Текст книги "Вольный каменщик"
Автор книги: Михаил Осоргин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Не таков Эдмонд Жакмен, не запятнавший чертёжной доски даже проектом доходного дома. И напрасно в его каминной трубе сохнет на сквозняке блюститель порядка.
Вот что сказал учитель:
– Не страшись смерти – она не властна над посвящённым. Три силы вознесут тебя на ту высоту, которая доступна твоему сердцу, и там ты узнаешь, что ты жив, и начнёшь шириться в своём объёме, и будешь, как мир, и мир будет в твоём теле;
– лишь тогда ты будешь видеть не то, что видят твои глаза, и слышать не то, что слышат уши, но лишь к чему через них коснется твоя душа, рождённая в Свете.
С горы на салазках, с мудрейшего носа сползло стеклянное седло. Из большого грузного тела жизнь не вылетает лёгкой пташкой; выходя с развалкой и разминкой, она мнет и тревожит усталую плоть. Она борется с упрямым и сильным духом, жаждущим новых постижений. Она напрасно убеждает его: зачем тебе Знание, рыцарь без страха и упрёка? Summum sapientiae doloris summum[90].
За долгий путь жизненный и стаж посвящённости Эдмонд Жакмен прошел все семь этапов скитаний вольного каменщика: восторг, сомнение, равнодушие, отрицание, новая вера, знание, исповедание. В ученичестве был пламенным; в товариществе отклонял в стороны символический шаг, соблазнился чистыми линиями разума, искривил лицо усмешкой; в мастерстве шёл путём обычным и едва не оступился в профанство, сочтя свой, путь завершённым. Мог бы, как многие другие, принять за найденное Слово маленькую пробную истину – и добавить к домашнему благополучию тот клуб порядочных людей, которым для многих стала ложа.
Эти люди входят с ленивым удовольствием в дружеский привычный уют. Им не отсечь небрежным движением руки высокую мысль от животных устремлений, не почерпнуть новых глубин в сиянии лучезарной Дельты. Их левая рука небрежно держит резец, правая не направляет удара. Мохом житейского порос для них кубический камень, на их чертёжной доске написан только счёт земных благ и барышей. Люди маленькой найденной истины, они спят с открытыми глазами, заменив уютной благорасположенностью тоску по в веках утраченному Слову. И не может быть творческого жара в сердце, сросшемся с бумажником в боковом кармане.
Но не заблудился Эдмонд Жакмен на путях царственного искусства. В дни войны он потерял разом жену и сына; сын был убит, жена похищена испанской болезнью – и он стал одиноким. В памяти остался только голос женщины, делившей с ним жизнь, да детская песня, которой он учил сына, – только самое давнее. Теперь домом стала для него мастерская вольных каменщиков, семьей – мировое Братство. Крест страдания расцвел Розой, надежды и творческой любви. И вот – грудь отверстая, и Пеликан кормит птенцов кровью незаживающей раны. Опять – бесконечный путь исканий, и неверно, что Слово найдено в хитрых толкованиях четырёх букв, в проповеди Назорея, в обновлении Природы огнём.
По-прежнему тени застилают землю, кровавый пот на осьмиугольном камне и завеса Храма разодрана надвое. Лежат поверженные во прах столпы царственного искусства – Мудрость, Сила, Красота. Тесно людям на земле, отравленной их злобой и враждой. Трупами они заваливают границы государств, тюрьмами застраивают свои города, кровью вытравляют зелень полей, дымом застилают небо. Как круги на воде, возникают и исчезают временные, истины, и бессилен разум указать человеку пути к отдыху и спасению.
Чего может достигнуть слабый духом и телом одинокий человек? Только бросить на тлеющие угли остатки хлеба и вина: consumatum est![91] Но кому передать тайный чертёж недовершённых и недовершимых исканий? Jis quibus datum est noscere misterium[92]. Где эти носители угасающих факелов, сыновья вдовы, рыцари Востока и Запада?
