355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Чельцов » Воспоминание 'смертника' о пережитом » Текст книги (страница 4)
Воспоминание 'смертника' о пережитом
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:44

Текст книги "Воспоминание 'смертника' о пережитом"


Автор книги: Михаил Чельцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

После этих двух чудесно полученных и так быстро одно за другим следовавших писем у меня явилась почти полная уверенность, что Господь не хочет пока моей смерти и я буду еще жить. Эти два письма окрасили радужными надеждами всю мою жизнь смертника. Они дали мне основания надеяться и, следовательно, силы переносить Шпалерку. После них я ожил. И какие бы тяжелые минуты мне ни приходилось переживать впоследствии, как тоска одиночества ни охватывала меня, как бы ни казались мне резонными все доводы остро и мрачно работающего рассудка о неизбежности для меня расстрела, – эти два письма сейчас же всплывали в сознании и на душе становилось легче. Я не знаю, что было бы со мной, смог ли бы я так терпеливо и совершенно благополучно, перенести эти исключительно убийственные 40 дней Шпалерки, если бы не было этих писем и молитвы. Эта последняя после писем стала еще более усиленной, радостно действуя на меня и поднимая дух, успокаивая сердце... Всё Господь творит. Ему я обязан и безгранично благодарен за дарование мне жизни, в это второе мое рождение на земле и первое воскрешение из мертвых, Слава Богу за все... Ему хотелось бы отдать себя всецело...

На другой день пребывания на Шпалерке, проснувшись утром, я был увлечен сильным шумом и гулом от многих человеческих голосов, несущихся со двора тюрьмы. Я сразу определил виновников его – гуляющих по двору арестантов. И очень сильно потянуло к окну: влезть и посмотреть. Я хорошо знал, что смотреть в окно строго запрещается. Но соблазн был так велик!.. Взгромоздился я на пыльный подоконник. Смотрю, но по своей близорукости плохо разбираю. Вижу среди гуляющих много лиц в священническом одеянии. Но кто они? Некоторых узнаю, а большинство не узнаю. И радостно и тоскливо на душе. Радостно эгоистически: не один я в клетке запертой, много нас, а "на миру и смерть красна". А грустен, как обычно всегда грустно при виде арестованных, а тут каких еще арестованных!.. И за что арестованных? Ведь за веру и за Церковь... Занятие наблюдения мне понравилось: оно отвлекало меня от самого себя, от мрачных, тяжелых дум, страшных ожиданий...

Первый день наблюдения прошел благополучно, и на душе от этого занятия было легко. Поэтому и на другой день в этом удовольствии не мог себе отказать. И тут все благополучно сошло. На третий день я, вероятно, стал более смел и менее осторожен. И вдруг я вижу часового с ружьем, упорно смотрящего в мою сторону и что-то кричащего. Мне почему-то показалось, что эти крики не по моему адресу и я продолжал смотреть. Но далее вижу: часовой поднимает ружье и прицелом его направляет в мою сторону. Опять не думаю, что я своей персоной возбуждаю такое внимание сторожа, но на всякий случай схожу с окна и ложусь на койку в ожидании выстрела в кого-то. Но выстрела не последовало, а минут через 7-10 открывается в моей двери форточка и слышу голос доброжелательного ко мне надзирателя: "вы ведь без очков"? – "Да", отвечаю. "Ну, вот, я говорил им, что это не вы" ... "Но в чем же дело?"... "Ведь вы в окно не смотрели?" Не мог же я скрыть и чистосердечно признался, что в окно я смотрел и для этого надевал очки, которые обычно в камере не носил. На это я получил любезное предупреждение, что если еще раз меня заметят у окна, то в наказание могут перевести в самый нижний этаж, где очень сыро, мрачно и темно. "А ваша камера – добавил он – очень хорошая".

