Текст книги "Таежный бродяга"
Автор книги: Михаил Демин
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
БОГ ЛЮБИТ ТРОИЦУ
Мне не хотелось возвращаться к проклятому прошлому, вспоминать старые навыки, но – что ж поделаешь? – пришлось.
Как только я переступил порог камеры, меня окружила знакомая атмосфера, ударила в ноздри тяжкая вонь параши. Глазам моим предстали фигуры, ютящиеся на нарах (камера была большая), и я увидел, что здесь – как и всюду – они делятся по мастям; у входа располагаются фрайера, а под окошком – урки. И я сразу пошел туда, к блатным! Пошел, не раздумывая, подчиняясь инстинкту – неспешно, вразвалочку, по-хозяйски оглядывая камеру и выбирая лучшее место. Я держался теперь так, как и подобает истинному босяку, блатному аристократу, для которого воля – случай, а "тюрьма – это дом родной".
Да ведь, если вдуматься, так оно и было. Я прожил на воле мало, до смешного мало. И ничего – из того, что начал и задумал – не осуществил, не сделал, не довел до конца… Я ничего не добился! Судьба все время вела меня по каким-то своим спиральным маршрутам, по кругам, в эпицентре которых маячил этот самый дом, "казенный дом с решеточками ржавыми". Только он один! И уходя от него, я, в сущности, – не уходил никуда. Все время кружил на одном месте. Был как бы прикован к нему постоянно; нас связывали слишком прочные узы… Неразрывные и незримые, они являлись единственной реальностью, а все остальное было самообманом, блефом, миражем. Вот с такими, примерно, мыслями, обосновался я в камере, заняв уютное местечко под окошком, среди блатных. Их тут было четверо – все здешние, московские, «домашние»… Я представился, как ростовский гастролер, недавно только освободившийся и случайно заехавший, «залетевший» из Сибири. И «подзасекшийся» на пустяке. Мы разговорились. И очень быстро нашлись у нас общие знакомые. Имена Соломы, Девки, Левки-Жида здесь, оказывается, были хорошо известны. Слышали урки также и о событиях на пятьсот третьей стройке (о провале восстания и о массовых расстрелах), и когда я заявил, что освободился как раз оттуда, – а до того был на Колыме – они посмотрели на меня с уважением.
– Эх, жалко, – воскликнул один из них, шепелявый, щуплый, по кличке Пупок. – Жалко, тебя здесь раньше не было! Тут у нас сидел один, тоже – оттуда, с пятьсот третьей… Его прямо перед тобой увели… Ну, прямо – вчера утречком.
– Жалко? – повторил я с едкой, медленной, длинной улыбочкой. – Вот как! Это ты, что же, голубок, хотел бы, чтоб меня не сегодня повязали, а вчера? Или еще раньше? Или, может, – вовсе не выпускали бы, а?
– Да нет, ну что ты, – заерзал, сконфузившись, Пупок, – я не к тому…
Получилось как-то неловко, нехорошо – и друзья теперь взирали на него с осуждением. И видя это, он спешил оправдаться, торопился, нервничал, сыпал словами.
– Ты не понял. Я это – так, вообще… Ну, просто, был человек. Может, ты знаешь, может, тоже твой корешок?
– А – кто? – поинтересовался я небрежно.
Он назвал совершенно незнакомое мне имя. И я подумал тотчас же: "Хорошо все-таки, что мы с этим типом не встретились! Возможно, он видел меня, возможно, слышал – и знает, что я уже не блатной, что я завязал, выбыл из закона… Мы бы разговорились, и… Нет, такие встречи сейчас – не с руки!"
И неторопливо разминая папироску, я сказал:
– Такого не знаю. Даже и не слыхивал… Но, ребята, хочу вас, на всякий случай, предупредить. На пятьсот третьей стройке – так же, впрочем, как и на Колыме, и в других полярных лагерях, – было много ссученных. Там у нас шла с ними настоящая война. И она продолжается. И вы не забывайте об этом. Помните каждую минуту – если вы, конечно, чистопородные… Сучья война продолжается! И вот почему к северянам надо относиться вообще осторожненько, с оглядкой. Всех на веру принимать нельзя. Никак нельзя!
