Текст книги "Крылья Мастера / Ангел Маргариты"
Автор книги: Михаил Белозеров
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
В среду ему предстояло пройти медицинскую комиссию, которую он боялся пуще огня, и мороз пробегал по спине, и колени подкашивались в самые неподходящие моменты, и только водка спасала до поры до времени от позора и душевных излияний перед Богдановым.
– Вот именно! – смилостивился Богданов, алчно отправляя в рот кусок трясущегося холодца; и Булгакова отпустило.
От водки и пива страшно захотелось есть. Булгаков с удовольствием набил рот хлебом и колбасой.
С другой стороны, он страшно боялся стать просто созерцателем жизни, как мать, как отец, как братья и сёстры. Это будущее ничегонеделание сводило его с ума.
Богданов успокоился, даже порозовел и застегнулся.
– Только я тебя прошу, никому ни слова! – потребовал он, и его чёрные, как вишни, глаза тоскливо вспыхнули жутким шизофреническим светом.
Булгаков уточнил на всякий случай, тонко по привычке юродствуя:
– Почему? Ё-моё! – посмотрел, как блаженный на Печерской паперти, с намерением вырвать своё, и всё тут!
– Не хочу, чтобы жалели… – Богданов вздохнул, как весь гужевой скот вместе взятый на Владимиро-Лыбедском торжке, когда весной и осенью туда съезжались окрестные селяне.
Щетина на его тоскливых щеках висела клочками, кожа была в красных пятнах, на носу сверкала капля пота. И вообще, Богданов сильно подурнел с этой войной. На пользу она ему не пошла.
– А-а-а… это из-за Вари? – понял Булгаков, и нос его с бульбой выражал презрение к влюбленности Богданова.
Стреляться – была дюже модная тема. Чуть что: «Я застрелюсь!» – кричали с подмостков в любом мало-мальски приличном театре. И быть может, если бы Булгаков не стращал, Тася так бы и не сподобилась выйти за него замуж. А он стращал ещё как, по три раза в каждом письме, и ещё при личных встречах на Волге, абсолютно не стеснялся своих пустых зароков. Поэтому обещание Богданова он не воспринял всерьёз. Дань моде, что поделаешь. Но на всякий случай встал в позу взволнованного друга и прижал руки к сердцу.
– При чём здесь Варя?! – в негодовании буркнул Богданов и с непривычной для Булгакова жадностью плеснул себе ещё водки.
– Ладно, никому ничего! – дал слово Булгаков. – Но и ты дай! – потребовал он и наставил палец, как ствол нагана.
– Что именно? – поинтересовался Богданов так, словно едва обрёл дар речи от наглости Булгакова.
– Что передумал стреляться!
– Ладно-ладно… – пообещал Богданов, но как-то несерьезно, по-гимназистки, и Булгаков заподозрил, что его просто водят за нос, однако в пузырь не полез; будет ещё время, подумал он, будет.
Зато Богданов возликовал, потому что знал, что Мишка Булгаков никогда, ни за что не проболтается, никому, вообще, даже обожаемой Тасе в момент соития, поэтому они и дружили, и сидели за одного партой семь лет, можно сказать, всё сознательное детство вместе провели, а это обязывало сильнее смерти.
И он принялся горячо рассказывать.
Оказалось, в том, единственном бою, Богданов заколол троих штыком: немецкого генерала, вылезающего из опрокинутой машины, пулеметчика, у которого заклинил затвор, и какого-то рядового, выскочившего на Богданов из-за угла. Последний-то его и ранил.
– Понимаешь, у меня времени разбираться не было. Я всё время бежал. Если бы не бежал, убили бы враз. А за генерала я не в ответе, он в меня из браунинга пальнул. Пуля вот здесь пролетела. – Богданов горестно показал над головой. – Я его и ткнул. Так меня же потом под трибунал подвели: мол, надо было вначале в полон взять и в штаб отвести. Пожалуйте, гер-фон-министр! Оказалось-то, немецкая штучка, какой-то высокоприближённый, чуть ли не имперских кровей, а я ему русским штыком неблагородно кровь пустил.
Булгаков впервые ощутил, что из Богданова полезла классовая ненависть, и подумал злорадно, что недаром ему Варя отказала, и правильно, между просим, сделала!
