Текст книги "Вольный каменщик"
Автор книги: Михаил Осоргин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Идя к учёному другу, он заранее решил предложить ему денег. Неприятно сознавать себя благополучным и почти счастливым, в то время как близкий человек в нужде. Вынимается бумажник, извлекается из него солидная, но не слишком разорительная сумма, после чего на некоторое время не то чтобы создаётся равновесие, а все-таки несоответствие не так разительно.
Будь Егор Егорович богат, он обеспечил бы полным пансионом Лоллия Романовича и, может быть, ещё нескольких таких же замечательных людей, страдающих от нищеты и вынужденного безделья, и предоставил бы им двигать вперёд науку, искусство и литературу. Участь богатых людей завидна, и странно, что большинство из них так безвкусно пользуется своим состоянием и так скупо на помощь. Сколько предложить профессору? Впрочем, он все равно возьмёт только двадцать франков, и то с неохотой, словно бы лишь для того, чтобы не обидеть Егора Егоровича отказом. А если предложить ему отдых в деревне, хотя бы на остающиеся две недели отпуска?
Вот это, будем откровенны, менее всего устраивало бы Егора Егоровича, дорожившего одиночеством, столь ему любезным и столь необходимым. Нет, это было бы настоящей жертвой, притом какой-то вынужденной, вымученной, даже нехорошо.
Храбро одолев четыре этажа, вольный каменщик приостановился на предпоследней-площадке. Хорошо бы, если бы Лоллий Романович согласился взять больше, франков двести – триста. Деньги вообще несколько портят отношения, но между старыми приятелями…
Войдя наконец в комнату учёного друга, Егор Егорович без малейшей подготовки и к большому своему удивлению сказал:
– Вот рад, что вас застал! Наш поезд, Лоллий Романович, отходит завтра ровно в десять с четвертью утра, конечно – с Северного вокзала.
– Вы везете меня в Россию?
– Пока к себе в деревню, этак недели на две. И не пытайтесь отказываться! У вас нет срочной работы?
– Дорогой Тетёхин, я перестал клеить коробки, так как, в качестве иностранца, я индезирабелен. Но это, я надеюсь, временно, потому что вряд ли достойный гражданин Франции согласится работать на столь умеренных условиях. Притом мне казалось, что я чрезвычайно талантливо исполнял в последнее время работу. Я могу показать вам оставшийся у меня образчик.
– К черту коробки, по крайней мере, на две недельки. Жду вас завтра на вокзале или, лучше всего, зайду за вами не позже половины десятого. Захватите все вам необходимое. Идёт?
– Вообще – да, поскольку речь идёт не о чрезвычайно большом багаже. Вы, вероятно, приметили у меня зубную щётку? У вас прекрасный вид, дорогой Тетёхин! Вам бы нужно, всегда жить в деревне.
И вот в то время, как Егор Егорович смотрит восхищённо на одевшуюся светлой и ясной зеленью акацию, голос за его спиной говорит:
– Вот уже минут пять я наблюдаю, как вы стоите в неподвижном созерцании. Значит ли это, что вы молитесь?
– И правда – молился, Лоллий Романович! Такое деревцо, что стоит и помолиться на него.
– Во всяком случае, в длинном списке деревьев, которые были предметом культа, акации принадлежит не последнее место.
Да, Егор Егорович об этом кое-что знает. С каким удовольствием он поделился бы своим знанием с учёным другом, который между тем продолжает:
– И однако, было бы патриотичнее молиться на берёзу или на ель, особенно нам, казанцам.
– Уж тогда на пихту.
– Согласен. Прекрасное дерево. Заметьте, что лучший пихтовый экстракт гонят в Царевококшайске.
