Текст книги "Джамбаттиста Вико"
Автор книги: Михаил Киссель
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
То же самое мы находим и у Вико, но центральную роль в построениях философа играет его представление о «поэтическом языке», на котором непременно, по его мнению, должны были изъясняться древние народы. Вместо общих понятий, употребление которых требует высокого развития интеллекта, первые люди пользовались «поэтическими характерами», выражая общее содержание в индивидуальных образах. И сам Гомер – это «поэтический характер» древнего певца, прославляющего подвиги героев. Данное соображение Вико подкрепляет серией культурно-исторических аргументов. При этом особую важность имело его утверждение о том, что гомеровский эпос нельзя рассматривать как поэтический вымысел, ибо вымысел, как и софистика в сфере интеллекта, – продукт позднейшего времени. Поэтому-то «Илиада» и «Одиссея» приобретают значение исторического документа, настоящей сокровищницы сведений о «героической эпохе». Потому-то и герои Гомера так мало соответствуют каким бы то ни было идеальным представлениям. Конечно, Ахилл – символ героической доблести, но насколько же он далек от идеала «героической добродетели», как его понимали древнегреческие философы-моралисты, да и все позднейшие писатели. Он высокомерен, груб, мстителен до крайности, способен на величайшую жестокость и даже на глумление над беззащитной старостью (вспомним сцену с Приамом, молившим Ахилла выдать тело Гектора). А чего стоит его знаменитый «гнев», завязка всего действия «Илиады»! Разъяренный несправедливостью по отношению к себе, он сразу забывает все на свете и лелеет в душе ненависть к Атриду (Агамемнону). И только когда убивают его друга Патрокла, он (по личным мотивам) приходит на помощь терпящим поражение ахейцам. Где же тут любовь к отечеству, бескорыстное мужество защитника слабых и ниспровергателя несправедливых – качества, так украшающие настоящего героя? Их у Ахилла нет, и – что самое главное – Вико показывает, что их и не могло быть, ибо оборотной стороной героической доблести были неконтролируемое буйство души, переменчивость нрава, почти полное отсутствие рефлексивной жизни.
Понятие настоящего героя, представление о морально-эстетическом идеале выработано философами и литераторами позднейшей эпохи. Сквозь призму созданного ею идеала позднейшая литературная традиция взирала на гомеровский эпос и не понимала его истинного смысла, усматривая в принижающих деталях эпического повествования слабость Гомера как поэта. От этого все. позднейшие поэтики, начиная с аристотелевской, старались исправлять Гомера в соответствии со своим абстрактным идеалом. Платон и вовсе негодует на Гомера за то, что изображаемые им картины (особенно распри богов) поощряют богохульство. Стоит ли говорить об эпохе классицизма и барокко, когда тщательно разработанный поэтический канон ориентировал на просеивание материала, чтобы оставшееся могло удобно расположиться в эстетических нишах с надписями «возвышенное», «прекрасное», «изящное» и т. д. Гомер же (такое сравнение встречается у нашего автора) подобен реке в пору весеннего разлива, когда поток увлекает за собой все, что встречается на пути. Сила гомеровских поэм в их непосредственности, в полном слиянии с предметом изображения. Гомер (вернее, коллективный автор, скрывающийся за этим именем) не стоит над предметом, не отбирает, не комбинирует, а непосредственно выражает то, что принимает за правду. «Гомер был первым историком Язычества» (3, 503) в тот период, когда историческое совпадало с поэтическим, а личность поэта – с духом народа. Отсюда знаменитый часто цитируемый афоризм Вико: «Поэтически-возвышенное всегда должно быть едино с народным» (там же, 353). И это единство с народом – не субъективная установка поэта, сознательно стремящегося к народности как норме эстетического кодекса, а органическое свойство поэта, творящего на том этапе исторической жизни, когда отдельная личность еще не выделяла себя из толщи народной, а лишь выражала общее сознание.