Я прикурил от огня, поднесенного Пупком. И строго посмотрел на ребят. И по их глазам, по выражению их лиц, понял мгновенно и безошибочно: они уже смирные, ручные. И эта камера – моя!
* * *
На следующий день – перед отбоем – загремел дверной замок. И надзиратель, заглянув в камеру, позвал меня:
– На выход!
Я сказал со вздохом, натягивая пиджак:
– На допрос. Ясное дело! Нынче они мне – я чувствую – устроят веселую жизнь.
– Держись, старик, – мигнул мне Пупок, – ничего… Как-нибудь… Где наша не пропадала!?
И кто-то добавил – сочувственно и шутливо:
– Ни пуха тебе, ни хера!
Я понимал, идя к Прудкову: предварительное знакомство наше окончено, и вежливые разговоры – тоже. И теперь капитан начнет выбивать из меня, выколачивать ту самую «правду», которую он ищет. А так как я не смогу ее дать, – он прибегнет к испытанным приемам. И так как я все-таки не дам ему искомого – он употребит все свое умение… И что от меня, в результате, останется? Действительно – ни пуха, ни хера.
Но я, тем не менее, знал уже, как себя вести и что мне делать. Я ведь снова стал прежним. Я снова стал прежним!
И войдя в полутемный, сумрачный кабинет следователя, я с ходу – с порога – начал ерничать, кривляться; мне нужно было задать тон, создать подходящую атмосферу.
– Бонжур, гражданин начальничек, – объявил я, – как спалось? Мне, например – плохо. Я же понимаю, зачем вы меня вызываете. Но предупреждаю сразу бейте не сильно! У меня от битья выпадает кишка… Я только ласку принимаю, только ласку! Мне ее с детства не хватало. Моя несчастная, бедная, глупая мать…
И тут я увидел мою мать.
Она сидела сбоку от стола – у стенки – в каком – то тигровом плаще, с огромной лакированной сумкой на коленях. Рядом с ней помещался незнакомый мне военный, в полковничьих погонах. Оба они поворотились теперь ко мне. И во взгляде матери я уловил изумление.
Капитан Прудков – он стоял в глубине комнаты, покуривая и теребя усы, – сказал, прерывая мою тираду:
– Бонжур, бонжур! Настроение, я вижу, переменилось. Что ж, это неплохо. Тем более, что и обстоятельства тоже несколько меняются…
Мать поднялась медленно – шагнула мне навстречу. Лицо ее задрожало, губы поджались, кривясь. Сейчас же полковник, вскочив со стула, проговорил – учтиво тронув ее за локоть:
– Успокойтесь, прошу вас! Все ведь уже улажено. Остались небольшие формальности – они не займут много времени. Я сам за всем прослежу. Можете так и передать Никульшину.
Затем он подошел к Прудкову – о чем-то быстро, коротко потолковал с ним. И удалился, поскрипывая сапогами.
– Ну, здравствуй, непутевый, – сказала мне мать.
– Здравствуй, – сказал я. – Вот не ожидал!
– Ты какой-то странный сегодня. – Она внимательно оглядела меня, – что с тобой?
– Тут поневоле будешь странным, – проворчал я, пожимая плечами. – Еще бы! Схватили, кинули в камеру. Мотают новый срок…
– Больше уже – не мотают, – сказала мать. И всхлипнула, уронив на плечи мне руки. – С этим кончено… С этим кончено… Ты – свободен.
– Свободен?
– Да, да!
– Так чего же ты плачешь?
Я сказал это хрипло, с перехваченным горлом. И почувствовал вдруг, что у меня самого как-то странно защипало в глазах… Ах, никакой я был не прежний! Разве так бы я реагировал в былые годы? Что-то явственно изменилось во мне за последнее время, изменилось необратимо. Потеплело, отмякло, оттаяло… А может, я просто – ослаб?
– Ты думаешь, это все было – легко? – сказала мать, улыбаясь сквозь слезы. – Сколько пришлось волноваться, звонить!..