Земляки смотрят друг на друга и приветливо улыбаются. Егор Егорович чувствует внезапный прилив безграничного дружелюбия к Лоллию Романовичу. По-видимому, тем же чувством заражён и профессор, необыкновенно живописный в спальных туфлях на босу ногу, в несвежей денной рубашке с торчащей праздно шейной запонкой и в широкополой соломенной садовой шляпе Егора Егоровича. Зелёная ложа сада окружена опоясом братских чувств; Тень акации прозрачна и пропускает солнечные блики. Егор Егорович прочувственно говорит:
– Я очень счастлив, Лоллий Романович, что вы согласились у меня погостить. Конечно, я плохой для вас товарищ, то есть по моему слабому образованию; но я надеюсь, что вы можете здесь хорошо отдохнуть.
По пергаменту профессорского лица пробегает Лёгкая розоватость:
– Дорогой Тетёхин, я не умею говорить чувствительных речей. Но я бы не уклонился, если бы вы пожелали меня обнять под этим живописным деревом.
К счастью, их никто не видит.
* * *
Продолжается история мастера Хирама, совсем не связанная с сельскими наслаждениями и предыдущей чувствительной сценой. Невозможно созидать стройное миросозерцание только на перекличке превосходи ных сердец. В Двух смежных комнатах домика горят две лампы, за окнами заливается соловей, хотя не только не курский, но и не казанский. Профессор лежит в постеле и читает; за неимением лучшего, толстый томик «Спутника садовода», именно главу о размножении растений отводками и черенками. Егор Егорович, сидя у стола, сопоставляет прозу Библии с поэзией театрального действа, участником которого он был на этих днях в Париже.
Строитель Хирам разделил всех рабочих на учеников, подмастерьев и мастеров, по степени их знаний и их посвящённости в тайны царственного строительного искусства. Им полагалась различная заработная плата, которая выдавалась по произнесении каждым слова его степени. Ученик не знал слова подмастерья, который не знал слова мастера. Тайна соблюдалась строго – за этим следили сами рабочие и мастер. Хирам. Переход из степени в высшую, от работы грубой к работе искусной и от ремесла к творчеству был делом общего сговора и проверки достигнутых успехов.
Всегда ли это соблюдалось строго? Полной в том уверенности у Егора Егоровича нет. Ни одно человеческое учреждение не застраховано от ошибок. Иногда могла проявляться излишняя мягкость, а то, пожалуй, и лёгкое кумовство: симпатичного парня толкали вперёд, а колючего по характеру попридерживали, хотя первый был менее второго достоин. С другой стороны, слишком засидевшемуся в низкой степени наверняка иногда давали снисхождение, как бы за выслугу лет, хотя его таланты и его усердие были сомнительны. По крайней мере, в наше время подобное часто случается. Нет особых оснований предполагать, что нынешний человек стал очень уж небрежнее своих предков. И вот на этой почве рождается недоразумение, разные обиды. Однако, по-видимому, в Хирамовой истории дело осложнилось скверным подвохом со стороны хитрого царя Соломона.
Всякий раз, как царь Соломон растерзывал очередную девушку из тысячи заготовленных для его наслаждений, он чувствовал временное пресыщение и искал дневного занятия, соответственного его званию.
Нос царя был мясист, кадык отвисл и лоб низок. Но в царе оказалось достаточно догадливости, чтобы понемногу сообразить, что мастер Хирам, строитель его Храма, – человек, опасный своим влиянием среди многих тысяч рабочих, занятых строительством под его руководством. Не только сметлив, но и мудр был царь Соломон, особой ядовитой мудростью правителей, которую он передал и всем дальнейшим правительствам всех эпох и племён. Ведь народ, оставшийся от Хеттеев, и Амореев, и Ферезеев, и Евсеев, которые не были из сынов израилевых и не были дорезаны сынами израилевыми, Соломой сделал оброчным и допускал к работам; сынов же израилевых не поставил Соломон работниками к делам своим, но они были воинами, и начальниками телохранителей его, и вождями колесниц его и всадников его.
И это были главные приставленники у царя Соломона (двести пятьдесят их), управлявшие народом. А к ним были священники, и левиты, и придверники, готовые служить царю и указанному им богу за установленную мзду.
Параллели с настоящим временем всегда вызывают улыбку на лице Егора Егоровича, с трудом переносящегося в столь давние времена. Это немного мешает ему воспринимать правильно и тексты библейские, и легенду о Хираме.
