
Он повернул бутылку, встряхнул ее. Сдвинул брови, разглядывая надпись на этикетке, затем улыбнулся, блеснув стальными зубами:
– Мускат. Это – для женщин! Сладкие помои. Какой в них толк? Нет, мы другое сообразим…
Поворотясь к старухе, он что-то ей сказал по-своему – гортанно и коротко.
Она сейчас же засуетилась. Ринулась в дальний темный угол шатра и появилась оттуда, держа в руках объемистый глиняный кувшин.
Следом за нею выползла из угла еще одна цыганка, чуть помоложе. Она тащила закуску – хлеб, брынзу, овощи.
Вес это было мигом разложено на циновке, у наших ног. Отец Кинто взял стакан, плеснул в него из кувшина, затем осторожно водрузил стакан на тыльную сторону ладони и шикарным жестом поднес его мне:
– Гостю дорогому – первая чарка!
Я выпил и задохнулся. В стакане оказался чистейший виноградный спирт.
– Ну, как? – оскалясь и выкатывая глаза, захохотал старый цыган. – Хороша отрава? То-то.
Мы долго пили в ту ночь. Шумно пили. Весело!
В шатер постепенно набилась уйма народу. И сухо бряцал бубен, и стонали бабы, и чей-то томительный тенор пел под гитару – тянул надрывные, дикие, таборные слова:
Тагу мора, та ту морэ, Пантелею,
Не пора ли постыдиться от людей?!
Не пора ли амэиди Пантелею
Выйти в поле да сделать все дела?!
Амэиди, кони, ромалу, чисто звери,
А жеребеночек, ромалу, вороной.
А его грива до самого колена
Аж завивается волной…
На исходе ночи – уже перед светом – я выбрался, шатаясь, наружу. Постоял так, запрокинув к небу лицо и жадно, взахлеб дыша предзаревной прохладой. И потом свалился, заполз под телегу, стоявшую рядом с шатром, и прикорнул там в траве.
Почему-то я ощутил, засыпая, безотчетную, отчаянную тоску… Почему? Может быть, после бесшабашного этого загула, по контрасту с ним? Не знаю, не знаю. А мажет, тоску мне навеяли таборные дикие эти песни? Не слова их, не текст, а все то, что скрыто в глубинах – весь этот сумрачный распев.
Такой же сумрачный и такой же надрывный, как и сама судьба моя, как и вся моя непутевая жизнь!
Скорее всего – так. Именно это и рождало тоску. Ах, я не знал тогда, что уже отравлен ею, болен навечно. Не знал, что приступы тоски будут с годами расти, станут множиться и учащаться, преследовать меня повсюду. И теперь – вот теперь, в Париже, когда я рассказываю все это, – тоска живет во мне… И нет мне от нее спасенья!
* * *
Я очнулся поздним утром, разлепил веки и приподнялся, морщась от головной боли.
Нестерпимо хотелось курить. Я полез в карман за портсигаром (у меня портсигар был золотой, доброй пробы – еще с ростовских времен!), полез – и нащупал пустоту. «Неужто обронил где-нибудь, – забеспокоился я, – или сунул в другое место?»
Но и другой карман тоже был пуст. А ведь в нем – я отчетливо это помнил – лежали деньги; небольшая, но все же ощутимая пачка.
Тогда – уже торопливо и зло – проверил я все свои тайники и понял, что меня обокрали!
Помимо денег и портсигара, у меня еще имелись часы – две пары, а также финский нож. Вес это исчезло. Кто-то обработал меня сонного – обчистил с головы до ног… И тут мне вспомнилось замечание Кинто о том, что цыгане живут по своим, особым правилам.
«Хороши правила, – подумал я, – ничего не скажешь… Ах, гады, ах, подлецы!»
И только я подумал так, из шатра, из-за занавески выглянул отец Кинто.
– Эй, жиган, – позвал он зычно, – кончай ночевать! Иди, похмелимся!
– А где Кинто? – спросил я угрюмо.
– К девкам ушел, – ответил он, – еще ночью.
– Куда – не знаешь?
– В Баладжары, на станцию, – сказал цыган. – Обещал утром прийти… Но мы ждать не будем. Все уже готово – стынет! Иди садись, пожалуйста!