В этот момент Прудков сказал – деликатно кашлянув за нашими спинами:
– Разрешите…
И потом, когда я обернулся:
– Значит, так. Дело ваше приостановлено. (Теперь он говорил со мной – на "вы"). – Вы свободны… Но! – Он поднял палец. – Есть одно «но». По решению выездной сессии железнодорожного трибунапа в Конотопе, в 1947 году, вы были приговорены к шести годам лишения свободы с последующей трехлетней ссылкой… Так вот, теперь вам надлежит немедленно выехать отсюда и возвратиться к месту поселения, в Абакан, в Хакасскую автономную область. У нас имеется специальное указание прокуратуры… Дело ваше приостановлено – но полностью не закрыто. Имейте это в виду! При повторном нарушении ему будет дан законный ход. И тогда уже вас не спасут никакие протекции и связи. Сейчас вам предоставлен как бы последний шанс – так постарайтесь им правильно воспользоваться… Вот так. Надеюсь, все понятно?
– Понятно, – сказал я, – чего уж там…
– Подойдите-ка.
Я подошел – и он вручил мне какую-то бумагу. Это был печатный бланк, на котором значилось: "Я, нижеподписавшийся, (такой-то) обязуюсь покинуть пределы города Москва в течении двадцати четырех часов".
– Ознакомьтесь с текстом, – сказал Прудков, – и распишитесь. И учтите: этот документ обретает силу и вступает в действие с того момента, когда проставляется подпись.
Рука моя, с зажатым в ней пером, невольно дрогнула при этих словах. И подпись получилась неуверенная, какая-то жалкая.
– И еще учтите, – добавил капитан, пряча бумагу в стол. – Нарушение данного обязательства расценивается, как уголовный факт. Таким образом, вы – если рискнете на это – к предыдущим двум пунктам добавите новый… А три – это уже круглая сумма! Это весомо! – Он усмехнулся в усы. – Закон – наш Бог. А Бог, как известно, любит троицу.
ПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ
– Послушай, что же произошло? – спросил я, когда мы вышли на улицу.
– Это долго рассказывать, – сказала она. – Но, в общем, спасибо Казину; он позвонил мне сразу, в тот же вечер… Все началось – с него…
– Казин? – воскликнул я, – вот как! Ну, молодец, старичок. – И тут же я устыдился, раскаялся, вспомнив о былых своих сомнениях. – Не подвел все-таки, не предал… Он показался мне тогда каким-то очень уж перепуганным.
– Нет, нет, он сделал все, что мог, – сказала мать. – Перепуганным, может, он и был… Даже наверняка – был! Но тем не менее… Позвонил мне. И моментально – еще одному писателю, когда-то тот работал в органах, а теперь – известный прозаик, лауреат. А потом они оба связались с Никульшиным.
– А кто этот Никульшин?
– Есть такой прокурор, – пояснила мать, – человек заслуженный, орденоносец, вообще – с большими связями. – Она коротко передохнула, поправила прическу. – Никулыпин долго со мной разговаривал… Между прочим, он обронил одну странную фразу. "Раньше, – сказал он – я вряд ли бы смог помочь в таком деле. Теперь – немного легче." Не знаю, что он имел в виду. Но, как видишь, помог! Я еще и сегодня утром у него была, плакала там… Ну почему с тобой вечно что-нибудь происходит?
– Не знаю, – пробормотал я, – так все как-то складывается по-идиотски… А эта нынешняя история вообще какая – то странная. Взять хотя бы случай с ножом! Понимаешь, был у меня финский нож. И они об этот как-то узнали. Но потом, когда пришли с обыском – финяк исчез, испарился… И тут уже я сам ничего не пойму… Не найду объяснения, не могу отыскать!
– Так чего искать, – сказала мать, – чего искать-то? Твой нож – который был в столе – взяла я.
– Ты? – изумился я. – Когда?
– В тот самый день, когда я прибиралась, – готовилась к приходу Казина.
– Почему ж ты мне сразу не сказала?
– А какой смысл? – Она подняла брови. – Ты бы ведь потребовал его обратно – я же тебя знаю… А так – я решила – будет лучше. На всякий случай! И, как видишь, оказалась права.
И она умолкла, сморкаясь и комкая платок. И потом:
– Ты вот все критикуешь меня, – сказала с надрывом, – ругаешь. Дескать я – плохая мать… Я ведь знаю, как ты ко мне относишься! Может я, как мать, и действительно не идеал, не ангел. Ах, я слабая женщина. Но с другой стороны, и ты сам – как сын – тоже не подарочек!