Желая знать всегда и все о действиях и намерениях этого человека, царь избрал из среды верных троих вернейших, готовых пить кровь братьев своих и мясо их жевать, попросту говоря – шпионов, и научил их, как проникнуть в ряды близких Хирама под видом работников. И они стали каменщиками-учениками, а за усердие в работе были сделаны подмастерьями и узнали проходное слово подмастерьев, получавших плату у правой колонны Храма. Но мастерами они не стали, потому что не было в их помыслах чистоты, в разуме их света и в сердцах их творческой посвящённости. И не была свойственна им готовность к жертвенной смерти.
Имена их были – Юбелас, Юбелос, Юбелюм.
* * *
В соседней комнате гаснет свет; профессор задул лампу, убедившись, что размножать растения отводками проще, чем черенками, но получать черенки легче, чем добывать отводки. Соловей продолжает петь, серая невзрачная птичка, пожалуй, даже невзрачнее воробья. В Казани воробьи каждое утро прилетали к окну профессора и забавно растаскивали крошки хлеба. Потом пришли чехословаки, ушли чехословаки, и за чехословаками Казань ушла за границу. И Казань, и наука. В настоящее время жизнь сводится к тому, чтобы из нарезанного машиной картона склеивать коробочки для аптекарских товаров и иногда занимать двадцать франков у дорогого Тетёхина, человека поистине превосходного.
Получасом позже гаснет свет и в комнате, где спит Егор Егорович. Гаснет свет керосиновой лампы, но не свет познания. В темноте, локтем на подушке, Егор Егорович думает о том, что все три имени, Юбелас, Юбелос и Юбелюм, суть не что иное, как псевдонимы заведующего экспедиционным бюро Тетёхина, который, никем, конечно, не подкуплен, но обладает всеми недостатками и пороками дурных подмастерьев: недостаточной пламенностью, неспособностью отрешиться от мирского, непросвещённостью и, кажется, даже гордыней.
Три гнусных заговорщика прислонились за колоннами, чтобы подслушать слово. Жадным, завистливым глазом они подсмотрели семь совершенных точек касания, – но священное слово великий мастер говорил и спрашивал на ухо. Получив свою плату, мастера разошлись из Храма, оставив учителя в одиночестве.
Хирам встал, выпрямился и взглянул на небо. Храм не был завершен крышей, светила ночи свободно и любовно озаряли работу вольных каменщиков. Хирам не знал усталости, – он был готов пройти отсюда в плавильню, провести ночь за чертежной доской или посвятить её размышлениям. Сняв свой рабочий кожаный передник, он направился к южному выходу.
И тогда из тьмы трусливой и гадкой походкой вышел ему навстречу подмастерье-заговорщик, прихвостень и слуга коварного Соломона, скрывая под передником тяжёлую двадцатичетырёхдюймовую линейку:
– Стой, Хирам!
– Кто ты?
– Я – Юбелас, подмастерье. Я устал ждать твоей милости. Я разуверился в путях познания, тобою указанных. Открой мне тайну, скажи мне мастерское слово!
Посвистывание носом в соседней комнате прекратилось, и сонный, но совершенно отчётливый голос произнёс:
– Видите ли, дорогой Тетёхин, я, кажется, начинаю вас понимать. Мне очень нравится ваше увлеченье садоводством, как нравится и ваша скоропостижная страсть к науке. Как в Париже, так и здесь я смотрю на вас с некоторым изумлением, с большой любовью и, пожалуй, с завистью. Но я очень опасаюсь, что вас и в этих огородных работах постигнет то же разочарование. Вы в свои пятьдесят лет мечетесь от интереса, к интересу и требуете на все немедленного ответа. Но известно ли вам, дорогой Тетёхин, что иные учёные всю свою жизнь бьются над доказательством положения, которое ничем решительно не обогатит ни их, ни человечество, – и бьются только потому, что без найденной, проверенной и доказанной формулы невозможна дальнейшая их работа, что за её отсутствие они постоянно запинаются. Вы же, дорогой Тетёхин, хотите брать на ходу препятствия, свойства которых вам совершенно незнакомы. Кто вам сказал, что истину можно ловить за хвост?