И в главном современная классическая филология подтверждает точку зрения Вико. Сошлемся на книгу о Гомере крупнейшего у нас в настоящее время знатока античной эстетики А. Ф. Лосева. В ней содержится краткий обзор истории гомеровского вопроса, упоминается, хотя и не анализируется, и Вико. Вот общий вывод: «Подлинный имманентный автор гомеровских поэм есть… сам греческий народ, но в настоящее время мы должны сказать, что этот подлинный коллективный автор не только не исключает индивидуального авторства, а, наоборот, его предполагает, ибо только отдельные личности и могут что-нибудь придумывать и записывать; но зато это должны быть такие личности, которые в своем сознании неотделимы от народа и для которых самое интимное личное творчество – это и есть всенародное творчество, так что в них творит не кто иной, как сам греческий народ в виде цельного индивидуума» (17,50).
Иными словами, Вико зашел слишком далеко в отрицании индивидуального авторства древнегреческой эпики: художественное единство «Илиады» и «Одиссеи» требует его признания. Но Вико был совершенно прав, когда подчеркивал народность этих поэм, так как их автор не был изолированной от общества творческой индивидуальностью, хотя бы и стремившейся подражать высочайшим образцам народной поэзии. Он был плоть от плоти того народа, историю которого показал в своем возвышенном поэтическом повествовании. И он, конечно, не был современником описанных им событий, он жил много позже Троянской войны, когда, как утверждает Вико, героический век уже ушел в прошлое и «начала процветать народная свобода» (3, 350). Стремясь к скрупулезной точности, Вико относит жизнь Гомера ко времени правления второго римского царя Нумы Помпилия (начало VII в. до н. э.). И надо сказать, это не очень расходится с датировкой А. Ф. Лосева, который считает, что «Илиада» и «Одиссея» появились на рубеже VII–VI вв. до н. э.
О позднем происхождении гомеровского эпоса свидетельствуют, по Вико, культурно-исторические реалии, разбросанные тут и там в повествовании о скитаниях Одиссея. Он отмечает во многих эпизодах описание утонченной роскоши и подобие куртуазных нравов, столь необычных на фоне грубой простоты, царящей в «Илиаде». В точных терминах марксистского понимания истории А. Ф. Лосев определяет социально-исторический коррелят гомеровской эпики как эпоху «разложения общинно-родового строя и перехода его в рабовладельческую формацию» (17, 52). На языке известного этнографа Л. Г. Моргана, терминологии которого придерживался и Энгельс в «Происхождении семьи, частной собственности и государства», это переход от «варварства» к «цивилизации». И неоценимое значение гомеровского эпоса в том, что он является историческим свидетельством перехода человечества к первой формации классового общества. Здесь кончаются «баснословные времена», история становится вполне человеческой, а не героико-божественной, как раньше, и начинает рассказывать о себе человеческим же, т. е. «простонародным», языком. Теперь уже нужен не ключ к шифру, а правильное понимание литературной традиции, извлечение смысла процесса, «соединение времен» в единую связную картину исторического прошлого.
Глава VI
ГЕНЕЗИС И ДИНАМИКА «ГРАЖДАНСКОГО МИРА»
ир гражданских вещей», по терминологии Вико, совпадает с тем, что на языке современных ему теоретиков естественного права называлось «общественным состоянием» в отличие от «естественного». Однако «естественное состояние» наш автор трактует иначе, чем приверженцы естественно-правовой теории. Для него это «Состояние Семей» т. е. первичное социальное объединение людей в «естественные союзы» – семьи с деспотическим правлением отцов-суверенов и множеством домочадцев; сюда включались и беглецы, искавшие покровительства на землях «сильных и благочестивых». Эти беглецы были и первыми рабами, число которых в дальнейшем умножилось за счет пленников, захваченных во время набегов и войн. Первоначально естественная зависимость детей от родителя (значим был только отец) была неотличима от социальной зависимости слуг от господина: и дети, и слуги занимали в одинаковой степени рабское положение. Такое состояние семей Вико называет естественным. Заметим, что рабство на ранней стадии развития действительно носило в какой-то степени патриархальный характер. Но Вико в данном случае некритически следует библейской традиции, согласно которой первоначальной формой социальности являлась моногамная семья. Однако вырастание «гражданского мира» из естественных отношений патриархальной семьи философ объясняет чисто социальной причиной – возмущением рабов. Если сыновья патриарха освобождались от рабской зависимости, как только он умирал, то с остальными домочадцами этого не происходило. Постепенно накапливалось недовольство, которое привело наконец к открытому выступлению. Это недовольство рабов символически изображено в мифе о муках Тантала. «Именно тогда при столь великой нужде сама природа должна была принудить Героев объединиться в сословия, чтобы противостоять многочисленным восставшим… Так возникли Героические Царства; но так как Отцы были Суверенными Царями в своих Семьях при взаимном равенстве в этом состоянии и так как… ни один, естественно, не желал уступить другому, то сами собою возникли правящие Сенаты» (3, 241). Это и было началом гражданского порядка в собственном смысле слова. Из соединения семей возникло государство в форме аристократической республики.