Кашель отдается болью в ногах и пояснице. Эдмонд Жакмен знает, что, если пошевелиться, – боль ещё усилится. Он кладет трубку, пенсне, книгу, рукой с надутыми венами разматывает плед, опускает ноги и встает с истинным, но от себя скрываемым мучением, опираясь на толстую палку с резиновым наконечником. Постояв и утишив боль, он переступает ногами и медленно, уверенно и сурово выходит в смежную комнату, неуютную и ещё более холодную столовую, трижды обходит обеденный стол, держа равновесие, и тем же мерным шагом, не позволяя себе его ускорить, возвращается к креслу. Так он не дает болезни осилить своё тело, так упражняет волю и выражает своё презрение к физическим страданиям.
Черт в каминной трубе недовольно шевелится: ну, загулял старик! Надежды все равно нет никакой, а по долгу службы приходится прислушиваться. Может быть, возропщет или опечалится профанной печалью, испугается близкой смерти. Все дело в том, чтобы мастера, день которого угасает в четвёртой четверти герметического круга, столкнуть в нижний астральный план и не дать ему возродиться в ученике и начать новое восхождение к зениту. Задача для простого черта довольно мудрёная. Ножку ему, что ли, подставить? Напугать гугуканьем? Средства, достаточные для пугливого профана, но ничтожные в борьбе с посвящённым каменщиком.
И почему такая несправедливость? Достаются же другим лёгкие номера, иногда даже пачками – свяжи одной верёвочкой и тащи. Тоже и там говорятся слова и пускаются в ход чувства, – но в час расплаты улетает легковесный багаж мыльным пузырем. А тут камень веры и мудрость строителя. Крест черту не страшен – непобедима расцветшая Роза! Знает черт, что карьера его испорчена и не ждать ему награды даже за выслугу лет в проклятой трубе. Размазывая по лицу сажу, он плачет чёрными слезами.
Теперь Эдмонд Жакмен не чувствует никакой боли, ни в ногах, ни в груди, ни в пояснице, а если и чувствует, то иным занята его мысль. Пока силы не оставили человека и пока он ими владеет, – работа не должна прекращаться. Тяжкое время переживает Братство, втянутое в заботы и раздоры мира профанов. Если теми же путями пойдет оно и дальше, – не пресечётся ли традиция, связующая его с посвятительными союзами всех времён и народов? Кто должен быть на страже башни, не рыцари ли Розы и Креста?
Эдмонд Жакмен включает верхний свет и становится за креслом, держась руками за его высокую спинку. Именно так, высокий, седой и строгий, подымется он на Востоке лицом к долинам. И в свою последнюю речь он вложит не опыт жизни мирской, не мысли своего давнего одиночества, а выводы приобретённой в строительстве, пусть несовершенной и неокончательной мудрости. Эдмонд Жакмен скрещивает на груди руки знаком Доброго Пастыря и набирает полную грудь воздуху. Но первое его слово прерывается мучительным кашлем старого и больного человека. Кашель отдается болью во всех членах, и руки едва удерживают его в величественной позе. Он кашляет долго, и его голова, налившаяся кровью, печально никнет.
Проходит несколько минут, пока силы старика восстанавливаются, – но высокий порыв уже прошел. Перед ним больше нет братьев, ожидающих его слова, – он опять один. Больной, но не сдавшийся. И, твёрдо памятуя о том, что никогда печаль не должна завершать строй мыслей вольного каменщика и что даже глубокому трауру должна сопутствовать яркость красок и хотя бы малая радость, – Эдмонд Жакмен, старый учитель, рыцарь Розы и Креста и кавалер Кадош, вытерев платком протабашенные усы и не меняя прежней позы, как бы боль ни манила скорее сесть в покойное кресло, – голосом густым, сипловатым и беззубым, слабость подавляя странной и почти страшной улыбкой, поёт первую песенку, какая вспомнилась и какой он когда-то обучил своего сына:
Arlequin fit sa boutique
Sur les marches du palais,
Il enseigne la musique
A tous ces petits valets.
И дальше, веселее притоптывая больной ногой:
А monsieur Po, a monsieur Li,
А monsieur Chie, a monsieur Nelle,
A monsieur Polichinelle[93].