– «Надо было на погоны смотреть!» – Поставили мне в вину. А донёс кто-то из своих!
Горести его не было конца, её срочно надо было выплеснуть на друга и залить водкой.
– Сволочь! – двусмысленно резюмировал Булгаков.
– Ещё какой! – ничего не замечая, согласился Богданов. – Генерал важнее, а на обычного техника им наплевать! Поэтому я возвращаться не хочу!
– Станешь дезертиром? – снова насмешливо спросил Булгаков, помня о соломке, которую загодя подстелил; только сработает ли? Надо ещё о нервических болезнях почитать и назубок выучить симптомы, чтобы как от стенки горох.
Он вдруг передумал, и решил симулировать подагру, потому что на подагре поймать очень сложно, главное, заявить, что у тебя ни к селу, ни к городу поднимается температура, а весной – пухнут суставы. Однако Богданову об этом ничего не сказал, провидчески полагая, что такие вещи даже на суд друга выносить негоже. Они, как вериги, всегда с тобой, и тащить их придётся до могилы, провидчески думал он, но деваться было некуда: или жизнь, или война.
– Не стану! – заверил Богданов так, словно у него был тайный план.
Но этот момент Булгаков почему-то пропустил, должно быть, оттого, что лакей с моноклем в глазу и влажным чубчиком денди, сардонически плюнул на пол, громко, как бы назидательно, высморкался в большой, просто огромный, клетчатый платок и долго, с раздражением, напяливал медвежью шапку, а затем небрежно вышел, отшвырнув ногой лавку, как спичку, виляя, словно институтка, задом.
– Мишка, ты меня слышишь? – нервно спросил Богданов.
– Слышу… слышу… – отозвался Булгаков, мысленно почему-то спускаясь вместе с лакеем с высокого трактирного крыльца; при этом лакей почему-то ворчал: «Понавыбирают… а кого?..» А потом словно очнулся: – Наливай, наливай, а я картошки и холодца ещё закажу. Кого «понавыбирают?» – удивился он, возвращаясь в то, своё лихорадочное состояние крайнего метафизического возбуждения, от которого он думал, что избавился навсегда. Кого?.. И почему-то абсолютно не связывал их с Борькиным разговором.
Неловко выпростал перчатку из кармана и выронил смятую трёшку, когда же нагнулся, на как-то мгновение, потеряв её из вида, там уже лежал червонец. Булгаков поискал, трёшки нигде не было. Булгаков удивился, что за ерунда! Червонец забрал, и тотчас забыл о маленьком чуде.
* * *
Булгаков вернулся домой пьяненький, но веселый, открыл было рот, чтобы выложить страшную тайну, мучившую его, как чесотка, однако так и замер, словно его ткнули в зад вязальной спицей.
Собственно, тайн было две: лакей с моноклем в глазу, которого он опознал, как человека из коридора, и Борька со своей идеей фикс стреляться. Как ни странно, о лакее с его громкой фразой: «Понавыбирают, а кого?..», сказать было абсолютно нечего, кроме огромной, безмерно глупой таинственности, лишенной всякого смысла, а предавать друга с его планом застрелиться, вообще, было негоже. Поэтому Булгаков моментально прикусил язык, и имел вид престранный, как нашкодивший щенок.
– Что ты хотел мне сказать?! – налетела Тася, гневно пылая глазами. – Что?! – Вся праведная в своей женской чувственности, которую он так любил в ней, и пока не исследовал до конца.
Однако он уже пришёл в себя, и трепаться, было опасно.
– Ничего! – специально отмахнулся, как от мухи, и притворился ещё более пьяным.
В таком состоянии его мучила музыка текстов, её надо было срочно выкладывать на бумагу, иначе из-за объёма она грозила разлиться в пространстве и исчезнуть в небытие.
– Да ты нажрался! – отшатнулась Тася вульгарно, по-волжски, и приказала с саратовским говорком: – Иди спать, гуляка!
Фу, думал он, фу, как грубо, ворчал он чисто интуитивно, так романы не пишут, и разоблачаясь на ходу, поплёлся, цепляясь нога за ногу, в спальню, бубня себе под нос в том смысле, что приходят всякие друзья со своими мировыми проблемами, а ты расхлёбывай; ещё лакей с глупыми разговорами, но придраться было не к чему, разве что к моноклю в глазу, но в том-то и дело, что глаз был непонятно каким, то ли, действительно стеклянным, то ли, вообще, не от мира сего, не угадаешь, как с трёшкой и червонцем.