Размахнувшись, Юбелас нанёс Хираму сокрушающий удар линейкой. Он метил в голову, но Хирам отклонился, и удар пришёлся ему по ключице у самого горла.
Хирам мог бы защищаться, – но он не мог преодолеть отвращения. Сдержав вопль боли, он бросился к западной двери Храма, служившей общим выходом для всех рабочих. У самой двери перед лицом его блеснул медный наугольник, и дрожащий голос другого заговорщика дерзко оскорбил ухо великого мастера:
– Я Юбелос, подмастерье. Я слишком долго ждал и требую, чтобы ты открыл мне мастерское слово!
Хирам ответил твёрдо второму убийце:
– У тебя много имён, о раб и шпион Соломона. Ты – Юбелос, Гиблас, Штерке, Ромвель. Ты – ничтожество, мельчайший служака транспортной конторы Кашет. Я узнаю тебя, хитрый притворщик с личиной добряка и друга. Но мастером ты будешь не раньше, чем когда предательство и братоубийство будут признаны и объявлены верхом добродетели.
Страшный удар наугольника поразил Хирама в область сердца.
Хирам шатается. Хирам готов упасть. На высоком челе мастера капли холодного пота – сердце сейчас остановится. Почти без сознания он делает ещё несколько шагов к восточной двери. Молодой и сильный, он мог бы спасти жизнь, выдав этим разбойникам мастерское слово, которое он может завтра же заменить другим. Немножко слабости, Хирам, – и жизнь спасена!
У восточной двери перед ним вырастает фигура мрачного предателя Юбелюма, в потёртых серых штанах от старенького и дешёвого парижского костюма, в широкополой шляпе, в неуклюжих сабо и зелёном переднике, выпачканном землей. Хирам угадывает требование третьего предателя. Слабеющим голосом он кричит:
– Никогда! Смерть лучше позора! Но ты ошибаешься, несчастный невежда: смерти нет, есть вечное возрожденье. В круге вечности ты никогда не будешь мастером!
Он падает, поражённый насмерть в лоб тяжёлым молотком.
Последний убийца, подмастерье Юбелюм, не слышит окрика своих товарищей по злодеянию, спешащих скрыть труп убитого учителя. Он бежит, сжав виски руками, запинаясь за груды строительного мусора. Он потерял сабо, и осколки камней режут ему ноги. Он ищет, где укрыться от гнева верных братьев Хирама и от укоров совести. Он видит пещеру вблизи источника и бросается в неприветливую темноту. Пещера мала, и он прижимается к колючей и влажной каменной стене. С ужасом он видит горящие в ночи глаза собаки, подошедшей ко входу пещеры, той самой собаки, которая разносила тайные повестки своего собачьего братства. Это животное выдаст его! И не своим голосом он кричит:
– Я не тот, я не убийца, не раб и шпион даря Соломона. Я – Абибала, мирный труженик, отец семейства, усердный служака очень прочной французской коммерческой фирмы. И я даже не Абибала, а просто – Егор Егорович Тетёхин, муж своей жены, казанский простак, убежавший от революции. Чего вы хотите? Я не мог остаться, я и не герой, и не строитель, я совершенно не подготовлен жизнью ни к мученической кончине на костре, ни к сожиганию на том же костре ближнего. И это не от равнодушия и беспламенности, а только от моей природной малости, в которой я, во всяком случае, не виноват.
Горящие глаза скрываются, и на их месте, в тёмной пасти, под колючими седыми усами, начинает выскакивать и прятаться золотой зуб.