Союз облегчения страданий
В зодиакальной двунадесятнице лето – огонь! Воля! – сменилось осенью – воздух! Дерзание! Тяготы жизни вынудили многих переменить квартиры – из четырёх комнат втиснуться в две, из двух – в одну большую с кухней, но без ванной. Французская академия наук закончила словарь живого языка и, не передохнув, начала его обновление с первой буквы. Были пересмотрены правила взаимоотношения пешеходов и автомобилей. В остальном жизнь, летом потно дремавшая, подтянулась и покатилась по вылизанному резиной асфальту. Парка Глото возилась с клубком, на который при рождениях наматывается нить жизни. Парка Лакезис, единственная из сестёр работящая, ткала дни и события. Старшая, Атропос, женщина без предрассудков, чикала, где полагалось, нить жизни ножницами.
В день субботний, приятный краткостью служебных часов, Егор Егорович зашёл не в своём квартале купить эфиро-валериановых капель, которые, со дня возвращения с пляжа, Анна Пахомовна истребляла без счётчика. Каплями пахло в квартире, на лестнице и в подъезде, и кошки из этого и из соседних домов бродили удивлёнными и ошалелыми, принимая октябрь за март. Расплатившись и сунув пузырёк в карман, хотел уж выйти, но был остановлен приветственным окликом свыше: постукивая о притолоку внутренней двери, Егору Егоровичу кивала голова хозяина аптеки. Затем он был уведён в прилегавшую к магазину комнатку, где из ступочек и колбочек, пузырьков и баночек, коробочек и порошков латинская кухня посылала в воздух настойчивую отраву.
– А я и не знал, где вы процветаете! Аптекарь с улыбкой широчайшей и долгим трясением руки сказал:
– Рад, что хоть случайно зашли. Давно хотел заманить к себе и братски поболтать. Людей вижу много, а поговорить не с кем. Позвольте угостить аперитивом. Изготовление своё.
В чистую стеклянную стопочку с делениями налил зелёной жидкости, долил из другой бутыли дистиллированной воды, – и такую же порцию себе.
Егор Егорович осторожно пригубил:
– Нечто крепковатое!
– Оценили?
Как будто пахнет полынью. Прекрасен аметистовый цвет. Не абсент?
– L'amertume de la vie[94]. Ваше здоровье, мой дорогой брат.
Аптекарь был вытянут в длину с таким расчётом, что, когда он сидел на низком стуле, взвив к небу коленки, то был похож на цифру четыре, как её пишут на счётах прачки и мясники. Щеки, подбородок и губу брил начисто ежедневно в семь утра; но уже к полудню его лицо напоминало истёртую о слоновьи клыки зубную щётку. Был худ и подержан, как вышитая крестиком закладка молитвослова. При всем том был живописен и очень симпатичен, хотя без улыбки казался несколько суровым. Улыбка зарождалась в левом уголке губ, затрагивала нос – и внезапно разлившись по морщинам, запиналась за ухо и легко скатывалась по жилистой шее за воротничок, откуда, вероятно, распространялась и дальше. Волосы аптекаря, ростом до восьми сантиметров, на висках меньше, были вытесаны из строевого леса, стояли хором перпендикуляров в количестве, сохранённом с детства; и от этого весь он в целом был похож на кисть талантливого художника, намеченную для разрисовки потолка.
Братья по ложе, они за все знакомство перекинулись едва двумя-тремя фразами. Теперь, встретившись непреднамеренно, обрадовались друг другу с искренностью, свойственной только исповедникам предвзятой приязни, привыкшим смотреть в глаза, а не коситься на зубы. Впрочем, Егор Егорович вообще верил, что у каждого человека растет на лопатках хотя бы одно ангельское пёрышко, только нужно до него доцарапаться; мосье Русель таких обобщений не делал (французы не любят обобщений: да здравствует Франция!), но проникся расположением к русскому брату с того вечера, как – по его призыву – положил, в кружку вдовы лишние сорок су.