Давши слово, держись. И я недели три совершенно не подходил к окну и даже не испытывал соблазна, к окну меня не тянуло. Но потом стал размышлять, что если за то, чтобы посмотреть в окно, посадят вниз, то беды в этом большой не будет: всего-то сидения осталось день-другой. Денька два еще посмотрел в окно и снова попался отделенному, проходившему по двору и заметившему меня. На этот раз получил от него грозное замечание и больше, после этого, я уже к окну не подходил.

Не забуду я никогда и Сергиева дня (5 июля по старому стилю). Накануне я лег спать в свое обычное время. Долго не засыпал. Что-то тяжелое было на душе. Вдруг слышу: раздался гулкий удар колокола – один, другой и т. д. Что же это за благовест? Откуда и почему в такую позднюю пору? (вероятно было уже часов 11-12 ночи). И ... вспомнилось. Ведь завтра память Преподобного Сергия Радонежского [20] и благовестят в Сергиевском соборе, где храмовой праздник, а собор совсем близко от тюрьмы. Завтра там праздник и православных созывают к ночному богомолению. И на душе стало совсем, совсем тяжело: на воле праздник, верующие идут в храмы помолиться, а я... здесь, запертый, без молитвы храмовой, без причащения ... Вспомнилось, что, будучи на свободе, я мечтал в этот день съездить в Сергиеву Пустынь. И сильно, сильно потянуло к молитве. Я встал, и, полуодетый, отслужил молебен Преподобному Сергию. После этого лег и быстро заснул.

Утро прошло обычно, по-тюремному. Часов в двенадцать с половиной дня вдруг открывается форточка в двери, и дежурная надзирательница подает мне небольшой сверток в красном платке и как-то взволнованно полушепотом говорит: "Возьмите скорее. Тут что-то вроде причастия ... Осторожнее... Не пролейте" ... Благоговейно беру, с трепетом душевным развертываю. В платочке небольшой позлащенный ящичек, а в нем только что освященные в храме за литургией Св. Дары, кровию Спасителя напоенные. Отделяю себе следуемую, как казалось, часть. Завертываю снова, как было, и жду прихода за ящиком. Через полчаса приходят за ним, но уже две незнакомые женщины в сопровождении благоволившего ко мне надзирателя, за несколько дней перед тем переведенного от нас в другой этаж. Женщины хотят взять от меня ящичек, но он со словами, что женщинам не полагается прикасаться к Святыне, забирает его сам и на моих глазах спускается с ним вниз по лестнице (моя камера № 182 была расположена почти совершенно против лестницы). Я остаюсь со Св. Дарами. Но что делать? Сейчас же и принять их? Но я не готов, да и пообедал уже. Решено оставить до завтра. Но доживу ли? Решено, что Св. Дары, завернув в чистую бумажку, положу в укромное местечко, и если ночью придут за мной для расстрела, то первым долгом возьму Св. Дары и потреблю их. Если же этого не произойдет, то Св. Даров мне хватит дня на 4-6.

Этот неожиданный подарок очень обрадовал меня. Меня очень огорчало и волновало до сего дня, что меня могут расстрелять, не давши мне возможности причаститься. Исповедовался я у О. П. Левицкого в 3-м исправдоме два раза; исповедовался у о. Сергия Шеина в 1-м исправдоме в день переправки нас на Шпалерку. А причащался лишь на свободе, почти два месяца тому назад. А тут вдруг присылают Св. Причастие. Как радостно и торжественно было на душе!.. Это Преподобный Сергий прислал...

Но скоро же стали появляться и другие противоположные мысли, совсем не радостные ... Стало думаться: зачем прислали Св. Дары теперь (я не знал, конечно, тогда, что прислали их из Сергиевского Собора по ходатайству владыки митрополита с разрешения тюремного начальства). Не узнали ли на воле о печальном исходе нашего дела в Москве и нас напутствуют на смерть? Ведь как раз исполняется вторая неделя после окончания нашего процесса. Но если так, то почему прислали всем? Неужели всех к расстрелу? Но это выйдет тяжелее московского процесса, где из 11 приговоренных только пять расстреляли... Но сам обвинитель Смирнов [21] на суде заявил, что наш процесс менее серьезен, чем московский. И вдруг окажется, что у нас исход будет печальнее московского?! Не может быть этого! Значит, присылкой Св. Даров не к расстрелу нас готовят. А, быть может, к расстрелу? Ведь всего я знать не могу... Вот и началась борьба между двумя направлениями в рассуждении и настроении...