Здесь Вико опять вступает в противоречие с античной традицией и на первый взгляд с излюбленной им самим идеей о легендарном начале человеческой истории. Историю какого бы народа мы ни взяли, она обязательно начинается с рассказа о первых царях-законодателях, заложивших основы государственности. Таковы, например, первые семь римских царей. Ведь только свержение последнего из них привело к образованию республики, и, следовательно, аристократия – вторая по времени форма правления. Но у нашего автора готов ответ на это возражение: первые цари лишь по названию сходны с теми, кого гораздо позже стали так называть. Они отнюдь не были абсолютными монархами, самодержцами. Это были первые среди равных, наиболее заметные предводители патриархов в борьбе с восставшими рабами и во внешних войнах. Таково положение вещей в «Илиаде» Гомера. Ахилл на равных держится с Агамемноном, и тот не в силах принудить героя к исполнению обязанностей перед ахейцами. Точно так же и другие цари всего лишь просят Ахилла сменить гнев на милость. Это говорит о том, что «царей» тогда было много и каждый из них считал себя равным другому. Если они и подчинялись кому-либо из себе подобных, то добровольно. Возникнув в результате борьбы патриархов с непокорными рабами, государства навсегда сохранили в своей сущности антагонистическое раздвоение на сословия «благородных» и «подлых», между которыми ни на минуту не прекращалась борьба. Эта борьба и стала стержнем жизни в городах, образование которых совпало с возникновением государств. «Таким путем… были основаны первые Города на сословиях Благородных и толпах Плебеев, т. е. на двух вечных противоположных свойствах, вытекающих из той природы человеческих гражданских вещей, что Плебеи… всегда стремятся изменить Государство, как они всегда его и изменяют, а Благородные всегда стремятся сохранить его» (там же, 258).
Это высказывание Вико не оставляет сомнения в том, что глубокий историзм его миросозерцания соединялся с диалектикой, и притом не случайно, не эпизодически, а органически и систематически. Он ставит своей целью проследить «движение наций» и находит источник этого движения не в какой-то неопределенной «природе вещей», а в столкновении реальных исторических сил, на которые с необходимостью поляризуется общество. Более того: не будь этих сил с их противоположно направленными интересами, не существовало бы и самого государства, ибо государственная власть со всей системой находящихся в ее распоряжении средств возникла для того, чтобы держать в подчинении недовольное трудящееся большинство. Непрерывное противоборство революционного и консервативного элементов социальной жизни влечет за собой изменение самих государственных форм, а вместе с этим и экономических, правовых, политических институтов и нравственных установлений. Вико понимает неизбежность и необходимость существования социального неравенства, но не при всех условиях и не во все времена. Так, первые государства с необходимостью закрепляли уже существовавшее к моменту их образования неравенство. Иначе и не могло быть: ведь государственная власть лишь усиливала деспотизм патриархов. Помимо концентрации социальной силы принуждения государственная власть обеспечивала и юридическое оформление существующего положения дел. В противоположность абстрактно-морализаторской тенденции теоретиков естественного права, трактовавших естественный закон в духе позднего стоицизма с явными евангельскими реминисценциями, Вико твердо стоит на исторической почве, подчеркивая, что «естественное право народов» в те времена было неравным правом, и прежде всего в отношении собственности на землю, «так как собственность вытекает из могущества» (там же, 250).