А утром вспомнил две оплошности: во-первых, ни к селу ни к городу – лакея с моноклем в глазу, он, оказывается, ему снился всю ночь, что-то толдонил на все лады насчёт того, что он им страшно нужен, прямо – по зарез и до смерти, а зачем – Булгаков не помнил, заспал, но это не главное, а главное, что он, Мишка Булгаков, научился считывать мысли, обращать трёшки в червонцы и пить пиво с водкой, а во-вторых, – Богданов, который всё ещё хотел застрелиться, хотя давал честно-пречестно слово, а он, сиречь Булгаков, отбирал у него пресловутый браунинг гер-фон-генерал-министра и палил из него в потолок так, что известка сыпалась.
Странный осадок от лакея с моноклем в глазу не давал ему покоя до самой среды, а потом – в очередной раз забылся, мало ли совпадений в жизни, и Булгаков даже не сопоставил его с последующими событиями, а зря; не умел он ещё сопоставлять, не научили его ещё, хоть вот-вот должны были взяться за его воспитание, да руки коротки, кишка тонка, и всё такое прочее, чего в учебниках по физиологии человека не пишут и даже не имеют понятия.
Он вдруг чётко и ясно вспомнил сон: ему сказали эти двое из трактира, что если он де не подчинится, то Богданов застрелится, и что де – кажется, что времени много, а на самом деле – край, в обрез, полный цейтнот в жизни! Идите вы к чёрту, господа черти! – самонадеянно вспылил он, совершенно не думая о друге, а больше – о романтической вольнице Гоголя, который всё так безупречно вывернул, аж, душу захватывало!
– Что?.. Что ещё?! – застала его Тася тупо глядящего на лампу.
– Я их снова видел… – прошептал он, ища у неё поддержки.
– Где?.. Когда?.. – спросила она, как человек со здоровой и крепкой психикой.
И Булгаков всё ей рассказал и даже о шантаже с Богдановым, оставив на рамками то, что Богданов сам желал застрелиться.
– Этого не может быть! – сказала его великолепная Тася. – Так не бывает!
Она вопросительно посмотрела на него. И Булгаков едва не взвыл от ужаса: а вдруг судьба такая! Тогда всё полетит в тартарары! И писателем не станешь! – холодея, подумал он.
Относительно Богданова всё прорвалось: и в то утро Булгаков даже не выпив чая побежал к нему, страшно боясь увидеть с прострелянной грудью. Но как ни странно, Богданов вышел, пошатываясь, на стук, изрядно пьяненький, радостный и счастливый. К удивлению Булгакова, из-за его спины в дверь проскользнула смазливая девица, застёгивая на ходу шубку. Он проводил её долгим, плотоядным взглядом.
– Иди опохмелись! – велел Богданов.
– Ах, вот как?! – многозначительно удивился Булгаков, имея ввиду, что если женщина отказала, то её всё равно надо добиваться, чего бы это тебе ни стоило, а ты проституток водишь; вошёл, не разуваясь, в спальню, тонко пропахшую будуаром, с удовольствием выпил вонючего самогона на яблоках и грушах, однако не крякнул, по-волжски, как обычно, а укорил, прослезившись от крепкого напитка:
– Ё-моё! Меня едва кондрашка не хватила!
Богданов насмешливо догадался, играя бровями:
– Я без тебя стреляться не буду! – И снова насмешливо: – Я тебе записку пришлю, если что! – И бодро сменил тему: – Завалимся в кабак?!
Видно было, что у него хорошее настроение после этой девицы, и Булгаков стало обидно за Варю.
– Пошёл ты знаешь, куда! – высказался Булгаков и подался домой отсыпаться.