Некоторое время молча потягивали раствор перламутра и оба смущались, что беседа не завязывается. Так, встретившись, два профана не преминули бы рассказать друг другу то, что оба одинаково прочитали в газете; но всегда – свой разговор у повстречавшихся вольных каменщиков; даже и на чужих людях они сплетаются глазами и молча говорят про своё. Егор Егорович первым почувствовал необходимость частично опорожнить душу, высыпав сокровенное в ушную раковину дорогого брата:
– Вот вы, брат Русель, старше меня стажем, хотя годами мы, вероятно, состязаться не будем. Скажу вам по чистой совести, меня как-то не вполне удовлетворяет наша работа. Все это, конечно, хорошо и приятно, но разве нельзя как-нибудь развить, что-нибудь такое, знаете, делать существенное? А то как будто больше слов, чем дела.
Аптекарь встал, изломал четыре и, нагнув голову, превратился в семь. Он говорил то без запятых, то с точками в неподходящих местах. Он рад, что брат Тэтэкин поднимает этот вопрос. «Вот я. И не один я. Ритуал – да. Важно. Просто развлечение… тогда не стоит… или же высокая цель братства… и не напрасно говорится… царственное искусство… вы совершенно правы. Думаю. Как? Двое-трое, ещё двое-трое. Пятеро. Наконец, объединение… и вовлечет всех соборно… и начать сегодня. Непременно. Вот сейчас. Э?»
Егор Егорович понял и восхитился:
– Я тоже думаю – сразу и не откладывая, вот хоть сейчас. Хотя бы вот вы да я, мы с вами, а потом примкнут.
– Да. Маленькое. Хотя бы.
– Именно. Хоть какой пустячок, лишь бы прицепка. Приятно, брат Русель, что мы друг друга легко понимаем. Именно нужно, когда решили, так тут же, сейчас же, не выжидая. Что-нибудь, Скажем, – помощь. Я знаю, что маленькой благотворительностью наши задачи не исчерпываются. Это – попутное. Нужно там добиваться понять причины и цели бытия. В смысле познания природы, брат Русель. Откуда мы, куда мы и прочее. Но на голой философии, брат Русель, душа-то, моя душа и вот ваша душа, не успокаиваются.
– Не успокаиваются.
– И надобно…
– Что-то такое…
– Особенное. Какое-нибудь этакое, знаете, пустяк, но чтобы действительно. Что-нибудь делать.
– Оправдание.
– Именно оправдание, как бы доказательство, что не просто так, одно прекраснодушие.
Тут приотворилась дверь и рука просунула в неё бумажку. Аптекарь бросил на бумажку взгляд и сказал в дверную щель: «Сейчас, подождать». Затем он с быстротой и ловкостью, поразившими Егора Егоровича, (размозжил в ступочке какой-то орех, пересыпал на чистую бумажку, подбавил не то гипсу, не то сахару, завернул пакетик быстрым перебором длинных пальцев и отметил чёрнилами номерок на рецепте и на пакетике. Егор Егорович подумал: «Вот это действительно работник, а ведь легко и ошибиться». Затем брат Русель вышел в магазин, побыл там минуты две и вернулся смущённым и даже слегка покрасневшим. Егор Егорович вежливо спросил:
– Не мешаю ли я вам?
Аптекарь, не ответив, залпом допил свою стопочку и, комкая слова, сказал:
– Чрезвычайно одета. Плохо. Отпустил так.
– А что такое?
– Бесплатно. Gratis[95]. Очень бедный квартал. Благодарю вас, брат Тэтэкин.