Социальное неравенство имело бесчисленное множество проявлений и в правовой и в чисто идеологической сфере, причем идеологические соображения оправдывали фактическое социально-экономическое порабощение плебеев. Последние первоначально не имели никаких гражданских прав, и это обосновывалось мнением, что «благородные» происходят от богов, тогда как «подлые» – всего лишь говорящие звери, составляющие «тело» государства. Но так как тело управляемо умом, то естественно, что «благородные» правят, а «подлые» – беспрекословно подчиняются. «Из-за такого неравенства должны были происходить великие движения и революции римского плебса» (там же, 264). Поэтому аристократическое государство исчерпывало свою деятельность «лишь в защите границ и сословий» (там же, 270). Первостепенную роль в этом деле играла религия: на ее авторитете основывали «благородные» свои притязания на исключительность и привилегии.
И снова приходится подивиться необычайной исторической проницательности Вико: он совершенно правильно подчеркивает глубочайшую связь между религией и социальным неравенством, идеологическим оправданием которого она была. Потому процесс развития политических форм, их движение в сторону народоправства сопровождается, как замечает Вико, ослаблением религиозных уз, закатом традиционной «веры отцов». И это тоже вполне правомерное историческое обобщение, которое нам, людям двадцатого века, очень легко подтвердить фактами из истории. Но отношение Вико к этому процессу спокойно объективное, он видит обе необходимости сразу: и необходимость религии на ранней стадии общественного развития, и неизбежность ее падения впоследствии по мере того, как человечество приходит к своему самосознанию.
Мы только что сказали «человечество», и действительно Вико имеет в виду развитие всего человечества, всемирную историю, но реальный базис его обобщений динамики «человеческих гражданских вещей» составляет одна лишь история Рима (главным материалом о «баснословных временах» для него служила древнегреческая мифология и римские ее корреляты). Такая узость эмпирической основы накладывает, разумеется, печать известной ограниченности на исторические суждения Вико, сужает перспективу его мышления. Но опять-таки эта ограниченность была неизбежной ввиду уровня знаний того времени. К тому же римскую историю мыслитель рассматривает как своего рода «прерогативную инстанцию», следуя предписаниям бэконовского «Органона», т. е. как модель социальной эволюции вообще. Поэтому борьба плебеев с патрициями в древнем Риме стала для Вико моделью развития социального антагонизма внутри древнейших городов-государств. Эта борьба, по Вико, была источником поразительных успехов римского народа, ибо, как гласит аксиома 91 «Новой науки», «соревнование Сословий из-за равноправия – наиболее могущественное средство возвеличения Государств» (там же, 96). В ходе вековой борьбы плебеи преобразовывали аристократическую республику в народную, но момент решающего перелома ^определить нелегко. И здесь путеводной звездой для Вико служит история римского права, особенно в том, что касается имущественных отношений. Но право, как и мифология, нуждается в интерпретации, чтобы можно было обнаружить скрывающуюся в нем историческую истину. В обоих случаях надо понять язык явления. Чтобы «прочесть» мифы, нужно понимать поэтический язык, его природу и способ выражения мыслей, ему присущий. Право же выражено в публично издаваемых законах, написанных не поэтическим, а, пользуясь выражением Вико, «простонародным», или «человеческим», языком. Казалось бы, единственное, что здесь нужно, – это знать латынь. Однако и при знании данного языка ученый не всегда понимает подлинный смысл латинских выражений и вкладывает в слова не исторический, а современный смысл. Законы начального периода римской истории обычно модернизируются учеными, истолковываются в духе развитого и кодифицированного римского права, пронизанного философскими абстракциями стоицизма. Следовательно, задача заключается в том, чтобы очистить первоначальный смысл от позднейших наслоений.