Конечно, наступающую ночь я ожидал с тревогой, тревожно и проводил ее, ожидая, что вот-вот откроется дверь и возьмут меня куда-то далеко. Так и следующую ночь проводил. Но это была тревога не из-за боязни смерти от расстрела, быть может, при предварительных издевательствах и глумлениях, чего так много было на суде и что естественно было ожидать и, конечно, не в меньшей степени и перед расстрелом и в момент его. Но Св. Дары, причащение их сильно бодрило и даже успокоительно примиряло со смертью. Хотя умру, но все же со Христом, через причащение Его Тела и Крови...

Причащался я дней 5 подряд, и это было радостно и отрадно. День на Шпалерке обычно распределялся так. В 7-8 часов утра вставал, вычитывал медленно все утренние молитвы и канон дневному святому недели, это продолжалось около часу. После этого ходил из угла в угол по камере, лежал, читал Евангелие или Иоанна Златоуста. В 12 часов обед и чай, – опять лежал, ходил, прочитывал акафисты Сладчайшему Иисусу, а через небольшой промежуток прочитывал Акафист Божьей Матери. В 5 часов ужин и чай, прочитывал канон покаянный Спасителю, молебный Божьей Матери и, отдохнув немного, вечерние молитвы. Под праздники совершал перед вечерними молитвами всенощную, а утром в праздничные дни – обедницу. Нередко, бродя по камере, выпевал все, что знал наизусть из церковных песнопений. Обычно после хорошей молитвы наступало хорошее духовное успокоение, а нередко переживались долгие минуты высокого религиозного подъема и всецелой отрешенности от земного и плотского с искренней преданностью себя воле Божьей.

Кажется, я исчерпал описанием всю фактическую сторону жизни на Шпалерке. Остается коснуться самого главного: душевного состояния, внутренней жизни. Она вся стояла под одним, всегда гвоздем стоявшем в голове и щемившим сердце, вопросом: расстреляют или нет. Вопрос этот был в высшей степени неотвязчив, назойлив. Что бы я ни делал, чем бы ни старался занять себя, он неотступно мучил меня. Именно мучил. Возьмешься за Евангелие, он мешает понимать; а Златоуста я даже долго не мог читать. И только письма его к Олимпиаде меня несколько отвлекали и развлекали. И тут прочтешь тричетыре строки и опять незаметно отдаешься старой неотвязчивой мысли; читаешь и не понимаешь. Только на молитве, и то не сразу, не скоро, позабывался. Грустно, тяжело на душе; как-то темно, безотрадно, состояние какой-то безотчетной тоски, чего не выразишь словами, не втиснешь ни в какие определенные понятия и формулы. Станешь на молитву и чувствуешь, как будто тебя какая-то неведомая сила отталкивает от нее; страшно не хочется молиться; произносишь слова, а в голове все тот же мучительный вопрос, в сердце нет успокоения. Читаешь и не понимаешь, перечитываешь по два по три раза одним и те же слова молитвы и, только так себя приневоливаешь, наконец-то освобождаешься от своего мучения, на душе становится тихо, ублаготворенно, и кончаешь молитву успокоенным и, пожалуй, даже радостным, нашедшим как будто благоприятный ответ на этот вопрос и готовым хоть сейчас идти на смерть. Только тюрьма дала почувствовать и пережить истинное наслаждение, успокоение и радость в молитве и от молитвы. Я прежде не раз слышал, что одиночные заключения сами по себе, даже без страха не ныне-завтра быть казненным, доводили немало людей до сумасшествия. Прежде это была для меня лишь фраза; теперь я понял всю самую подлинную настоящую ужасную правду ее. Тюремное одиночество легко и естественно может довести до сумасшествия. Нас – смертников от этой беды спасала вера в Божий Помысел и молитва.