Егор Егорович заспешил, полез в карман жилета и убедительно зашептал, как будто речь шла о предмете не только секретном, но и не очень-таки чистом:
– Непременно пополам, брат Русель. Это сколько? Вцепившись друг другу в волосы, они катались по полу в равной борьбе, с заплаканными глазами. «Это моё!» – кричал один, но другой перекрикивал: «Пусть это будет общим, брат Русель, условимся так!» Если бы не предшествовавший разговор, аптекарь ни за что бы не уступил. Сквозь стену дома с улицы на них смотрела изумлённая женщина с микроскопическим порошком в руке; этого она никак не ожидала. Наконец Егор Егорович положил аптекаря на обе лопатки, после чего они проглотили пополам порошок: на каждого пришлось по полтора франка. Получив с монеты десять су сдачи, Егор Егорович опять зашептал скороговоркой:
– Это ужасный, ужасный пустяк, дорогой брат Русель, но это нужно. Сказали «сейчас» – сейчас и начали. Я небогат, однако свободно располагаю, ну – пятьюдесятью, я думаю, даже ста франками в месяц. Например, – вы будете записывать, и мы будем делить. Если мы привлечем третьего, четвёртого, вы понимаете? Тогда на три и четыре части. И это уже нечто! А я все думал; что бы такое придумать? В полной тайне, конечно.
Опять, не заботясь о запятых, но спотыкаясь на точках, брат Русель разъяснил Егору Егоровичу, что «в этом квартале бедность… иногда жалко до слез… без работы… общественный суп… дети… самому туго. Но. Не голодаю же. Тоже могу сто. Будут осаждать. Иначе слова… Соломонова храма грубый камень… готовность к смерти… вашу руку, брат Тэтэкин. Даже если наивно. Но почему? Имеет смысл. Позвольте налить вам ещё этой продукции?»
– Однако – крепковато!
Они простились с притворным равнодушием и шутливостью. Но Егор Егорович вложил чувства в рукопожатие. Милый человек аптекарь. Сразу видно, что прекрасный и милый человек. Чудаковат, но без фраз. Множество на свете превосходных людей, но мы как-то проходим мимо, не замечая. Бородавку видим, а чистое и свежее лицо ускользает. Брат Жакмен не примкнет; он занят интересами высшего порядка, не всякому доступными, хотя тоже – чудесный человек. А вот с кем снестись – с братом Дюверже! Да всякий присоединится к настоящему делу! Сначала трое, потом пятеро, а уж если десять человек – это прямо замечательно. И полнейшая тайна!
Идя домой, Егор Егорович легко отбрасывал пятку, и ему казалось, что он катится на кожаных колёсиках. Нет, мир, во всяком случае, не погиб! Вот так идешь, ничего не знаешь, и совсем нечаянно натыкаешься на человека, несущего в себе точно Такие же добрые намерения. А высказать не решается или просто некому. И мысль пропадает зря, без выполнения. Порошки, например, можно отпускать в каких-нибудь треугольных пакетиках; и это все – ничем себя больше не выдавать. Кто такие? Да там какой-то союз филантропов, так себе, балуются пустые, люди! И довольно, ни малейшего опровержения. Ничего, голубчик, не знаю, ничего не знаю, сам я тут ни при чем. «Общество бесплатного отпуска бедному населению медицинских препаратов». Длинновато. «Союз помощи»… Не в названии дело.
Шли люди непрерывной вереницей, толкались локтями и, незаметно для Егора Егоровича, щёлкали его в затылок под поля шляпы: «Шалишь, дурачок?» Посередине улицы двигалась процессия аптекарей и фармацевтов в белых балахонах; впереди везли гильотину, а к ней на цепочке был привязан брат Русель. Его казнили на рассвете, не как преступника, а как помешанного. Два ангелочка надоели вожатым трамваев и автобусов: на каждой остановке они соскакивали, обегали улицу, ища третьего и четвёртого для участия в жертве и опознания подмигнувшей им истины. Третий и четвёртый прятались от них под кроватями, в шкапах и центральных отоплениях. Промчалась на велосипеде женщина, везя треугольный пакетик с надписью «Gratis»; она оказалась консьержкой; она спешила на почту внести накопленные за неделю чаевые; близок час, когда она купит лавочку с вывеской «Вино и угли». Кошки на улице Конвансьон бешенствовали и рвались: в кармане вольного каменщика протекал пузырёк. И наконец Анна Пахомовна сказала:
– Куда ты пропал, Гриша? У меня ужасно, ужасно… Ты купил капель? И что с тобой, у тебя красные глаза.
– Немножко устал. Но в общем прекрасно. Ты не можешь себе представить, какие есть на свете изумительные люди.