– Да уж ясное дело, – покивал я усмешливо. – Чего там. Мы с тобой два таких монстра, хоть на выставку нас – за деньги показывать…
– Да, да, ты не смейся! Что я с тобой – всю жизнь свою вижу? Что имею? Одни только неприятности. То передачи тебе в тюрьму носи, то бегай по людям – интригуй, выручай тебя… И к тому же ты все время хитришь. Никогда не говоришь мне правду.
– Вот уж нет, – возразил я, – здесь ты малость переборщила. Хитрить – не в моем характере.
– Ах, оставь! – Она махнула платочком. И спрятала его в лакированную свою сумку, звонко щелкнув замком. – Оставь, пожалуйста. Вспомни наш первый разговор! Я тогда сразу спросила: как у тебя с документами, – все ли в порядке? И скажи ты правду, я бы тут же придумала что-нибудь… Помогла бы… А ты? Что ты тогда ответил?
– Ну, понимаешь, – начал я невнятно и сбивчиво, – тогда я не мог, не хотел – при Ягудасе.
– Да и с ним тоже, – сказала она. Я тебя заранее предупреждала: будь осторожен! Опасайся его! Не связывайся вообще с этой семьей. И тут я как в воду глядела! Ты знаешь, что был арестован – по его доносу?
– Догадываюсь.
– Чего догадываться-то? Все точно! Никульшин мне объяснил.
– Ему известны все подробности?
– Наверное, – повела она плечом. – Естественно… На то он и прокурор! Он, между прочим, все время интересовался одной деталью: как, каким образом мог Ягудас проникнуть в твою комнату? Деталька эта – по словам Никульшина – весьма любопытна. Она открывает для нас возможность создать теперь дело против Ягудаса. Как сказал Никульшин, – "возбудить встречный иск".
Мы шли, беседуя, по направлению к дому (милиция находилась неподалеку от меня – на соседней улице). Было уже поздно, и небо занавесилось мглою – беззвездною и белесой – и пахло сыро и зябко, и на тротуаре лежали жидкие желтые пятна от уличных фонарей.
– Но… Что же мы, конкретно, можем ему предъявить? – спросил я задумчиво. И остановился – как раз под фонарем, в середине светового пятна. – В чем мы можем его обвинять?
– Прежде всего – в злонамеренной клевете, – сказала мать. – Ножа – то ведь нет! А Ягудас в своем доносе ссылается именно на это. Причем он дважды подчеркивает – обрати внимание, дважды! – что нож лежал в столе, в правом ящике, рядом с какой-то книгой в синем переплете… Как он мог все это знать? Откуда он почерпнул эти сведения? Такая детальность, такая сугубая осведомленность, – по мнению Никульшина – оборачивается против самого доносчика. Он что, имел отдельный ключ? или – отмычку? И рылся в комнате тайно, когда тебя не было? Но ведь если это так, он сам действовал противозаконно, как уголовник.
Мать говорила это, захлебываясь волнением. Я заглянул ей в лицо. Облитое фонарем, оно было видно отчетливо – и я разглядел там какие – то очень уж жесткие черточки. Она была озлоблена. Она жаждала мести! В общем-то, я и сам, по идее, жаждал того же… Но что же я мог в данном случае поделать? Я ведь знал: кто в действительности проникал ко мне. Отчетливо понимал: как и откуда мог почерпнуть эти сведения Ягудас… Я понимал все! И не было у меня ни сил, ни желания сейчас поддерживать мать. Я не хотел касаться этой темы, задевать ее имя… Старый подонок не назвал его, не упомянул в доносе. Почему же я теперь должен это делать – быть хуже его?
И хотя мать упрекала меня в хитрости (упрекала беспричинно, неправедно!), и выслушивать это было обидно, я все-таки начал сейчас немножко хитрить.
– Знаешь, – сказал я, – это все уже позади. Ты меня выручила – спасибо тебе! Но стоит ли портить оставшееся? Сколько мне осталось жить в Москве? – последние сутки!