И в этом деле требуется помощь «нового критического искусства», ибо установление исторического смысла выражений предполагает соотнесение их с общим контекстом исчезнувшего «порядка вещей и идей». Освободить свой ум от гнета ложных предпосылок, которые с веками стали восприниматься как аксиомы, ничуть не легче, чем расшифровать неведомый язык. В данном случае препятствием служит убеждение большинства ученых в том, что свобода в Рим была принесена из Греции, откуда были, мол, заимствованы «законы двенадцати таблиц». В действительности же установление народной свободы в Риме было результатом «естественных», как пишет Вико, изменений самой социальной структуры под воздействием непрерывного давления плебеев, вырывавших у патрициев уступку за уступкой. История земельного законодательства становится для Вико ключом к расшифровке всей древней истории Рима. Началом процесса, приведшего к образованию римской демократии, Вико считает установление ценза шестым римским царем Сервием Туллием. До этого плебеи обрабатывали земли патрициев как батраки-поденщики. Закон Сервия Туллия предоставил плебеям землю во временное пользование ценой уплаты налога (ценза) с обязательством служить патрициям во время войны. Это был, по Вико, «первый аграрный закон», заложивший краеугольный камень аристократической республики, а отнюдь не народной свободы, как считала историографическая традиция начиная с Тита Ливия (59 до н. э. – 17 н. э.). Ливии и все историки, следовавшие его версии, утверждали, что реформа Сервия Туллия была проведена в интересах плебеев. Вико оспаривает это утверждение на основании своих общеисторических соображений, согласно которым, как мы уже знаем, первая фаза государственности могла быть только аристократической, ибо сложилась посредством объединения суверенных семейных деспотов. Поэтому ценз Сервия Туллия, улучшая в какой-то степени положение плебеев, означал тем не менее их закрепощение; на этой основе, и существовал весь аристократический строй.
Прикрепление к земле, сопровождаемое легализацией системы повинностей, – центральный феномен в генезисе «общественного состояния», т. е. в генезисе государственности. Напрасно было бы критиковать Вико за то, что он подменяет социальную формацию в целом формой правления, хотя такая критика и напрашивается при первом взгляде на его учение. Дело в том, что под аристократией наш мыслитель понимает не только и не столько форму правления, сколько целостную общественную организацию с определенным строем экономики, политики, права и образом мыслей. Изменение аристократической государственности означает, по Вико, не просто смену формы правления при сохранении тех же самых социальных устоев, а общий переворот, радикальную перемену в социальных институтах, включая и имущественные отношения. Этот процесс не ограничивался одной только римской почвой, но имел всеобщий характер. Отражение его Вико находит в греческой мифологии и гомеровском эпосе. Так, миф о яблоке раздора символизирует борьбу патрициев и плебеев за землю, «так как первый раздор возник из-за полей, которые плебеи хотели возделывать для себя» (3, 282). Женихи же, осаждающие Пенелопу в отсутствие Улисса, – это плебс, стремящийся добиться права на «коннубии» – заключение торжественных браков, которые долгое время были привилегией одних только «благородных». Многочисленные мифы о рождении чудовищ после сожития людей с животными означают осуждение «героическим» образом мышления браков между патрициями и плебеями и даже – предоставления плебеям права на освященный религией союз мужчины и женщины.
Любопытно в этом отношении сравнить Вико с Фрейдом и Юнгом. Вико интерпретирует сексуальные символы в терминах социальных отношений, тогда как после Фрейда в западной науке едва ли не утвердилась противоположная тенденция. Рационалистический социологизм Вико в интерпретации мифологии резко расходится и с так называемой «аналитической психологией» К. Г. Юнга, который вслед за немецкими романтиками сводил всю духовную жизнь общества к комбинациям мифологических «архетипов». Таким образом, можно констатировать два принципиально противоположных подхода к мифологии: научно-рационалистический, усматривающий в мифах отражение реальности, и философско-мистический, согласно которому реальная история должна объясняться из мифологии, а не мифология из реальной истории. Вико примыкает к первому подходу, который через Фейербаха ведет прямо к Марксу, к материалистическому пониманию истории.