– Почему люди? Ты что-то пил?
– Разве? Действительно, я пил какую-то жидкость, совершенно случайно, даже чуточку голова кружится, пожалуй, полежу.
И увидал во сне огромную бутыль, может быть, касторового масла, с надписью:
«Союз облегчения страданий. Бедным бесплатно».
* * *
Из реквизита кукольного театра высовывается всклокоченная седая голова забытого резонера, бывшего казанского профессора Лоллия Романовича Панкратова. Колеблясь на ниточках и смешно переставляя ноги, Лоллий Романович плывет по сцене и останавливается против замершей и обвислой фигурки главного героя этой повести. Шлёпая подвязанной челюстью не вполне в такт словам, он говорит голосом автора, спрятавшегося за сценой:
– Рад вас видеть, дорогой Тетёхин, в цветущем здоровье и бодром настроении. Впечатление такое, как будто вы наделали кучу добрых дел. Как поживает Анна Пахомовна?
Выясняется, что Анна Пахомовна поживает ничего себе, если не считать нескольких вёдер валериановых капель и повального бешенства окружных выродков тигровой породы. Жорж окончил экзамены и уже именуется инженером. При этом Жорж сделался французским гражданином, но продолжает хорошо относиться к родителям, во всяком случае, к матери, а впрочем, и к отцу, на средства которого он пока живет. Как инженер и французский гражданин, Жорж понимает недостатки Егора Егоровича, бывшего почтового чиновника, бывшего русского, а теперь нансеновского подданного. Но Жорж не виноват, что случайно родился русским; этот природный недостаток i поправлен натурализацией, приобщившей его к высшей латинской расе.
– Скажу вам, Лоллий Романович, что мне это не особенно приятно. Как-то… раз уж ты русский, то и оставайся русским. Но мальчику была закрыта всякая дорога, а работать и жить ему надо, так что я и не препятствовал.
Лоллий Романович вообще неясно представляет себе, как мог бы дорогой Тетёхин кому-нибудь в чем-нибудь препятствовать… Очевидно, профессор забыл о случае с Марианной. Пока трепыхается и жестикулирует фигурка вольного каменщика, его собеседник мирно висит на ниточках; затем опять его очередь:
– Мы уже в таком возрасте, что вряд ли, в случае международных осложнений, встретимся с Жоржем на поле брани с разных сторон. Но что вы скажете, дорогой Тетёхин, вообще о гибели культуры в современной Европе?
Этот вопрос вводится в разговор кукол с целью пробудить особое внимание зрителей своею важностью; до сих пор речь шла о пустяках, не возвышаясь к вопросам мирового значения. Пальцы на потолке перебирают нитки, дёргают коленки собеседников, и обе фигурки усаживаются за обычный столик углового кафе.
Воспроизводить последующее фонографически было бы утомительным. Поэтому ограничимся тезисами каждой стороны.
Тезисы дорогого Тетёхина таковы. С культурой, конечно, неладно. Спасти её можно только соборным действием избранных людей, которые сначала обработают сами себя, затем друг друга, затем и весь окружающий мир. Было бы странным, если бы тезисы вольного каменщика были иными.
Против этого стройного, но не очень практического плана действий Лоллий Романович выставляет следующие доводы. Пока самообработка и шлифовка других произведут желаемый эффект, во всех странах выдвинутся вперёд настоящие дельцы, с узкими лбами, шерстью на груди и спине и резиновой палкой в руках. Первым делом они высекут адептов самосовершенствования, затем так называемых представителей народа и, наконец, всех остальных. Таким образом прежде всего установится равенство.
– Но, Лоллий Романович, вы не можете этому сочувствовать?
Сочувствовать Лоллий Романович не может, но его сочувствие или негодование не играет никакой роли. Столь же мало значит, будет ли вольный каменщик дрыгать ногами или будет спокойно висеть на ниточках (смех в зрительной зале). Человек не потому раб, что не может завоевать свободу и при ней остаться, а потому, что быть рабом чрезвычайно удобно и гораздо менее хлопотно. Временная боль в ягодицах компенсируется полнотой пассивных прав: права не размышлять, не рыпаться и ни в чем не каяться. Сложность полёта мысли заменяется готовым Евангелием, Кораном, Торой и сводом законов. Энергия, напрасно затрачиваемая на борьбу, может быть употреблена на молебны и восторженные оды. И нет места покаяниям, когда ответственность возложена на действующих розгой.