– Срок истекает завтра, в одиннадцать вечера, – кивнула, нахмурившись, мать, – и, я думаю, – тебе не стоит рисковать…
– Это бесспорно, – сказал я, – о чем речь! Да и вообще, если бы даже обстоятельства сейчас и изменились в корне – я все равно бы уже не остался в Москве. Не смог бы… Нет, не хочу! Хватит! Раз уж так получилось, я и сам предпочитаю вернуться в Сибирь. И начинать оттуда.
Я закурил и потом – нервно грызя папиросу:
– Если мне вообще суждено когда-нибудь начать… Черт его знает. Попробую еще раз. На новом месте! Но сейчас я, во всяком случае, предпочитаю не думать больше о неприятностях. Не думать ни об этом Ягудасе, ни… – Тут голос мой дрогнул невольно. – Ни о чем другом…
* * *
Я сказал так – и мать согласилась. И на этом мы расстались. Но все же не мог я – в самом-то деле – не мог не думать о Ягудасе! Встретиться с ним мне хотелось. Очень хотелось! И поднимаясь по лестнице и отмыкая дверь, я заранее предвкушал эту нашу встречу и предстоящий разговор, и мысленно видел ошалелое его лицо, и трясущиеся, дряблые щеки…
Встречи, однако, не состоялось. Когда я вернулся в квартиру, она оказалась пустой! Сосед исчез. И Наташи тоже не было. И эту последнюю свою ночь – так же, как и самую первую, по приезде в Москву, – я провел без сна, в одиноких раздумьях. Пил чифир, перебирал бумаги. Приводил в порядок рукописи и вещи и укладывал их в чемодан.
Утром, чуть свет, зазвонил телефон. Я снял трубку – и услышал голос Наташи.
– Вернулся? – спросила она.
– Да. А ты уже знаешь?
– Ну, разумеется…
И потом – быстро, приглушенно:
– Я сейчас приду!
НА КРУГИ СВОЯ
– Где ж ты ночевала, Наташа?
– У родственников.
– Чего это вдруг?
– Ну, я была с папой. Он теперь – там… Сюда приходить не хочет.
– Из-за чего же?
– Да из-за тебя…
– Это потому, что я освободился?
– Ну, разумеется.
– А кто ему сообщил об этом?
– Тот самый капитан, которому он и раньше звонил.
– Звонил – когда?
– Дней пять назад… Тебя как раз тогда не было дома.
– А ты как раз была – не так ли? И слышала все?
– Д-да.
– Значит, ты была в курсе – с самого начала?
– Ну, в какой-то мере…
– Почему ж ты меня сразу не предупредила?
– Не могла.
– Как, то есть, не могла?
– Ну, не могла я идти против папы! И, кроме того…
– Говори, говори, не жмись. Чего уж там! Давай начистоту!
– Я же все-таки комсомолка.
– Ах вот как!
– Ну да, милый. Ну, да! Он мне напомнил о моем долге – и что я могла возразить?
– В чем же этот долг заключается? В доносительстве, в предательстве…
– Я вовсе и не думала об этом. Я просто растерялась… Прости, если можешь! Ты же ведь умный, тонкий – должен все понять…
– Но все понять, еще не значит – все простить.
– Ах, ты очень странный сегодня, холодный какой-то, чужой.
– А каким же я должен быть – интересное дело? После всего, что случилось!
– Ну, не знаю… не знаю. Все-таки – наши чувства, любовь…
– Не смей произносить этого слова. Любовь! Молчала бы уж лучше.
Я сидел на диване возле раскрытого, уже уложенного чемодана. Наташа стояла рядом – покусывая губы, теребя косу. Она вбежала ко мне сразу, с улицы; плащ ее был распахнут и я видел, как тяжко дышит ее грудь.
Я видел, как дышит ее грудь – высокая, туго обтянутая платьем, – и видел медовые, стройные, сильные ее ноги… Но видел все это неотчетливо, как бы в тумане. Переполнявший меня гнев застилал глаза горячею пеленой.
– Возвращайся к отцу! – сказал я. И при этих словах она вздрогнула, моргнула растерянно, попятилась к дверям.