Конец «героической» эпохи был также концом древних аристократий и переходом к «народной свободе». Вехой на этом пути был «второй аграрный закон», вошедший в состав законодательства XII Таблиц. Согласно этому закону была упрочена собственность плебеев на занимаемые ими участки земли. Это способствовало усилению экономической активности плебеев; у многих из них начали скапливаться значительные богатства, что позволило им успешно соперничать с патрициями на всех поприщах. С течением времени плебеи добиваются прав сначала в частноправовой сфере, а затем и в области публичного права. Окончательно закрепляют их победу, как думает Вико, два закона: Публилия Филона в 339 г. до н. э. и Петелия – Папирия в 326 г. до н. э. Первый закон включал в себя три различных постановления. Согласно ему были объединены трибутные комиции, где заседали плебеи и выносили свои решения, с центуриатными, где заседали патриции. Закон Публилия постановлял, что решения трибутных комиций общеобязательны и что, следовательно, в центуриатных комиссиях не могут быть предложены законы, противоречащие им. Тем самым было устранено наметившееся к этому времени в Риме двоевластие. Традиция называет Квинта Публилия Филона диктатором. Как известно, диктатора тогда назначали в чрезвычайных обстоятельствах, например в периоды крайней военной опасности. Ничего подобного в этом году историографическая традиция не отмечает. Чем же тогда объяснить титул Филона? Вико предлагает свое объяснение: постановления Публилия были равносильны государственному перевороту, в городе происходили большие волнения и беспорядки (см. 3, 69).
Закон Петелия – Папирия отменял долговое рабство, в которое патриции могли обратить плебеев за неуплату ценза. С этого момента вообще ценз стал уплачиваться непосредственно в государственную казну («эрарий») и тем самым действительно стал опорой демократического строя. Таким образом, старинная легенда о цензе как основе народной свободы обретает историческую истинность, однако это не относится к реформе Сервия Туллия. Только закон Петелия – Папирия окончательно завершил процесс изменения социального значения ценза, который первоначально возник как опора аристократического строя и только в ходе вековой борьбы плебеев за равноправие превратился в юридический институт демократии. Плебеи освободились от личной зависимости, и тут уже окончательно богатство взяло первенство над происхождением. Хотя внешние атрибуты аристократической республики продолжали существовать и далее (сенат, консулы и т. п.), они воистину наполнились новым содержанием, что ускользнуло от взгляда многих позднейших историков или неправильно было ими истолковано. В их числе оказался и знаменитый государствовед Жан Воден (1530–1596), который считал, что в древности Рим был народной республикой и лишь форма правления в нем была аристократической. Но с точки зрения Вико, аристократия, как мы уже говорили, была не только формой правления, но обладала социальным содержанием. Воден же и многие ему подобные просто просмотрели процесс изменения социального строя в Риме, не поняв, что новый тип государственности только приспособил для своих целей некоторые институты аристократического строя. Иначе говоря, у Вико совершенно иной критерий определения формы государственности: не узкоуправленческий, а, можно сказать, интегрально-социологический. К его собственной доктрине, стало быть, нужно относиться точно так же, как он сам относится к аристократическим институтам Рима, ставшего демократическим: форма старая, а содержание новое.