Егор Егорович отказывается понять, как такой умный и передовой человек, как профессор Панкратов, может с лёгким сердцем высказывать подобные мысли. Это даже и в шутку нехорошо! Разумеется, Егор Егорович признает, что каждой стране потребна твёрдая и сильная власть…
Профессор, дёрнутый за среднюю ниточку, подпрыгивает до потолка. Он даже и не заикался о том, что потребно; он говорил только о свойствах человеческой натуры. Но если потребно, то пожалуйста! И дальше его собственные слова:
– Вы только представьте себе, дорогой Тетёхин, как прекрасна будет жизнь. Встав утром в указанное время, вы молитесь на портрет вождя, ставите себе противобунтарскую клизму и идёте в ближний участок немного посечься. Затем, освежённый, вы читаете газету, в которой изо дня в день перепечатывается один и тот же текст, но число и номер ставятся заново. Благодаря этому вы заучиваете наизусть, что принадлежите к величайшей нации и величайшему государству и что все остальные люди – бяки, подлежащие уничтожению. Напитавшись таким сознанием, вы идёте служить, то есть становитесь на задние лапы, складываете ладони и усиленно смотрите на подвешенный кусок сахара. Закончив трудовой день, опять в участок посечься – и домой спать рядом с разрешённой вам государством и церковью женой. Ваши сновидения, конечно, просматриваются и одабриваются цензурой. Если такая жизнь вам почему-либо не нравится, то вы об этом заявляете, и вас уничтожают принятым в данной стране способом: гильотиной, виселицей, топором, пулей, удушением или электрическим током.
– Егор Егорович слушает профессора с большим неудовольствием. Подобных шуток он не любит. Он знает, что в мире не все благополучно, но верит в обновление человечества проповедью свободы, равенства и братства, а главное – любовью и стремлением к познанию истины. Лоллий Романович озлоблен тягостями личной жизни и, очевидно, утратил веру в прогресс человечества.
И однако – дух Егора Егоровича смущён. Действительно, с такой угрозой, как порабощение человеческой личности, невозможно бороться только бесплатным отпуском лекарств против расстройства пищеварения. Но как же быть и что делать? Выйти на улицу и кричать истошным голосом? Стрелять из револьвера и бросать бомбы?
Пользуясь тем, что дело происходит в кукольном театре, Егор Егорович делает опыт: упирает в плечо приклад винтовки, зажмуривается и нажимает собачку. Оглушённый выстрелом и покалеченный отдачей, он оглядывается и видит перед собою труп профессора, залитый клюквенным морсом. Один глаз Лоллия Романовича хитренько прищурен и продолжает издеваться над дорогим Тетёхиным. Егор Егорович выбегает на улицу и бросает бомбу. В образовавшейся на мостовой воронке усматривается разбитый автомобиль, куски женщин и детей, пудреница и раненая собачка. Нет, это, во всяком случае, не по душе Егору Егоровичу; что угодно, но к кровавой борьбе не способен!
Вытирая остатки морса, профессор говорит иронически:
– Ну, что ж, тогда действуйте облаточками хины и каскарасаграда. Или запишитесь в политическую партию, все равно какую, и оглашайте окрестности ослиным рёвом. Осел – народец полезный, терпеливый и бичуемый. Под таким именно девизом выходил некогда юмористический журнал в одной стране, которая первой и доказала справедливость изречения.
– Зачем вы так говорите, Лоллий Романович? Есть же иной путь…
– Есть ещё один путь, дорогой Тетёхин, который я и избираю.
Профессор выпивает огромный бокал цикуты и умирает.