– По-видимому, очередь моя, – говорит успокоительно брат Жакмен. – Могу вас утешить; вы действительно никого не убивали. И вообще никто не убивал вашего мастера Хирама. Ваш Хирам, как вы его хотите понимать, ушёл к Востоку Вечному, потому что он пытался оставить чистые пути мистического созерцания. Он думал, что посвящённый и его спутники, могут выйти на площадь и завоевать внешний мир. Но он не учел, что в таких мирских делах царь Соломон гораздо его мудрее. Он любил жизнь для жизни, он мечтал о реальном земном рае. Нет, дорогой брат, это невозможно. Мы должны любить жизнь для смерти, ценить свой храм недостроенным, видеть блаженство в небытии и смиренном возрождении – опять в виде зерна, ростка и растения, которое расцветает, чтобы погибнуть. Во всяком случае, брат Тэтэкин, я душевнейше поздравляю вас с новым важным и почётным званием мастера. Я вас люблю и очень ценю нашу сразу установившуюся дружбу.
Как хорошо! Прежде чем полинять и испариться, брат Жакмен простирает руку и показывает Егору Егоровичу на свежий могильный курган, в который воткнута ветка акации. На глазах Егора Егоровича из парных колючек ветки показываются резные зелёные листочки, и уже другой, но тоже отлично знакомый голос произносит:
– Acacia alba[83], дерево, обладающее колючими иглами и исключительно душистыми цветами. Растет в странах горячего климата. Во Франции произрастает особый сорт акации, так называемый robinier, или л о ж н а я а к а ц и я.
После сладкого и длинного зевка голос добавляет:
– Размножается семенами, отводками и, как видите, черенками…
Забавы Марианны
Мадам Жаннет, приходящая прислуга, работает у Тетёхиных дважды в день по полтора часа: утром – общая уборка, главным образом вывешивание простынь на балкончике; вечером – помощь в обеде и мытье тарелок. Основная специальность мадам Жаннет – ручка входной двери; эту ручку она чистит кислотами и порошками, трет подолгу тряпкой, а после тряпки особой суконкой. Ручка отражала бы солнце, но солнца нет, и она отражает свет лампочки. Ручка приветствует входящих и напоминает им, что здесь живут порядочные и хозяйственные люди. Кроме того, мадам Жаннет наводит лоск на видные места паркета, не посягая на углы комнат, и не позволяет пыли оскорблять каминные обжедары. На шкапах и под ними покоится пыль, также и за картинами, висящими с противоестественным наклоном.
Раз в неделю, чаще всего в день субботний, Анна Пахомовна сама надевает серый пыльник, повязывает платком индефризабли и проникает пылесосом в места, презираемые мадам Жаннет. Пылесос втягивает в длинную глотку пепел Егора Егоровича, пудру самой Анны Пахомовны и теннисную пыль Жоржа; иногда пылесос проглатывает, не поперхнувшись, запонку или иголку, которые Щёлкают в трубе.
Ящик стола Егора Егоровича и особое отделение его книжного шкапа вообще неприкосновенны и заперты на ключ, а ключ лежит на столе в японской коробочке, на крышке которой аист смотрит на Фузи-Яму. Святость тайны, конечно, не обязательна для Анны Пахомовны, которая знает, что в шкапу хранятся глупые книги и брошюры, а в ящике стола лежат таинственные документы, маленький замшевый передник с завязками, похожий на детский слюнявчик, и чёрная маска. Анне Пахомовне приятно, что её муж занимается таинственными нелепостями; так же было ей приятно обнаружить у Жоржа какое-то грошовое дамское колечко, очень непристойную открытку и пакетик с – гигиеническими предметами, доказывающими, что Жорж уже мужчина, и притом осторожный.
У каждого человека есть своё секретное отделение: есть, конечно, и у Анны Пахомовны. Гул пылесоса не мешает ей загадочно улыбаться. В её секретном отделении нет никаких особенных предметов, кроме неизбежных у каждой женщины и неинтересных даже для мадам Жаннет. Улыбка Анны Пахомовны относится, таким образом, не к вещам, а к воспоминаниям, но чрезвычайно тайным и весьма греховным.