Он выволок меня из-под телеги, ввел в шатер и усадил подле себя. И так же, как и давеча ночью, учтивым жестом поднес стакан спирта:
– Гостю дорогому…
Первой моей мыслью было отказаться, устроить скандал и потребовать объяснений.
Но очень уж радушно предлагал он мне выпивку! И все в этом цыгане, – выпуклые, с маслянистым отливом глаза и крупный рот его, и поблескивающие в улыбке металлические зубы, – все излучало искреннее веселье, было исполнено заботы и простоты. И, глядя на него, я как-то вдруг обмяк, заколебался.
Судя по всему, старик не имел к краже никакого отношения. Стоило ли портить хороший завтрак? Я решил дождаться прихода Кинто и выяснить с ним все подробности странного этого дела.
Ждать пришлось долго. Кинто явился уже за полдень. Когда я, отозвав его в сторонку, сообщил о ночном происшествии, он изменился в лице: посерел, осунулся, гневно сомкнул зубы.
– Кто же это мог? – процедил он углом поджатого рта. – Ай, стыд какой, ай, стыд! В таборе, конечно, полно подонков, но все-таки ты же ведь мой друг, мой гость! И это знает каждый. Хотя… – он запнулся, наморщился в раздумье. – Кто-нибудь мог и не знать… Ты под телегой ночевал, говоришь?
– Да, – сказал я.
– Тебе постель какую-нибудь дали? Ну, одеяло, подушку?…
– Нет, не помню, да я и не просил! Все получилось случайно. Вышел подышать – и сковырнулся.
– Ага, – пробормотал он, – ага! Подожди. Я сейчас… Разговор этот происходил неподалеку от шатра. Кинто метнулся туда, исчез за дверною полостью. И сразу же там зазвучали резкие голоса. Заплакала женщина. Затем занавеска откинулась, и появился Кинто. Вслед за ним вышел старик; он вышел, держа за руку тоненькую девушку, лицо которой до бровей было закутано в пестрый платок.
– Вот она, паскуда! – проговорил Кинто, растерянно помаргивая и жуя потухшую папиросу. – Сестренка моя младшая, Машка… Вчера под утро вернулась из Баку – ну и молотнула тебя мимоходом. Я, между прочим, так и подумал! Кроме этой шкодницы – некому.
– Так ведь не знала же я, не знала, – запричитала девушка. – Смотрю – валяется пьяный… Ну, откуда мне было знать?
– Где веши? – гневно спросил старик.
– Да здесь они, здесь, – торопливо сказала девушка, – все здесь. Пустите, тату!
Она высвободила руку, потерла запястье, затем наклонилась и поспешно задрала длинную юбку: под ней оказалась другая… Порывшись в ее складках, девушка извлекла портсигар и часы. Передала золото отцу. И снова подняла подол, и там опять была юбка. И оттуда на свет появились деньги (уже аккуратно сложенные, завернутые в тряпицу).
Сколько на ней надето было этих юбок, я, признаться, так и не смог сосчитать… Она шуршала ими, путалась в этом ворохе. Платок ее распустился – обнажилось лицо. И когда она распрямилась, я внутренне ахнул. У нее были огромные дымчатые, затененные ресницами глаза, удлиненный овал лица, крупный нежный рот с припухшей нижней губой.
Пристально вглядываясь в нее, я спросил уже с юморком, с легкой улыбкой:
– Ну, а где же нож запрятан? Там, что ли, – под самым низом?…
– Нет, в кустах, – она указала пальцем на заросли акации, – это рядом…
– Веди! – приказал старик.
Мы углубились в кустарник и вскоре очутились на крошечной полянке. Девушка присела возле груды валежника, разгребла ее и вытащила нож.
Я протянул ей руку. Она вложила нож в мою ладонь. Пальцы наши сблизились, соприкоснулись. И я ощутил ее пугливый трепет и дрожь.
«Чего она, дурочка, боится? – подумал я. – Все ведь уже кончено…»
Но нет, все только начиналось!
– Та-ак, – протяжливо сказал старик, обращаясь к Маше. – Ну, а теперь – становись.
И он, насупясь, потащил из-за спины – из-за пояса – тяжелую ременную плеть.