Еще: не раз прежде в беседах с учениками и студентами, да со многими даже церковными людьми я доказывал и старался всячески обосновать мысль, что молиться нужно не тогда только, когда я чувствую в себе позыв, тягу и расположение к молитве, ибо при таком условии, пожалуй, и совсем не будешь молиться, отвыкнешь от молитвы, а тогда, когда тебе нужно по времени дня, по сложившимся обстоятельствам, по ходу твоей душевной жизни; нужно непременно заставлять себя молиться, ибо результат молитвы, начатой по принуждению, сторицей вознаградит тебя. Но прежде эти мои рассуждения были более теоретическими силлогизмами. Теперь я на себе все испытал и при том в исключительных условиях. Поэтому категорически и самым убедительнейшим образом утверждаю, что если бы я не принуждал себя к молитве в эти тяжелые дни жизни, то я бы не молился, ибо, вероятно, не дождался бы этого молитвенного настроения; а без молитвы я, если бы и не сошел с ума, то не вышел бы из ДПЗ со здоровым телом и крепким духом. Без молитвы всякое горе неутешно, всякая неудача чрезвычайная. Ложь, какой-то дьявольский навет, когда для молитвы и только для нее одной требуют "настроения" и конфузятся принуждения. Почему не конфузятся и не боятся, а даже требуют принуждения для проявления и развития других способностей и отправлений душевной жизни? Никто никогда не становился художником или артистом своего, того или иного, великого служения без предварительного принуждения со стороны других людей или самого себя. Любитель, самый способный и талантливый, своего искусства хотя бы с самых пеленок, – он непременно принуждался хотя бы для выработки и установки техники своего искусства. Никакое душевное наслаждение – пением, музыкой не поддается виновнику его вдруг, сразу, или свыше; оно творится, но всегда с предварительным принуждением. И я только благодарю Бога, что, принуждая себя молиться, я вышел из сорокадневного подсмертного состояния без особенных дефектов в области умственной жизни.

Я уверен, что и ночи – большую часть – спал сравнительно спокойно и крепко, благодаря вечерней, всегда продолжительной и всегда меня успокаивающей молитве. Тяжесть мрачных дневных мыслей на ночь меня покидала, и я освобождался от их кошмарного действия. Не помню, чтобы и во время сна я тревожим был какими-нибудь тяжелыми сновидениями.

Очень нередко всплывало в памяти все происходившее и говоренное во время суда. Конечно, больше всего вспоминалось, что я говорил или что обо мне говорили на суде; из всего припоминаемого начнешь бывало делать то печальные, то радостные выводы. По инстинктивному желанию успокоить себя я старался приводить на память по преимуществу все доброе и для меня благоприятное; в такую же сторону старался объяснить и все дурное и неприятное, происходившее на суде. Первые две недели я чувствовал себя лучше, чем последние. Меня уверяли и я верил, что ранее двух недель после приговора не закончится рассмотрением наше дело в Москве и оттуда ранее этого срока не придет никакого ответа. К тому же вести, так чудесно попавших мне в руки двух писем из семьи сильно поддерживали бодрость духа.

Все же способное сильно печалить и мрачно тревожить я отгонял от себя, боролся против него, стараясь, даже принуждая себя, не помнить, забыть его.

На второй же день по переводе в ДПЗ я под расписку получил печатный обвинительный приговор, но читать его я не мог, слишком это чтение тяжело было для меня. Мне тяжело было даже видеть его. И я его запрятал в глубокий карман рясы, подальше от себя. Прочитал я его только перед самым выходом из Особого Яруса, когда было объявлено мне о замене расстрела пятью годами тюрьмы без изоляции.