Конечно, мы неточно воспроизводим разговор старых друзей и побочные события. Профессор не умирает, а с трудом взбирается на седьмой этаж, где он довольно дёшево снимает комнату для прислуги, светлую и без отопления. Комната завалена нарезанным картоном, из которого клеятся коробочки для патентованных лекарств. «Ваш муж перестал вас любить. Натирайтесь дважды в неделю этой мазью, и к вам, вместе с чудесным цветом лица, вернется семейное счастье». «последнее завоевание науки – нет больше лысых волос! Излечиваем совершенно и навсегда секретно без уколов в запечатанном пакете. Отзыв известного писателя Дурындина: с тех пор как я стал употреблять…» На некоторое время профессор обеспечен работой по своей специальности. Дверь мансардной комнаты выходит на балкончик. К перилам приделана деревянная доска, на которой профессор, в дни благополучия, рассыпает хлебные крошки, – как было в Казани. Французские воробьи ничем не отличаются от казанских сородичей; они решительно не допускают, чтобы хлеб предназначался не для них, и потому проявляют чудеса хитрости и ловкости, стараясь похитить крошки, оставленные двуногим простаком. Профессор наблюдает за ними через пыльное стекло и каждый раз, хотя и неохотно, вспоминает, что там можно было видеть в окно довольно обширный сад и лоб чудака Лобачевского.
Затем он погружает кисть в банку с клейстером и препятствует мыслям принять нежелательный оборот в связи со случайными воспоминаниями. Клеит он быстро, аккуратно, опытной рукой, напевая на похоронный мотив недавно произнесённую им итальянскую фразу об осле:
– Asino ё il popolo itile, paziente ё bastonato[96].
* * *
Раз в неделю аптекарь утраивается: триптих святых чудаков. Святой Жан-Батист Русель посередине, в высоту едва умещаясь в рамке; по бокам – весь в улыбке святой Георгий Тэтэкин и святой Себастьян Дюверже, вообще говоря – торгующий обоями (братьям скидка 50 процентов). Егор Егорович держится весело и восхищённо, брат Русель – серьёзным хозяином, брат Дюверже – уважительно и с отсутствием юмора. Этот последний обладает удобной наружностью человека, которого мы сегодня уже два-три раза встретили на улице и столько же раз вчера; нет оснований думать, что мы не пожмём его руки завтра. Себастьян Дюверже вполне сознает свою обыкновенность и относится с уважением и как бы удивлением к своим компаньонам по тайному обществу отпуска медикаментов бесплатно.
Когда Егор Егорович предложил брату Дюверже эту странную операцию, обойщик не сразу понял её смысл. Сначала он подумал, что в проекте русского брата и аптекаря есть какая-то коммерческая выгода (как есть она в скидке 50 процентов с цены обоев) и, ещё не дослушав до конца, решил примкнуть. В дальнейшем из необыкновенно пылкой речи брата Тэтэкин он понял, что коммерческой выгоды нет, а есть чистый убыток, – и тоже решил согласиться, но, так сказать, с ограниченной ответственностью. Наконец до его сознания дошло, что ему попросту предлагается жертвовать франков пятьдесят в месяц на отпуск неимущим йода, салицила и слабительного. Тут его мысль начала путаться, а вместо неё заговорило то неразумное, щекочущее, но приятное чувство, которое он привык испытывать на тайных собраниях ложи, но в природе которого никогда не мог разобраться. В этом, собственно, и была приятность и беспокойно-притягивающая сила. Подсчитав мысленно свои возможности, брат Дюверже, по деловой привычке, не сводя глаз со случайно расстёгнутой пуговицы на жилете русского брата и потеряв нить его путаной речи, решительно и суетливо забормотал, что готов дать столько, сколько дадут компаньоны, чтобы уж все поровну. Сто так сто! И, в некотором ужасе, будучи человеком весьма среднего достатка, потянулся за бумажником, хотя пока денег не требовалось. При этом он так и не понял, как это получилось, а кстати – почему до тех пор никому не приходила в голову столь блестящая финансовая операция? По уходе достойного брата Себастьян Дюверже некоторое время растерянно улыбался, потом покачал недоверчиво головой и принялся за подведение итогов делового дня..