Что-то ему во всей этой истории не давало покоя: не стреляются, даже будучи под трибуналом! Это факт! Можно просто сбежать, хоть в Москву, хоть на Камчатку, хоть в Финляндию, Россия большая. Он начал очень смутно догадываться, что существует ещё одна проблема, о которой хитрый Богданов даже не упомянул. Но мысль так и не сформировалась. А всё потому что лакей с моноклем в глазу всю ночь толдонил на все лады: «Мы поможем де тебе, а ты поможешь де нам! Иначе оно само не рассосется!» Что «само никогда не рассосётся»? – Булгаков так и не понял. Головоломка сплошная! Как мне всё это надоело, с тоской страдал он, брошу Киев, уеду на дачу в Бучу писать роман; впрочем, как и какой – он не имел ни малейшего понятия; просто нечто огромное, страшно романтичное стояло перед ним, и он не знал, с какого боку подступиться, а вся эта постылая жизнь с пьяницами друзьями, закостеневшими в пошлости и мещанстве родственниками ему давным-давно осточертела. И Тася там же, страдал он. Что делать?! Что делать?! Вот забреют, как Богданова, будешь знать; взял себя в руки, и сел зубрить латынь.
* * *
Через два дня, намучившись ожиданием, как приговорённый к повешенью, со свербящей болью в желудке и с подкашивающимися ногами, предстал перед судом, словно подвешенный между небом и землёй, не веря ни во что: ни чёрта, ни в бога.
– У вас, коллега, – по-свойски заговорил терапевт, пожилой, круглолицый, с седеющим венчиком вокруг головы, – никакая ни подагра, слишком вы ещё молоды, друг мой… и ни никакой ни полиневрит, который вы себе приписываете… а у вас повышенное давление или вследствие болезней почек, или возбуждённого состояния нервной системы. Вы вчера пили-с?
Булгаков похолодел, глядя на добрейшее лицо терапевта, и ожидая, что тот сейчас громогласно огласит приговор и разоблачит его по всем статьям на всю больницу, и тогда всё полетит в тартарары и придут жандармы с кандалами. Однако терапевт благодушно смотрел на него и помалкивал, не выдавая своих намерений.
– Нет… – выдавил Булгаков, твёрдо собираясь врать до конца, а там будь что будет.
Пил он позавчера, а вчера для укрепления духа и плоти – опохмелялся, чего с ним сроду не было. Нервы были на пределе и звенели, как ледышки в прихожей. Даже Тася казалась вызывала раздражение, не говоря обо всех остальных, и дом молчал, как панихиде, и катастрофа была неизбежна, как конец света.
– Дурная наследственность? – довольный тем, что попал в точку крякнул терапевт и, как хряк, пошевелил кончиком носа.
Булгаков выпялился на него. Терапевт снова пошевелил носом, как совершенно отдельным органом, или как свинья, учующая свой початок. Булгаков суеверно закрыл глаза, почему-то находя аналог с лакеем и его стеклянным глазом, мир показался ему ещё с одной стороны, но он не знал, какой именно, и для чего она, болезная.
– Это отец… – пробормотал он так, словно подписывая себе смертный приговор.
– Дайте я догадаюсь с трёх раз: хронически-потомственный алкоголик?
Терапевт даже провидчески наставил толстый, мясистый палец.
Можно было сказать: «Да!» И делу конец! Но Булгаков искренне возмутился:
– Да вы что?! – Не тому, что терапевт ошибся, а тому, что так прекрасно начал, как в заправском романе, от которого дрожит душа, а закончил отвратительно. – Нет, конечно. Он вообще не пил. Он умер в пятьдесят лет от почек.
– Афанасий умер от почек? – сконфузился терапевт и пошёл красными пятнами. – Что же вы сразу не сказали?!
– А кому это надо… – горестно кивнул Булгаков, давая понять, что пытается забыть тяжёлое прошлое.
– Ну вот видите… – скрыто похвалил его терапевт, узрев в Булгакове зачатки скромности, – так и запишем: «Начальная фаза наследственной гипертонической болезни с тенденцией перехода в стадию обострения». Добавим, «гипертонический нефросклероз», но пока под вопросом. Это крайне важно, коллега, – и поднял старческие глаза, тронутые склерой. – И часто так бывает? – опять шевельнул носом, как хряк.
– Регулярно, – обнаглел Булгаков, совершено не обращая внимание на то, что терапевт назвал его коллегой.
– Великолепно! Замечательно! – аж подпрыгнул терапевт, бисерным почерком заполняя карточку. – Зачем вам эта война? Правда? Там, знаете ли, и без вас желающих хватает, – намекая, должно быть на то, что пусть воюют более многочисленные классы.