– Тату! – жалобно позвала девушка и умолкла под взглядом отца. Опустила ресницы, спрятала в ладони лицо.
Старик шагнул к ней, примерился глазами и медленно начал заводить назад плечо… И тогда я крикнул, перехватив занесенную плеть:
– Не надо! Стойте!
– Как – не надо? – удивился старик. – Нашкодила, обобрала гостя…
– Да плевать на эту кражу, – сказал я и покосился на Машу, и увидел, как радостно, изумленно распахнулись ее глаза. – Не жалко мне ни денег, ни часов. Я бы сам все это отдал…
– То, что ты бы отдал, – один разговор, а вот то, что она сама взяла, – другой, – вмешался Кинто, – совсем другой. Понимаешь?
– Понимаю, – сказал я, – все понимаю. Но и вы тоже поймите! Не могу я так.
– Но ведь она провинилась?
– Н-ну… да. Конечно, – с трудом согласился я.
– А за провинность бьют, – пробасил старик и потянул к себе плеть. – И крепко бьют. И это уже не первый случай. Все время шкодит, срамит меня.
– Погоди, – попросил я, – ну, погоди. – И добавил: – Тату…
– Так чего же ты желаешь? – усмехнулся в бороду старик.
– Ну, во всяком случае, чтобы вы не наказывали ее сейчас… Из-за меня.
– Тогда накажи ее сам!
– Хорошо, – сказал я быстро, – накажу! – выхватил у цыгана плеть и потом, поигрывая ею, добавил: – Вы идите, идите! Я тут сам разберусь. Один… Все сделаю, как надо!
Когда Кинто и старик ушли, я повернулся к Маше, отбросил плеть и улыбнулся ей ободряюще.
– Маша, – сказал я, подходя к ней, – не бойся, Маша. Разве могу я тронуть такую, как ты!
– Не можешь или не хочешь? – спросила она, отнимая руки от лица.
– Не могу.
Мне казалось, слова эти обрадуют ее… Но вот вам женская лотка! По губам ее вдруг скользнула надменная презрительная гримаска.
– В общем, могу, конечно, – сказал я поспешно.
– Так почему же не бьешь?
– Не знаю… Как-то рука не поднимается…
– А я было подумала – ты мужчина!
Она проговорила это и отвернулась, равнодушно поправила волосы и пошла, покачивая бедрами, цепляясь подолом за кусты.
– Стой! – окликнул я ее. – Куда ты?
Она не ответила, не обернулась. Она уходила от меня, исчезала, скрывалась в зыбкой листве…
И внезапно меня охватило бешенство; я поднял плеть с земли, в два прыжка нагнал девушку. И с ходу, наотмашь, полоснул ее по спине.
Она вздрогнула и как бы надломилась сразу: рухнула на колени, вскинула руки над головой.
Я замахнулся еще раз и увидел ее глаза: они полны были слез.
– Прости меня, – прошептала она, – хватит. Теперь – хватит… Прости! – и замерла, застыла, прижавшись к моим коленям.
29
Цыганская жизнь
Я приехал в табор случайно и вовсе не думал застревать здесь, но застрял, задержался! И виною этому была, конечно, Маша.
После той истории в кустах она вдруг прониклась ко мне странной нежностью; витая ременная плеть сыграла благую роль! На следующий же день на закате Кинто с таинственным видом вызвал меня из шатра, поманил с собою в степь. И там, на краю оврага, я увидел Машу; она сидела вся какая-то тихая, задумчивая, смирно опустив пушистые свои ресницы.
– Ну, вот, – сказал Кинто, – как ты, Машка, просила, так я и сделал. Привел. А теперь разбирайтесь сами! Я ничего не знаю – и знать не хочу!
Кинто отвернулся, крупно пошагал прочь, но тут же остановился, нахмурясь.
– Смотри, змея, – проговорил он, грозя Маше пальцем, – смотри, гадюка! Хоть ты моя сестра, но друг мне дороже – учти!
Он потоптался так с минуту, затем махнул рукою и исчез в наплывающей тьме.
Мы остались одни. Было прохладно и тихо, только где-то в травах поскрипывал коростель да время от времени со стороны табора долетали обрывки песен, бряцанье и ржанье коней.
– Чтой-то он говорит – не пойму, – вздохнула Маша. – Все ругают меня, бранят, а пожалеть и некому.