Анне Пахомовне сорок лет. Если бы какая-нибудь парижская девушка в возрасте Жоржа заглянула в секретное отделение Анны Пахомовны, она сначала удивлённо подняла бы выщипанные и вновь наведённые брови, ничего не заметив, а потом захлебнулась хохотом: и это – все? Однако для женщины, только что вступившей на путь греха, достаточно и этих маленьких ожогов. Все воспоминания Анны Пахомовны сводятся к нескольким словам, французский смысл которых в общем смутен, и к двум-трём прикосновениям вполне ясного значения. Анри Ришар дерзок, но и осторожен; очевидно, он ждет, чтобы Анна Пахомовна сама поощрила его на некоторые поступки. Однако в такси он был волен: она отпугнула его почти девичьей стыдливостью. Если бы он предпослал своим поступкам необходимые слова и объяснения, чтобы это не было грубым, Анна Пахомовна даже не знает, что могло бы случиться, потому что она почти потеряла голову. Она и сейчас водит щёткой пылесоса по совершенно чистому месту и вздрагивает от греховных ощущений. Вероятно, другая на её месте не стала бы рассуждать. Но пусть он знает, что она не «другая». А затем этот случай дома, когда Жоржа не было… И если, бы Жорж не вернулся…
Пылесос, попав в щель в полу или от смущения, гудит неистово, захлёбывается, кашляет и чмокает. Не в его силах предостеречь Анну Пахомовну от ужасного падения, но он делает все, что может: он готов высосать из её головы и унести через трубу в пылевой мешок весь мусор греховных мыслей. Он бегает за нею v на салазках, ёрзает, поворачивается, подскакивает, недовольно замолкает, подчиняясь нажиму пуговки, и снова угрожающе воет. Пылесос – утренняя симфония Анны Пахомовны, которая любит все механические шумы: пылесос, граммофон, радио, гудение подъёмной машины, урчание автомобиля, взрывы мотоциклетки и рокот небесного пакостника – аэроплана. Анна Пахомовна полна неисчерпаемой энергии, но сорокалетний быт заткнул её глушителем. В Казани, став хозяйкой, она до страсти любила бывать на базаре, где татары хватали за юбку, заманивая в лавчонки и предлагая сафьяновые полусапожки, знаменитое мыло и апельсин-лимоны. По воскресеньям ездили на пароходные пристани к приходу пассажирских – и Волга гудела свистками и капитанской руганью, не превзойдённою в других профессиях. Во вкусе Анны Пахомовны был и Париж, особенно улицы их квартала – Commerce, Vaugirard, – с вечной толпой, мясными тушами, полосатыми диванами, креветками, готовым платьем, лотками зелени, шагающими сандвичами кино и зубных врачей. Кроме того, была ещё жизнь Больших бульваров, Монмартра и улицы Пигаль, – но там Анна Пахомовна робела и не знала, хорошо ли сидит на ней пальто и не устарел ли фасон её шляпки. Свободнее она чувствовала себя на русских эмигрантских балах: на балу инвалидов, где не было инвалидов, на балу писателей, где были и инвалиды и их читатели, было парадно и очень тесно, выступали на эстрадах, малолетние балерины и артистки императорских театров сковырнувшейся империи, а античные женщины презрительно продавали бутерброды. Это был, конечно, большой свет, но в нем Анна Пахомовна не терялась по причине давно свершившегося уравнения. – Умолкнувший на минуту пылесос набрался сил и завел прежнюю волынку. Нужно совершенно не знать Анны Пахомовны, чтобы думать, что она склонна к грехопадению. Грех чарует её внимание на экране кинематографа и в книжке романа. Она ощущает его в вольных словах и нескромных взглядах, даже в замысловатых складочках и покрое собственного платья, шитого по весенней моде. Грех манит Анну Пахомовну, портит её, немножко беспокоит и рисует ей необыкновенно соблазнительные картины. Но эти картины