– Нам говорить больше не о чем. А его ты можешь утешить. Пусть спит спокойно. – Я усмехнулся. – Если сумеет, конечно… С Москвой у меня все кончено, – я уезжаю!
– Куда? – спросила она, глотнув воздух.
– Туда, откуда приехал… Возвращаюсь на круги своя.
– А – когда?
– Нынче вечером.
– С каким же поездом.
– С первым попавшимся… Но – не позже двенадцати.
– Билета у тебя еще нет?
– Это не проблема. Достану.
Было недолгое молчание. Потом она проговорила тихонько:
– Я провожу тебя… Можно?
– Нет, – сказал я. И резким движением захлопнул крышку чемодана.
* * *
День этот весь прошел в хлопотах, в суете. После ухода Наташи позвонила мать и пригласила меня к себе. Состоялся, так сказать, семейный обед. И там я – после долгого перерыва – встретился с отчимом. Мы с ним недолюбливали друг друга, не ладили, и вообще избегали встреч… Но эта встреча прошла довольно мирно. Может быть, потому, что она была – прощальной? Он был на сей раз прост и радушен. С улыбкой подливал мне вино, шутил, придвигал блюда. Наконец он предложил мне денег и я, после некоторого колебания, принял их. Это было кстати! Данной суммы вполне хватало на дорогу и на билет.
Дозвониться до вокзальной кассы не удалось – и мне пришлось самому туда ехать и толкаться там в гомонящей толпе… Абаканских поездов прямого следования, как выяснилось, – не было. Для того, чтобы добраться до Хакассии, нужно было делать пересадку в Красноярске. Через этот город проходило несколько маршрутов. И поразмыслив, я взял билет на Иркутский экспресс, отправляющийся из Москвы ровно в полночь.
Затем я совершил последний обход редакций. Стихи мои везде лежали без движения – пылились в тех же самых папках и ящиках, куда были уложены месяц назад. Только в одном молодежном журнале что-то вроде бы забрезжило, сдвинулось… Редактор отдела поэзии сказал мне, попыхивая трубкой:
– Ваши стихи – у членов редколлегии. Читаются.
– Ага! И когда можно будет узнать?
– Один отзыв уже имеется, – сказал редактор. Ждем второго.
– И каков же этот отзыв?
– Средний. – Редактор вынул изо рта трубку, описал ею в воздухе замысловатую кривую. И добавил, рассмеявшись. – Во всяком случае – не резко отрицательный.
– Все теперь зависит, стало быть, от второго?
– Да. Но это не быстро делается. Загляните-ка к нам дней эдак через десять-пятнадцать.
Старая песня, – подумал я уныло, – дней через десять – пятнадцать я уже буду вкалывать в тайге, в Саянах, толковать о поэзии с другими – с теми, кто бегает на четвереньках и машет хвостом…
И наскоро простившись – ушел.
* * *
Провожать меня на вокзал пришли мать и Юра – мой двоюродный брат. На минуту отлучившись в буфет, мы выпили с ним – «по отходной». Здесь я вкратце рассказал Юре о последних моих злоключениях. И вспомнил странную фразу прокурора Никульшина. «Что она означает?» – спросил я. – Как ты думаешь?" И Юра, подумав, сказал:
– В общем-то, нечто подобное я уже слышал. Сейчас действительно становится немного легче… И знаешь, почему?
– Ну?
– Потому – что Хозяин – почти уже не у дел…
– То есть как это, не у дел?
– Он болен, понимаешь? И с каждым днем ему все хуже. И в верхах, в связи с этим, царит растерянность. Там же ведь – много сложностей! Это вовсе не такой монолит, как принято считать. Старик был там – как шампур в шашлыке. А теперь шампур этот гнется, ломается… Ну и шашлычок тоже уже не прежний. Начинает сыпаться, становится зыбковат.
– Откуда ты это все знаешь?
– Мы, брат, здесь многое знаем! – сказал, сощурив глаз, Юра. – У меня есть друзья – журналисты, из «Правды», из «Известий», они иногда рассказывают интересные вещи… Журналисты – народ пронырливый. Да, кстати! – спохватился он, что-то вспомнив и начав торопливо шарить в карманах. – В связи с тобой… Где-то в Сибири, на Ангаре, работает журналистом один парень. В общем, способный, недавно окончивший Литинститут. Так вот, есть к нему письмо. В письме этом речь идет о тебе! Написал его…
– Кто?