Настроения у меня, особенно в первые две недели, менялись, чередовались через день: один день смотришь на все и оцениваешь все розово, ожидаешь для себя только благоприятного, – следующий день – мрачный, тоскливый, грустный. Если сегодня мысль работает бодро, подбирая только приятные для меня факты, слова и т. п. и благоприятно для меня их комбинируя и оценивая, то на другой день та же самая логика с еще, кажется, большей убедительностью уясняла неизбежность расстрела. И когда она особенно сильно работала в этом направлении, на душе становилось даже спокойнее: коли смерть неизбежна, то чего же печалиться и зачем грустить?!

Начиная с конца второй недели сидения на Шпалерке, настроение стало заметно изменяться у меня в сторону все большего и большего уныния и грусти. Вот-вот, не сегодня, так завтра придет известие из Москвы. Радостное ли? Но какие основания надеяться на это? И начнешь, бывало, в сотый раз обсуждать и переоценивать все, что, казалось, могло утешить и радовать меня. Но сейчас же пессимистическое и мрачное брало мысль мою в свою власть и начинало выходить, "что не надейся свет мой по пустому". И с каким, бывало, нетерпением ожидаешь дня передачи из дома, когда получится из дома письмо, а в нем, быть может, что-нибудь радостное и утешительное о своей судьбе. И каждое слово полученной записочки обдумываешь, сопоставляешь и т. п. Ищешь в ней хоть какие-нибудь намеки на доброе или тяжелое для себя.

Почему-то особенно тяжело бывало мне с утра, часов до 45 дня. Ничем, бывало, себя не займешь, не заинтересуешь... Я старался заставлять себя больше лежать, дремать. А тут, как-то уже во второй половине сидения вышло распоряжение начальства, чтобы к 8-ми часам утра койка была убрана и чтобы никто на ней не лежал до обеда. Что тут было делать со столь длинным утром?

Представляя всю мучительность бессонной ночи, я старался дне, не спать или только дремать. Я со слов многих знал, что расстреливают по ночам: зимой с вечера, а летом на утренней заре. Ночи в июле были короткие, и это опять было большим благом. Ложиться я старался попозже, так как рассвет начинался рано, то я спокойно и засыпал: если с вечера оставили на койке, значит, утром не расстреляют. Зато с вечера бывало прислушиваешься ко всякому гудку мотора, к шагам в коридоре, к звяканию ключами в дверях соседних камер. Однажды я совсем было уже решил, что час мой пришел: я уже лег и почти задремал, в камере уже стемнело, вдруг слышу звякание ключей в моем замке, именно моей камерной двери. Зачем ее отпирают в такой поздний час? Ответ мог быть только один, и самый печальный. Я привстал, перекрестился и приготовился идти. На душе было как-то совсем спокойно, какая-то решимость овладела мной. Дверь отворилась, но быстро же и захлопнулась, и я услышал только слова: "извините, мы ошиблись" ... Вероятно, водили кого-то из соседней одиночки гулять вечером и при водворении его на место жительства ошиблись камерой. Я уже писал, что суеверие и приметы в дни тяжелых ожиданий весьма присущи. И мне поверилось, да как-то убежденно, что расстрел мой миновал меня, я его как бы отбыл вот в этом факте, ибо если живого похоронят по людской молве, то, по примете, это признак его долгой будущей жизни. И дня два я был спокойнее обычного.

Отчего же в эти сорок дней так тяжело чувствовалось и мрачные мысли овладевали мной? Теперь (в феврале 1923 г.), когда я вспоминаю перечувствованное и пережитое и уже хладнокровно анализирую все это, я могу так ответить: тяжело было не от того, что скоро могу умереть. Нет! Я мыслил, что мне уже 52 года, что жизнь моя, можно сказать, уже прожита, что какое громадное количество людей умирают, не доживши до этих лет и т. п. Тяжело было, что я умру ни за что, ни про что. За веру и за Церковь? И тогда и теперь отвечаю на это почти отрицательно. Конечно, нашим процессом надеялись унизить веру, подорвать авторитет духовенства, разорить церковь. Но в моих отношениях к изъятию церковных ценностей этого стояния за веру было очень мало. Было больше борьбы за церковное золото и серебро, за имущественное достояние и права Церкви. А стоит ли за это умирать?