Булгаков насторожился: его явно вызывали на откровение, дабы заманить в ловушку и досрочно с пятью курсами университета отправить в полевую армию, где он хлебнёт крови больше Богданова и не то что стреляться – вешаться станет, а это крайне не эстетично по причине всяческих выделений. Булгаков как раз накануне начинался криминалистических отчетов об этом. Там было много страшных фотографий. Даже после «анатомички» они смотрелись дико, а в натуре – хоть караул кричи.
– Ну… знаете… – начал он, ещё не понимая, куда свернуть.
– Знаю, знаю… коллега. Через мои руки столько молодых людей прошло, – многозначительно сказал терапевт и даже, кажется, подмигнул.
– Что это значит? – ещё более осторожней спросил Булгаков.
– Это значит, что для походной службы в армии вы не пригодны, – так же добродушно, по-свойски, шепнул терапевт.
У Булгакова не то что отлегло с души, пусть даже пока только наполовину, но и воспарил он так быстро и так легко, что к своему крайнему удивлению разглядел за спиной терапевта лакея со стеклянным глазом, но почему-то настолько маленького, юркнувшего за ножку стула, что и глазом не уловить. Но увидел! Увидел же!
В тот же момент, вернулся в исходное состояние реалии, всё ещё ожидая подвоха от судьбы, всё ещё не веря, что его так тщательно разработанный план дал крен с поворотом на сто восемьдесят градусом, и ни одна из фальшивых версий не пригодилась. Но всё обошлось: получил гербовую бумагу с тремя десятками подписей, всепонимающий взгляд терапевта на прощание и загадку с гномом за ножкой стула.
– Большой привет вашей матушке, Варваре Михайловне!
Причём голос у терапевта до странности напоминал голос лакея со стеклянным глазом.
– Вы её знаете?! – едва не проглотил язык Булгаков.
Гербовая бумага жгла ему пальцы.
– Вот с таких лет! – радостно показал терапевт рукой и добродушно заулыбался. – Я ведь мог быть вашим батюшкой!
– Батюшкой?.. – брезгливо поморщился Булгаков.
– Да… – вспомнил былое терапевт, – в своё время я делал вашей матушке предложение, но, увы, она предпочла Афанасия.
– Зачем тогда вся эта комедия?
Булгаков едва не швырнул терапевту под ноги гербовую бумагу с двумя десятками подписей.
– Затем, что вам надо сделать очень многое, – опять чужим голосом сказал терапевт, – а не погибнуть в рассвете лет за дядькины интересы, а стать поэтом души!
– Ё-моё! – глупо рассудил Булгаков, спуская пары и открывая от удивления безусый рот.
– Кому-то воевать, – всё тем же чужим баритоном ответил терапевт, – а кому-то – романы писать. – Терапевт вздрогнул, как большая механическая кукла, несущая ахинею, и произнёс своим обычным голосом: – Впрочем я с вами заговорился. Идите… идите… всё будет хорошо!
Булгаков так был ошарашен произошедшим, что вообразил, что хитро обманул государство и всю медицинскую комиссию вместе взятую, только тогда в спешке покинул больницу.
Бывают же сумасшедшие люди, собой, думал он оторопело, направляясь домой, чтобы обрадовать жену. О лакее со стеклянным глазом и о гноме, страшно на него похожим, он на какое-то время забыл, ибо повседневность быстренько взяла верх, чтобы в целости и сохранности сохранить ему психику, и моментально изменила ход его суждений.
Дома его ждали с похоронным видом, полагая, что ему прямая дорога на фронт, впрочем, конечно же, далеко не все.
– Ну слава Богу! – воскликнула Варвара Михайловна, услышав новость. – Слава Богу! – И перекрестилась на икону в углу, за лампадкой. А потом как ни в чём не бывало, словно не произошло ничего из ряда вон выходящего, принялась раздавать карты.
– Иван Павлович, ты будешь играть?
Булгаков долгим взглядом посмотрел на неё. Но мать сделала вид, что ничего не поняла.
– Поздравляю, братца! – подскочила и чмокнула его в щеку Варвара.