Традиционная последовательность форм правления зафиксирована в истории политической мысли давным-давно, по крайней мере со времен Платона и Аристотеля. Отсюда и соблазн, который не раз давал себя знать среди истолкователей Вико, – рассматривать «новую науку» как учение о смене политических форм в античности. Мы уже убедились, что этого делать нельзя и что для Вико «аристократия», «демократия», «монархия» не политические понятия, а социологические категории. К тому же Вико настаивает на совершенно определенной последовательности смены этих форм – от аристократии через демократию к монархии, и никак иначе. Здесь он снова смело бросает вызов историографической традиции, принимавшей за истину «преданья старины глубокой». Согласно легендарным представлениям, порядок форм правления был совсем иной: монархия – тирания – демократия – аристократия. В легендах основание государств всегда приписывалось какому-либо необыкновенному герою-законодателю, за которым следовали, правда в небольшом числе, образцовые правители. Таковы, например, первые «совершенномудрые ваны» конфуцианской историографической традиции в Китае. Применяя «новое критическое искусство», Вико приходит к выводу о том, что образ совершенномудрого законодателя представляет собой в буквальном смысле слова анахронизм, вызванный тем, что теперь называется «проекцией» – проекцией позднейшей философской мудрости на те времена, когда таковой не могло существовать. Он развенчивает легенду о «недостижимой мудрости древних», «о золотом веке», с которого якобы началась человеческая история. Грубое, устрашающее суеверие, деспотизм и крайняя жестокость – вот характерные черты нарождающегося человеческого общества.
При объединении патриархов в вооруженные правящие сословия кровавые обычаи прошлого не могли исчезнуть по мановению руки образцово-показательного правителя. Наоборот, гораздо естественнее предположить постоянные рецидивы кровавых распрей после установления первоначальной государственности. В римской истории находим подтверждение этому в рассказе о свержении Тарквиния Гордого. Прекраснодушная историографическая традиция (речь идет, разумеется, о начале XVIII в.) привыкла считать, что устранение Тарквиния положило начало римской свободе. На самом деле это означало, как думает Вико, всего лишь свободу для патрициев, для «господ», по его собственному выражению, страдавших от тирании одного из «своих», не пожелавшего делить власть с остальными. Иначе говоря, это была тирания на почве аристократической государственности. Поэтому изгнание тирана лишь обнажило общий принцип существовавшего тогда государственного устройства, но ничуть не изменило самого этого принципа.
Историков сбивали с толку встречавшиеся в древних источниках слова «народ», «царь», «свобода». Они простодушно вкладывали в них тот смысл, который получил распространение в их собственную эпоху. В те далекие времена, когда патрицианское восстание изгнало Тарквиния, слово «народ» относилось только к «благородным» и о свободе шла речь только по отношению к ним, ибо плебеи тогда людьми еще не считались, а «царь» тогда был только первым среди равных, хотя и обнаруживал поползновения стать деспотическим властителем, что, впрочем, было вполне естественно для людей того времени с их «героическим» самомнением. Учреждение консулата и было ответом аристократии на опыт тирании (3, 286–289).
Рассуждения Вико – блистательный пример подлинно исторического мышления, пример потомству, которое, увы, достаточно часто отдавало дань искушению перекроить прошлое по меркам своего времени! Конечно, для людей, воспитанных в духе исторического материализма, обнаружение социально-классового подтекста таких понятий, как «народ» или «свобода», не составляет открытия. Нужно, однако, постоянно учитывать «климат мнений» в XVIII столетии, чтобы в полной мере оценить новаторство нашего автора. Вико придает такое большое значение «борьбе сословий» за равноправие, что нелегко удержаться от искушения причислить его к плеяде провозвестников учения о классовой борьбе. От такого вывода удерживает лишь то обстоятельство, что острота социального анализа у него уменьшается при переходе к описанию наступления «народной свободы» и последующих политических перипетий. Не то чтобы у него исчезают рассуждения о беспощадном соперничестве за овладение властью – мы увидим, что всего этого у него по-прежнему предостаточно. Нет, дело в том, что Вико перестает фиксировать связь между политической борьбой и имущественными интересами сословий. Ему кажется, что устранение аристократического строя создало общество «распыленных», частных интересов, борьба которых отныне и предопределяет динамику исторического процесса. Тут выступает на поверхность слабость экономических воззрений Вико. Хотя он отвел немало места «поэтической экономике», т. е. организации хозяйства в древнейшую пору человеческой истории, ему осталась совершенно непонятной специфическая природа экономических отношений нарождавшегося капитализма. В этом отношении он разделял «юридические иллюзии» (Маркс) домарксовского способа мышления. Социологический анализ фаз развития «героического» периода человеческой истории сменяется поверхностно политическим рассмотрением «века Людей».