Тяжело за это умирать... Тяжело умирать, как и теперь сидеть в тюрьме, от сознания, что научных и жизненных знаний у меня достаточно, и умственных и физических сил не занимать стать, и желания работать, и именно в это бурное время и совсем не в контрреволюционном направлении, у меня немало. И вдруг смерть... Смерть – жертва?.. Но для кого она нужна? Кого она побудит к подражанию? Да и чему в нашем деле подражать? Смерть мученика? Но за что? За ценности вещественные? Не велика цена такой смерти... А тут сейчас же выплывали мысли о семье, о той (т. е. о жене), которой во всю семейную жизнь так много выпало страданий и горестей, о малых детях, о их духовной незрелости и материальной необеспеченности. Старался постоянно приводить себе на память слова псаломопевца, что дети праведного не останутся нищими и голодными. Но то детей праведного, а я разве за правду страдаю, за веру? Не повелевала ли правда без всяких рассуждений и подозрений отдавать все церковное серебро в пользу голодающих [22]?! Да, действительно, я ни в чем не повинен, в чем меня обвиняют на суде и так сурово наказывают. Но вся моя прежняя жизнь, со всеми ее грехами и неправдами, разве не взывала об отмщении мне? Не хочет ли Господь за мои грехи покарать моих детей?! Вот это-то последняя мысль, до которой я часто доходил, особенно угнетала и давила меня. Из-за меня страдают и еще будут страдать ни в чем не повинные дети мои?! Да, сознание этого тяжелее всякого физического наказания и страдания. И умереть с мыслью, что дети тебя будут обвинять в их жизненных страданиях и горестях, казалась мне самым величайшим Божим наказанием, и тяжело, очень тяжело было.

Конечно, постоянной была и мысль о моей еще неподготовленности к смерти и к будущей жизни. Грехи за прожитое время один за другим вставали передо мною, и я бросался к молитве. Правда, я не грабил, не убивал, но только ли это отрицательное требуется для чистоты нравственного сознания и делания, тем более от священника?! Но тут сейчас же всплывали примеры милостей Господних к падшим из Евангельской истории по их молениям к Нему, и я опять ободрялся и светлел. Вера сильно поддерживала, молитва подкрепляла, и я не падал духом. С течением времени мысль о смерти не только не пугалась будущих мучений, но их как бы совершенно не страшилась. Нередко, в конце сидения в ДПЗ, казалось умереть даже легким и желательным, и именно теперь, при совершенно несправедливом ко мне суде, при постоянных горячих молитвах, при обилии пролитых мною, и особенно за меня, слез, и умереть через расстрел, т. е. все-таки мучеником. Но тут же вдруг всплывали как бы перед глазами все семейные мои, которых я страстно, целостно любил, и опять, какой ужасной начинала казаться грядущая – не ныне-завтра – насильственная смерть. Плотские привязанности родства осиливали, и духовная радость от мысли о смерти исчезала. Тем не менее, я все больше и больше сживался с мыслью о предстоящей мне смерти и стал окончательно готовить себя к ней. Дней за пять до выхода из Особого Яруса я заставил себя прочитать себе "Отходную" [23]. Как было тяжело вначале читать себе самому последнее "прости". Слезы капали из глаз, слова не поддавались пониманию. Но потом я увлекся хорошим сердечным содержанием "отходной" и кончил ее совершенно успокоенным. На второй день, уже вечером, меня что-то тянуло к этой "отходной" молитве, и я читал ее с восторгом и упоением. На третий день я уже не читал ее, ибо получил от надзирателя нелегальное уведомление, что среди четырех, коим расстрел не отменен, моей фамилии не значится. Хотя всецело я не доверял этой вести, хотя мне все еще представлялись многие возможности для сомнения в отдаленности от меня смерти на неопределенное время, но все-таки при наличии этой вести я считал вызовом Господу Богу читать себе "Отходную".