– Гриша Поженян. Поэт. Общий наш друг.
– А-а-а, – вспомнил я, – это тот одессит, которого я у тебя встречал! Такой с усиками, слегка приблатненный.
– Вот именно, – усмехнулся Юра. – Но поэт он хороший. И к тебе тоже хорошо относится. И дает в письме самые лестные рекомендации. И он просил передать тебе это письмецо. Поступай с ним, как хочешь, как сочтешь нужным! Хочешь – отправь по почте, хочешь – явись по адресу сам… Во всяком случае, в Сибири у тебя – считай – уже есть зацепочка!
Юра говорил и одновременно шарил в карманах, искал письмо… В конце концов нашел. Сунул мне в руку плотный конверт. Я взял его, И вдруг рука моя дрогнула, ослабла.
Я смотрел в этот момент не на конверт, а поверх его, в окно буфета. Там, за окном, – мне внезапно почудилось – мелькнул силуэт Наташи…
И забыв обо всем, я скомкал письмо; не глядя, сунул куда – то в карман. И бросился к выходу, задевая столики, расшвыривая встречных.
Я выбежал на перрон и встал, озираясь. Вокзал гремел; он был насыщен звуками и движением. Ночная мгла не лежала здесь плотно, а рвалась и зыбилась, перемежаемая вспышками света, отблесками множества огней. И в этих огнях текли и крутились людские толпы. Они текли мимо меня, и я разглядывал их жадно и пристально. И искал в этом скопище одну только фигуру – одно лицо – с черной челочкой, чуть вздернутым носом и завитком над ухом, и переброшенной через плечо косой… Искал и не находил его. И понял, постояв у дверей буфета: Наташи нет. И не было. И не будет! Она уже не придет! И еще я понял – отчетливо, с мучительной ясностью: весь этот день, пока я ходил, улаживал дела, улыбался и выпивал, – я в действительности жил только ею одной, был как бы болен ею. Я постоянно помнил о ней и хотел ее, и ждал. Ждал – несмотря ни на что, забыв обо всех моих обидах, наивно веря в случайность, в счастливый возврат…
Может быть – позвонить? – мелькнула отчаянная мысль. – Но куда? Куда? Дома ее ведь нет, она у родственников вместе с отцом. Да и как теперь звонить – после всего, что было сказано!
– Голову – по пуговицам! – услышал я вдруг. И обернулся на этот голос. И увидел знакомого алкоголика со скошенной челюстью. Он втолковывал старый этот анекдот какому-то новому клиенту. По пуговицам… Ты понял? Так и поставили… А что поделаешь? В этом – вся наша жизнь.
– Старик, что случилось? – спросил, выходя из дверей, Юра. – У тебя такой вид…
– Ничего. – Я зажмурился, прикрыл глаза ладонью. – Ничего, сейчас пройдет. Эх, Юрка, ты не понимаешь!
– Н-да, признаться, – пробормотал он, – но все-таки… Извини… До отхода поезда осталось три минуты. А вот как раз и Елизавета Владимировна спешит – тоже беспокоится.
– Я уж решила было, ты захотел остаться, – сказала мать, приближаясь и озабоченно, с тревогой, глядя на меня. – Передумал ехать…
– Не беспокойся – уеду, – проговорил я хрипло. – Хотя, конечно, это нелегко. Послушай, а Наташа тебе, случайно, не звонила?
– Н-нет. А что?
– Да так, просто… А скажи-ка… У нее есть какие-то родственники – ты их не знаешь? Может быть – телефон?..
– Что-о? – протянула она. И сразу лицо ее напряглось; по нему прошло отражение какой-то сумрачной мысли. – Ты с ней, что ли, захотел снова повидаться? С этой… С этой…
Она запнулась, не справляясь с дыханием, подыскивая нужное слово. Но продолжить не смогла, ее заглушил тяжелый, гулкий удар гонга.
И тотчас же над нами, над толпой, над сутолокой света и мглы раскатился голос репродуктора, объявляющий отправление Иркутского экспресса.