Она усмехнулась, игриво повела плечами. И тут же наморщилась, охнула от боли.
– Твоя работа, черт. Ну, ты ж и злой!
– Сильно болит? – спросил я, исполненный раскаяния и жалости.
– Еще бы, – сказала она, – пощупай-ка сам!
Я осторожно провел ладонью по ее спине, податливой и нервной, как у кошки, и ощутил под тонкой тканью блузки вспухший косой рубец. Да, врезал я ей крепенько – ото всей души!
– Ай, – дернулась Маша, – убери-ка руку. И откуда у тебя такой удар? Рука-то ведь маленькая, почти что детская…
Она взяла мою руку и положила ее себе на колени. Поглаживая ее, перебирая пальцы, сказала, помедлив:
– Совсем детская… Да ты и сам. Говорят, ты блатной, уркаган. Ну, какой же ты уркаган? Ты – маленький, жалко тебя… Иди ко мне, маленький. Прижмись крепче, не бойся.
– Послушай, – сказал я, уязвленный этими ее словами, – как-то странно все получается… Я же тебя отлупил, а ты меня жалеешь.
– Так ведь я – женщина, – ответила она.
Это было сказано так ласково, просто и проникновенно, что я затих, ничего не поняв, но все же ясно почувствовав всю непостижимую колдовскую ее правоту и силу.
Она еще что-то лопотала негромко и певуче, путая цыганские и русские слова… Но я уже плохо соображал. Я качнулся к ней, обнял ее порывисто. И опять она вздрогнула под моей рукой.
– Вот же беда, – рассмеялась она, – теперь и на спину не ляжешь… Но ничего. Как-нибудь! Приспособимся! У нас с тобой вся ночь впереди. Эта ночь – наша!
Губы ее приоткрылись. Я ощутил ее дыхание, костяной холодок зубов… И прошло немало времени, прежде чем мы снова заговорили.
– Эта ночь наша, – пробормотал я, остывая, с трудом переводя дух. – Ну а потом?
– А что – потом? – прищурилась она.
– Неужели у нас одна только эта ночь?
– А ты бы еще хотел?
– Конечно!
– Ну, встретимся завтра – в эту же пору…
– Эх, да я о другом, – проговорил я тоскливо, – я вообще… О будущем…
– Во-о-он ты про что, – сказала она протяжливо и завозилась, застегивая блузку, поправляя мятые волосы. – Стоит ли затевать?… Ах, ты действительно маленький! Получил игрушку и не хочешь выпускать из рук. А с игрушкой этой – беда… Слышал, как меня давеча брат обозвал? Ну, может, я и не гадюка, но все же учти: ты со мной еще намаешься. Я ведь и сама с собой маюсь… Зачем тебе это?
– Не знаю, – сказал я растерянно.
– Вот и не спеши, не надо… Не гони лошадей.
Но через неделю она сама вдруг завела об этом разговор. Мы лежали с ней в степи на том же месте, на краю оврага. И опять была сумеречь, и тянуло прохладой, и в синеве, сквозь облачные перья, светилась восходящая луна. По диску ее бежали багровые отсветы. Красноватое зарево растекалось на горизонте. Мутные лунные тени скользили по травам, по волнам ковыля… И там, в ковыле, послышался людской гортанный говор, тупой и частый топот копыт. Голоса множились, приближались. Я встрепенулся, привстал с беспокойством.
– Сюда идут, – сказал я, – увидят.
– Лежи, – отозвалась она спокойно, – никто сюда не придет.
– Но ведь они не знают…
– Знают, – сказала она, – весь табор знает! Давно уже… А ты что ж думал, это можно скрыть от людей?
– Ну, и как же к этому относятся? – спросил я, закуривая. – Что говорят?
– Да по-разному. Молодые тебя, конечно, ненавидят.
– Это из-за чего же?
– Из-за меня, наверное, – просто сказала она, – сам понимаешь.
– Понимаю. Ну а старые? Отец, например?
– Тату пока молчит. И это уже хорошо.
Она взяла из моих рук папиросу и затянулась несколько раз. И потом, вернув ее, вздохнула прерывисто.