Младшие Елена, Иван и Николай просто приняли к сведению, Иван даже помахал из-за стола, мол, не вешай носа, мы на твоей стороне. Они были ещё слишком молоды и не понимали сути происходящего. Зато отчим, Иван Павлович, шумно сложил «Киевские ведомости», поднялся во весь свой свечкообразный рост и вышел вон, сказал на прощание:
– Хотелось бы видеть, как старшенький увильнёт от армии! Вот пожалуйста! Яркий представитель пораженчества!
Он был ярым поклонником войны до победного конца. Булгаков хотел сказать в том смысле, что пошёл бы сам и повоевал за царя и отечество, но Тася вовремя залепила ему рот ладошкой, чтобы он не наговорил дерзостей, за которые всё равно придётся расхлёбывать, и увела из гостиной подальше от греха.
– Раздевайся и садись, я тебя покормлю.
– А чего он так?! – возмутился Булгаков, размахивая руками, как мельница крыльями.
– Как? – загородила Тася ему дорогу, чтобы он не выскочил из комнаты.
– Сам бы пошёл добровольцем! – крикнул в дверь Булгаков.
– И пойду! – прокричал в ответ Иван Павлович, давай понять, что всё слышит.
– И иди! – как чёртик, подскочил Булгаков, размахивая кулаками.
Должно быть, Иван Павлович тоже сделал соответствующий реверанс, потому что в дело вмешалась Варвара Михайловна (слов было не разобрать), и не дала сойтись противникам в открытом бою.
– И пойду! – рвал лишь на себе подтяжки Иван Павлович и гремел венскими стульями.
Булгаков тоже было попробовал манипуляцию с одним из них, но безуспешно – Тася не дала.
– Всё! Всё! Всё! – затолкала его за стол. – Он уже старый, – мудро сказала она, целуя его в щёки так, что он почувствовал её горячее дыхание: – Из него песок сыплется!
– Откуда ты знаешь? – засмеялся Булгаков, пытаясь поймать её губы.
– Видела! – коротко поцеловала она его. – Не трогай его! – отстранилась и посмотрела строго.
Она была желтолицей, как груша, и пахла, как спелая груша, сладко и призывно.
– Ладно, – пошёл на попятную Булгаков. – Как хочешь!
Но не отпустил на всякий случай.
– Вот и молодец! – похвалила Тася, победоносно глядя на него и поправляя ему волосы на лбу.
Её смуглое лицо вспыхнуло праведным гневом за мужа. Она явно гордилась им. Булгакову сделалось приятно, он успокоился. Тася всегда действовала на него как бромистый натрий.
– Иди сюда, – вдруг сказал Булгаков, сосредоточенно выпятив челюсть, и потянул к себе.
– Вот ещё… – зарделась она. – Светло, да и слышно.
– Ну и пусть! – снова воскликнул Булгаков, явно адресуя Ивану Павловичу. – Пусть все слышат, как я люблю свою жену! – крикнул он ещё громче, в надежде, что его слова долетят через две двери, коридор и прихожую.
Он давно ненавидел Ивана Павловича за чеховский рост, за то, что ещё когда он был просто другом его отца, приходил, пил здесь чаи и, оказывается, небескорыстно и вовсе не дружески, а похотливо пялился на жену друга и с тайным умыслом целовал ей ручки. Ждал, когда упокоится отец! А теперь набрался наглости и стал брюзжать по малейшему поводу. К тому же мать, абсолютно ничего не замечала, души в нём не чаяла, и Булгаков не понимал этого. Они же старые, думал он. Зачем этот им? Все старые люди обращаются к Богу! Так принято! Зачем же нарушать правила-то?!
– Пусть бездумно наслаждаются остатками жизни! – заявил он.
Тася задумчиво посмотрела на него и среагировала:
– Миша, какой ты гадкий!
– Всё! Съезжаем! Съезжаем! – радостно объявил он.
Этот разговор они вели давно, но никак не решились.
– Нет! – сказала Тася, выпрямившись и поправляя пышные волосы. – Завтра, а сегодня пойдём в кафе, отметим твой успех! Это же успех? – переспросила она, видя его горящими глаза.
– Успех! – согласился он, почему-то вдруг думая о другом, о том, что так наверняка сходят с ума.
– И Варю возьмём? – спросила Тася, одеваясь за ширмой.
– И Варю, – снова очнулся Булгаков. – Погоди! А ты гномиков когда-нибудь видела?