разрешены цензурой мещанского благоразумия. Анри Ришар бросается на колени и страстно восклицает: «Мадам, вы видите, как я страдаю! Скажите только одно слово – и я буду счастлив!» – «Это бесполезно, Анри, я не могу вам принадлежать». – «Неужели вы хотите моей смерти?» – «Не говорите этого, Анри, вы ещё молоды, вы полюбите другую и забудете об этом слишком случайном увлечении. Останемся друзьями, Анри!» Он сжимает руками пылающие виски и глухо стонет: «О, не лишайте меня хотя бы надежды!» – «Мой бедный, бедный друг, – говорит Анна Пахомовна под вой пылесоса, – судьбе было угодно, чтобы мы встретились слишком поздно. Анри, я старше вас, – хотя это говорить ни к чему, а лучше просто: – Анри, зачем скрывать, я также люблю вас, Анри! Но я отдана другому и не могу делать его несчастным». Он подымается и шатаясь идёт в переднюю; на пороге он останавливается и бросает последний пламенный взгляд надежды. Минута – и Анна Пахомовна может потерять голову. «Стойте, Анри! Подойдите ко мне!» Он бросается к ней с открытыми объятиями, но она, сделав над собой невероятное усилие, властным жестом останавливает его порыв: «Мой мальчик, вот все, что я могу вам дать! (Mon garcon, voila tout се que je peux vous donner, или je puis? Лучше je peux[84])». И, нежно взяв обеими руками голову любимого человека, она ласково, чистым материнским поцелуем касается его лба. Клубок слез подкатывается к горлу добродетельной женщины; наклонившись, она нажимает пуговку пылесоса, который немедленно понижает тон и умолкает. Анна Пахомовна берет его за шиворот и втискивает в ящик, бережно уложив на надлежащие места тугую трубу, шнур, металлические части и щётку. Затем, с тою же грустной и всепрощающей улыбкой женщины, сознательно отказавшейся от запретного счастья, Анна Пахомовна мягкой жёлтой тряпкой вытирает на камине две лысины: Фёдора Достоевского и Жанны д'Арк.
Пришёл Жорж. Сегодня, по случаю субботы, Егор Егорович, отпуск которого кончился, завтракает дома. Нужно накрыть на стол. Жизнь продолжается, и никто никогда не узнает о жертве, которую только что принесла своей семье образцовая русская женщина.
* * *
Схема дальнейшего повествования такова. Егор Егорович Тетёхин не удовлетворён действительностью. Мы должны припомнить, что прежде он принимал жизнь просто и охотно: довольствовался тем, что жил не хуже, а может быть, и лучше других. Конечно, под другими Егор Егорович разумел не настоящих людей, живущих на собственной территории и избирающих себе более или менее подходящее правительство, а людей русских, то есть бывших людей, ушедших с чехословаками, с Деникиным, с Колчаком, с Юденичем и другими героями и предпринимателями за пределы отечества. Хотя среди этих бывших людей очень многие остались на визитных карточках сенаторами, академиками, генералами, атаманами, присяжными поверенными и министрами губернских и уездных директорий, – но в действительности только по метро ездили в первом классе, а в остальных отношениях жили плохо. Егор Егорович почти с первых дней парижской жизни был устроен, не нуждался и занимал пост ничем не хуже, чем в родной Казани.
Таким образом, неудовлетворённость Егора Егоровича действительностью – по схеме нашей повести – относится не к личному, а к общему, правильнее сказать, – к организации на земле человеческого бытия. По части микрокосма – никаких особенных возражений, но с макрокосмом дело обстоит худо.
Неужели вы думаете, что маленький человек об этом не помышляет или не имеет права рассуждать? Мир плавает во зле, как клёцка в супе, философы глубокомысленно бездействуют, а маленький человек должен молчать и не рыпаться?