– В общем, деваться теперь некуда… Ты все равно уже мой Ром. Понимаешь? «Ром» – это, по-нашему, муж, – и, вплотную приблизив ко мне лицо, добавила жарко и медленно: – А я – твоя Ромни…
* * *
Так началась моя цыганская жизнь!
Оставшись в таборе, я быстро обжился, освоился; неплохо выучился плясать и лихо отбивал чечетку на таборных гульбищах. И ходил я теперь, как заправский ром, – в расписной косоворотке, в смазанных, поскрипывающих сапожках.
Однако идиллия эта вскоре окончилась; мне пришлось отсюда уехать… Слишком много оказалось у меня здесь врагов!
Однажды ночью по дороге на станцию меня подстерегли молодые цыгане (очевидно, те самые, о которых говорила мне Маша), подстерегли – и жестоко избили.
Ах, как они били меня!
Их было пятеро; они обступили меня, плотно взяли в кольцо. И я не мог, окруженный, ни вырваться, ни защититься по-настоящему. Они били меня кольями и кнутами, причем не спереди, не в лицо, а сзади – по спине, по бокам, по ребрам.
Всякий раз, сбитый наземь ударом, я поднимался и поворачивался в ту сторону, откуда удар этот был нанесен. И тут же вновь валился с ног. И опять поднимался со стоном. И так я крутился во тьме – беспомощный, оглушенный яростью и болью.
Передо мной маячили белесые лица; я простирал к ним руки, тянулся к ним, но достать не мог, не успевал… Потом я упал и уже не поднялся.
Очнулся в шатре на следующий день. Первый, кого я увидел, был старый цыган. Угрюмый и насупленный, он склонился ко мне, спросил коротко:
– Кто?
– Не знаю, – сказал я, – не помню.
– Но, может, догадываешься?
Старик посмотрел на меня выжидающе. Поскреб ногтями в бороде – ухватил ее щепотью.
– А? Кто? Ты не молчи…
– Темно было, – ответил я, – не разглядел.
– Ну, что ж, – сказал он тогда и вздохнул с видимым облегчением. – На нет и суда нет… Ладно!
Затем из небытия появилась Маша. Причитая и всхлипывая, уселась она в изголовье. Положила на лицо мне прохладные, мягкие, ласковые ладони.
– Я здесь, я с тобой, – задыхаясь, давясь от слез, прошептала она. – Не бойся, родной мой, ничего не бойся. Я – твоя! Понимаешь? С тобой.
– Вот этого он как раз и должен бояться, – отозвался вдруг Кинто.
Я не видел его, улавливал только голос:
– Почему, ну, почему ты такая? Ты не приносишь радости; только вредишь, только всем гадишь… Видишь, что с парнем сделали? Перебили руку, сломали ребро.
– Но в чем же я виновата? – жалобно спросила Маша.
– А черт тебя знает!
– Я ведь здесь никому… Ни с кем…
– Зато много авансов выдаешь.
– Ничего я специально не выдаю. Так оно все само получается.
– Допустим, – сказал Кинто, – но ему от этого не легче! Потом они говорили о чем-то по-своему, по-цыгански. И в невнятном этом бормотании я различал одно только слово: «Уезжайте»…
– Уезжайте, – повторил по-русски Кинто, – здесь все равно добра не будет. А там, вдвоем, – кто знает? – может, вы и уживетесь, будете счастливы.
* * *
Но нет, мы не были счастливы.
Отлежавшись, окрепнув слегка, я увез Машу на Северный Кавказ – на Кубань, поселился там в казачьей станице, думал пожить в тишине, без приключений… Однако приключения начались сразу же. На третий день по приезде в станицу Маша исчезла, пропадала где-то сутки. И явилась домой веселая, пыльная, с тяжелым мешком за плечами. Оказывается, она ходила по дворам – гадала, побиралась, выпрашивала куски.
Я пробовал убедить ее в том, что занятие это – не из лучших; доказывал, что сумею сам прокормить семью… Все было бесполезно!
Она продолжала время от времени исчезать из дома. И случалось, пропадала надолго. Существо это, вообще, было странное, во многом непостижимое, исполненное какой-то наивной порочности. И в результате мы с ней расстались, вконец утомленные друг другом и не сумевшие друг друга понять.


