На него вдруг накатило то прежнее состояние, которое он испытал давеча – предчувствие глубоко личной трагедии.
– Нет, а что?.. – насторожилась Тася, сверкнув, как королева, серыми, ледяными глазами.
– А я, кажется, видел… – сказал Булгаков, плотоядно наблюдая за её тенью.
Тася засмеялась его шутке:
– Там, в шкатулке возьми десять рублей.
И всё: словно не было этого тягостного ожидания. Булгаков даже расстроился, что его так быстро отпускает, потому что там, куда ему давали заглянуть, было нечто, чего никто не знал, даже его любимая Тася. Это был как заговор с пространством.
* * *
А в пятницу, когда Булгаков пришёл после экзамена по гистологии, Тася сказала ехидно, мол, знаю я ваши мужские хитрости, опять напьётесь:
– Тебе письмо от, кажется, от Богданова… – в волнении повернула она голову.
Булгакову аж поплохело. Он давно сообразил, что гномы – это из области каких-то тайных знаков, а всяких тайных знаков он бояться, как любой смертный – упрёка бога, и так взглянул на Тасю, что она предпочла за благо спрятаться на кухне. Объяснять ей он ничего не собирался. Глупо объяснять то, в чём ты сам не разобрался. Да и Тася не проявляла любопытства, словно между ними существовал зазор недопонимания, и они его не могли выбрать.
Булгаков дрожащей рукой распечатал письмо и прочитал ничего не значащие слова о кашле и ночном ознобе, собрался и побежал на Подол. К счастью, Богданов открыл дверь в полном обмундировании, как на параде, даже при какой-то медальке за отечество.
– Ты чего вырядился, как на похороны? – от радости пошутил Булгаков.
С души у него отлегло и захотелось выпить.
– В смысле? – неожиданно мрачно спросил Богданов, очевидно, думая совсем о другом, лицо у него было отстранённым.
И Булгаков насторожился, потому что решил, что Богданов пошутил о самоубийстве и вообще, напрочь передумал стреляться из своего плохонького генеральского браунинга.
– Тебя же потом раздевать будут, – пошутил он.
– А зачем? – всё так же мрачно осведомился Богданов.
– В резекторской обязательно, – со знанием дела объяснил Булгаков, – чтобы определить причину смерти, – решил он надругаться над его светлыми чувствами.
– Значит, так тому и быть… – ответил Булгаков и ещё больше отстранился, как будто собирая сложную головоломку у себя в голове.
– А в чём хоронить будут? Это же всё… – показал на мундир Булгаков, – будет в крови. Кровь первую минуту будет хлестать толчками. Ты знаешь, какое там у тебя артериальное давление?
– Ах!.. – хлопнул себя пол лбу Богданов, словно опомнившись, должно быть, переведя услышанное в своё инженерное мышление.
И не успел Булгаков и глазом моргнуть, как он разоблачился до исподнего, а вещи аккуратно повесил на спинку стула, даже носки снял.
– Давай быстрее, – сказал он, – пока мать не пришла.
– В смысле?.. – крайне нервно спросил Булгаков. – Что я должен сделать?
– Как что? – удивился Богданов. – Будешь свидетелем.
– Иди ты к чёрту! – вспылил Булгаков и шагнул за порог. – Ё-моё!
Он уже пожалел, что пришёл. Пусть стреляется в гордом одиночестве, думал он.
– Хочешь, чтобы меня нашли чужие люди? – обратился к святому святых, их старой-старой дружбе Богданов.
– Это твоё лично дело, – упёрся Булгаков, в истерике силясь открыть дверь, но у него не получалось.
– Ну и вали! – пошёл в спальню Богданов, шлёпая, как мокрая рыба, по полу босыми ногами.
– Погоди… – окликнул его Булгаков. – Ты что, действительно, хочешь застрелиться?..
– Нет, я гопака танцевать буду! – съязвил Богданов и соответствующим образом покривлялся, а потом со страшным грохотом опрокинул стул.
Этот звук изменил ситуацию: Булгаков выругался матом и пошёл следом:
– Ё-моё! Опомнись, придурок!