Возможно, что в значительной степени благодаря "Отходной", и вообще к концу сидения в ДПЗ установившемуся у меня примирению со смертью, я как бы совсем отошел от жизни, все более и более позабывал о семье и о ее горе без меня; я как-то ушел в себя, в свои мысли о будущей жизни; я стал как бы, действительно, живым мертвецом. Поэтому когда 14 августа было объявлено мне помилование Московского ВЦИКа (о замене расстрела 5-ю годами тюрьмы), то я отнесся к этому как-то безучастно, оно не произвело на меня особенно радостного впечатления. У меня явилось как бы даже недовольство и разочарование: вот-де готовился, готовился к смерти, а ее отменили. Весь день я ходил по камере, как бы не понимая значения этого постановления для моей жизни и недовольный тем, что придется изменять жизнь со всеми мыслями и настроениями. И только к вечеру этого дня и особенно на следующий день, после свидания с семейными, я начал понимать и оценивать происшедшее под углом зрения начинающегося нового, я стал как бы воскресать к новой жизни. На другой день ко мне пришли на свидание родные – семейные. Меня вызвали и повели к ним. Я шел, опять-таки не понимая, кто и зачем пришли, зачем меня тревожат. Никакой радости я не испытывал, что вот сейчас, сию минуту я увижу своих дорогих родных, буду с ними разговаривать. Я встретился и поздоровался с ними холодно, не знал о чем с ними разговаривать и не был недоволен, когда свидание наше прекратили. Неудивительно, что я на них произвел впечатление почти что ненормального человека. И только придя со свидания к себе в камеру, оставшись наедине с собою, я стал мало-помалу приходить в себя, правильнее оценивать происшедшее, вспоминать лица и разговор на свидании. И хорошо помню, что по прошествии каких-нибудь 15-20 минут по окончании свидания, я никак не мог воспроизвести ни подробностей разговора, ни лица жены и бывших с ней детей; даже не мог припомнить, кто же из детей был сейчас у меня на свидании. Так, значит, я отрешенно от жизни, в каком-то полусознательном состоянии, в полузабвении провел свое первое свидание с родными. Я виделся и говорил с дорогими мне лицами, но душой и мыслями был я не с ними... Не так я отнесся и вел себя во время второго свидания, бывшего у меня в этот же день. Часа 2-3 спустя после первого, тоже с детьми, другими. Когда меня вызвали на свидание, я прежде всего увидел, что одежда моя очень рваная и истрепанная, и я постарался прикрыть ее рясой; в первое свидание я этой изношенности одежды не замечал и на нее не обратил внимание, идя к родным на свидание. Я был рад и доволен, что пришли дети на свидание и мне хотелось с ними долго, долго говорить. И я их выспрашивал с большим воодушевлением, и главным образом о том, о чем говорил во время первого свидания с женой и что меня тогда мало интересовало и волновало. С этого второго свидания я пришел уже другим человеком, как бы выздоравливающим к новой жизни. Я был рад и восторженно стал думать о предстоящей мне, хотя и через 5 лет, свободной трудовой жизни. И эти предстоявшие мне 5 лет тюрьмы казались очень непродолжительным сроком, который должен скоро пройти и после них начнется-де снова настоящая трудовая жизнь.

Михаил Павлович Чельцов, протоиерей (1870-1930) – закончил сначала Рязанскую семинарию, затем – в 1894 г. – Казанскую духовную академию. С 1898 г. жил и работал в Петербурге, где как священник и автор многих трудов по истории Церкви и богословию пользовался большой популярностью. В 1922 г. Советская власть арестовала его в пятый раз (вместе с ним был арестован его старший сын – Павел, впоследствии, в 1941 г. погибший в боях под Москвой). Смертный приговор, вынесенный ему трибуналом в 1922 г., был заменен пятью годами тюрьмы. Расстреляли его восемь лет спустя, в 1930 г. Причислен к лику святых Русской православной церкви.