Маленький человек удобно усаживается в кресле и развёрнутой газетой делит мир на две половины. Его, например, интересует результат заседания особой комиссии Лиги Наций по выработке вопросных пунктов, которые будут предложены сторонам в чрезвычайно спешном деле предупреждения возможного вооружённого столкновения, впрочем, уже происшедшее го, между княжеством Монако и Южным Китаем. Работы комиссии, по случаю двух рядовых праздничных дней и летнего отдыха, прерваны были на обсуждении семнадцатого пункта тридцать восьмого раздела второй части третьей редакции. С удовлетворением узнав, что заслушаны и одобрены ещё два пункта того же раздела, маленький человек вступает на борт нового огромного атлантического парохода, с прекрасными ваннами, барами, театром, гольфом, аэродромом, велодромом и ипподромом, – и кресло читающего начинает мерно покачиваться. Но тут появляется чемпион тяжёлого веса, и маленькому человеку приходится спасаться от его нокаута на блестяще оборудованном шарике в стратосферу, откуда, в летучей стайке советских парашютисток, Егор Егорович благополучно спускается в Нью-Йорке прямо на голову общественного врага номер первый, сидящего на электрическом кресле. Профессор неслыханного, но существующего американского университета, приняв гостя за негра, прививает ему рак и немедленно излечивает его слабой дозой яда кобры. Едва оправившись от испуга, маленький человек должен спешить обратно в Париж принять портфель министра труда в новом кабинете национального объединения, но, по ошибке, попадает на свадьбу холливудской дивы, только что разведшейся с шестым (по её счёту) мужем. Такой скандал вызывает запрос в английской палате, причём министр ограничивается лаконическим «угу», влекущим за собой комментарии мировой печати и падение суэцких акций и голландского гульдена. Голова маленького человека распухает и едва втискивается в противогазовую маску; но уже поздно, и арийский палач огромным топором оттяпывает голову Егора Егоровича по самые плечи.
– Ты спишь или читаешь? – негодующе спрашивает Анна Пахомовна, принёсшая своё счастье в жертву этому человеку. – Я прошу тебя посмотреть номера последнего транша лотереи. Я уверена, что мы опять ничего не выиграли.
Анна Пахомовна угадывает. Егор Егорович удивлён:
– Неужели ты покупаешь эти билеты?
– Я купила две десятых части. Но ведь все же покупают.
Егор Егорович усиленно трёт лоб. Как-то не укладывается в его голове каша и путаница событий; то есть она укладывается, но остается кашей. Что такое происходит в мире? Всегда ли было так или делается все хуже? Есть ли это прогресс или полное крушение? Зачем ей седьмой муж? Что он хотел сказать своим «угу»? Что в данном случае означает «национальное объединение»? И как может шведский король в такое время играть в теннис, который даже Жорж отменил на время экзаменов?
Во всяком случае, мир подлежит пересмотру и переделке. Кто этим займётся? Очевидно, – избранные люди, мудрецы, посвящённые. Сам Егор Егорович имеет честь принадлежать к их числу, но, конечно, его роль может быть лишь самой ничтожной, подсобной, так как нет у него ни достаточного образования, ни опыта, есть только искреннее желание быть полезным человечеству. Но как? В чем? С чего начать?
Прежде такой вопрос остался бы неразрешённым. Теперь Егор Егорович может колебаться, с чего начать, но с к о г о начать – сомневаться не приходится: вольный каменщик должен начинать с самого себя. Если бы так поступали все, – земной шар не метался бы в мировых пространствах неуважаемой горошиной.
Семья и служба? Этого мало! Не аскетизм, конечно, но отказ от напрасных прихотей. Тут с некоторым удивлением Егор Егорович убеждается, что никаких особенных прихотей у него нет. Тогда – оказывать помощь ближнему в доступных размерах, но не случайно только, а постоянно и последовательно. Можно, например, взять на себя поддержку какой-нибудь нищенствующей семьи, и личными средствами, и сбором среди друзей. Принять участие в стипендии для студента (Жорж учится, а другому юноше не на что). Оплачивать ночлег безработного и бездомного (хотя очень уж много среди них привычных стрелков!). Все это благотворительные мелочи, но все это очень важно. Можно, например, посылать прочитанные книги русским солдатам иностранного легиона. Почему русским? Именно – всем, чтобы тем подчеркнуть общечеловечность идеи вольного строительства земного счастья!