– От придурка слышу! Куда стрелять-то? – Богданов брезгливо взял со стола браунинг и приложил к виску. – Так или не так? А то я слышал, пуля по кости скользнёт и выскочит! – Он вопросительно уставился на Булгакова, держа злополучный браунинг ни отлёте, словно приглашая Булгакова вцепиться в него зубами и отобрать.
– Ты идиот! Полный идиот! Я тебя презираю! – закричал Булгаков, по привычке размахивая руками и приближаясь к нему, как оскалившаяся собака. – Дай сюда! – И попытался схватить пистолет, но Богданов был выше, ловчее и сильнее, и они несколько минут безуспешно боролись.
В сторону отлетел злополучный стул, половик под ногами пополз как будто живой; они рухнули на койку, и вдруг всё кончилось так же внезапно, как началось: всякое движение прекратилось, звуки исчезли, и лишь в ушах стоял негромкий, но чёткий, как удар кия, щелчок.
Булгаков сел на край кровати в изумлении глядя на Богданова, на его вмиг остановившееся лицо.
– Добей! – неожиданно громко и ясно сказал Богданов, косясь на него левым глазом, правый был неподвижен, как у манекена.
Булгаков с ужасом показал головой и отступил, как от пропасти. Он невольно дёрнулся и заметил, нет, не чёрта, а лишь жуткую, как потустороннюю тень – бескровное лицо лакея с моноклем в глазу над изголовьем, из уст которого, как мыльный пузырь, выползла сакраментальная фраза: «А ты как думал?!»
– Добей! – Богданов на глаза терял силы. – Добей… – хрипел он, на виске у него, как живая, выползла кровавая улитка; и только тогда Булгаков сообразил, что на виске Булгакова чернеет чёрная зловещая дырка.
Дальше он мало что помнил, хотя, конечно, уже навидался в «анатомичке» всякого, куда-то кинулся, что-то ещё раз опрокинул. Мать Богданова нашла его в прихожей, вцепившегося в шинель Богданова и твердящего:
– Ё-моё… ё-моё…
* * *
На следующий день его, потерянного и опустошенного до прострации, допрашивали в полиции:
– А вы знаете, что ваш друг болел сифилисом?
– Не может быть… – вяло среагировал Булгаков, думая о другом, о том, что надо бежать тайно и срочно, иначе от лунных человеков жизни не будет, вгонят они его в гроб!
– Может. Всё может, – с профессиональным равнодушием сказали ему. – И в такой стадии… – полицейский порылся у себя на столе и прочитал в какой-то бумаге, – когда затронут «головной мозг». Возможно… – полицейский поднёс бумагу в лицу, – у него был психоз.
– Психоз? – мучительно поднял Булгаков лицо. – Нет… он был адекватен…
И опешил. Вот ё-блин! Как же я раньше не сообразил! – он чуть не хлопнул себя по лбу, и чувство вины схватило его за горло, как клещи. Вот что меня мучило – ненормальность в поведении Богданова, то влюбленность в Варю, то полный разрыв с ней. Если бы я понял и всё объяснил ему, ничего не случилось бы. Его можно было бы спасти, лихорадочно подумал он, сейчас сифилис элементарно лечится.
Богданов прожил ещё сутки и умер, не приходя в сознание.
– Найду и убью! – опрометчиво пообещал Булгаков, белея, как снег на улице.
– Дурак! – живот среагировала Тася и максимально выразительно повертела пальцем у виска, в свете происходящих событий это было немаловажным предупреждением. – Они тебя в таракана превратят! – И для экспрессии выпучила глаза, что было особенно смешно, глядя на её всегда спокойное, уравновешенное лицо.
Теперь и она прониклась страхом перед странными людьми, которые, как казалось ей, назидательно довели Богданова до самоубийств. Так ведь в полицию не заявишь и ничего не расскажешь. О чём? О своих доморощенных подозрениях?
– Ну и пусть! – не отступил Булгаков, сжимая кулаки так, что побелели косточки пальцев.
– Ты как хочешь! – вдруг заявила Тася. – А я собираюсь к маме в Саратов!
Булгаков испугался, дело нешуточное, а весьма серьёзное, так можно семьи лишиться, доступного секса и всех прочих домашних благ, и они ударились в бега, вначале на Рейтарскую, потом – ещё дальше. И часто оглядывались. Однако их никто не преследовал, на время оставив в покое.