[1] – Вениамин, митрополит Петроградский и Гдовский (в миру – Василий Павлович Казанский) (1873-1922) – один из самых замечательных иерархов Русской православной церкви. Окончив Олонецкую духовную семинарию, а затем Санкт-Петербургскую духовную академию, он начал свой путь служения Богу и людям, приведший его в 1917 г., после Февральской революции, на Петроградскую кафедру. Следует отметить, что правящим архиереем он был избран духовенством и православными верующими города. В августе 1917 г. Вениамин был возведен в сан митрополита. В 1922 г. по сфабрикованному обвинению в сопротивлении изъятию церковных ценностей был приговорен к расстрелу и казнен в ночь с 12 на 13 августа. Причислен к лику святых Русской православной церкви.

[2] – Венедикт (в миру – Виктор Васильевич Плотников), епископ Кронштадский (1872-1937) – был приговорен к расстрелу, замененному затем тюремным заключением. Занимал – с перерывами – епископские кафедры в Ленинграде, Олонце (нынешний Петрозаводск), Вологде, Новгороде и Казани. Расстрелян в 1937 году.

[3] – Ковшаров Иван Михайлович (1878-1922) – до революции присяжный поверенный, юрисконсульт Александро-Невской лавры. После октября 1917 г. сотрудник отдела народного образования. Расстрелян в ночь с 12 на 13 августа 1922 г. Причислен к лику святых Русской православной церкви.

[4] – Архимандрит Сергий (в миру – Шеин Василий Павлович) (1870-1922) до революции – член Государственной думы, действительный статский советник. Принял сан священнослужителя в 1920 г., был настоятелем Троицкого подворья. Расстрелян в ночь с 12 на 13 августа 1922 г. Причислен клику святых Русской православной церкви.

[5] – Новицкий Юрий Петрович (1883-1922) – профессор Петроградского университета, юрист, председатель правления общества приходских советов Петрограда. Расстрелян в ночь с 12 на 13 августа 1922 г. Причислен к лику святых Русской православной церкви.

[6] – Протоиерей Богоявленский Леонид (1871-?) – до ареста настоятель Исаакиевского собора. Смертный приговор заменен тюремным заключением.

[7] – Протоиерей Чуков Николай Кириллович (1870-1955) – до ареста настоятель Казанского собора, ректор Богословского института. Смертный приговор заменен тюремным заключением. Принял монашество с именем Григорий. С сентября 1942 г. – епископ Саратовский, затем – архиепископ Псковский. С 1945 г. – митрополит Ленинградский и Новгородский.

[8] – Елачич Николай Александрович (1872-1933) – до революции действительный статский советник, сотрудник канцелярии Государственного Совета, после 1917 г. – секретарь правления общества приходских советов Петрограда, преподаватель русского языка в военно-броневой автомобильной школы. Расстрел заменен тюремным заключением. Арестован вторично в 1930 г. и приговорен к пяти годам лагерного заключения. Погиб в 1933 г. на Беломорканале.

[9] – Огнев Дмитрий Флорович (1863-?) – до революции начальник законодательного отдела 4-ой Государственной Думы, сенатор Временного правительства, профессор Военно-юридической академии. Член Правления Общества объединенных православных приходов Петрограда.

[10] – Яковченко Н. И. (у о. Михаила ошибка – Якобченко) – председатель Петроградского революционного трибунала, бывший студент Петербургского технологического института.

[11] – ВЦИК – Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет – в ту пору высший законодательный, распорядительный и контролирующий орган Советской власти.

[12] – Жижиленко Александр Александрович – профессор, юрист, родной брат одного из великих исповедников нашего времени, епископа Максима (Жижиленко), расстрелянного в 1931 г.

[12] – Зиновьев (наст. фам. Радомысльский) Григорий Евсеевич (1883-1936) – политический деятель. С декабря 1917 председатель Петроградского совета. Член ЦК Коммунистической партии в 1907-27; член Политбюро ЦК в октябре 1917 и в 1921-26. В 1934 арестован и осужден на 10 лет по сфальсифицированному делу "Московского центра"; в 1936 приговорен к смертной казни по делу "Антисоветского объединенного троцкистско-зиновьевского центра" и расстрелян.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю