412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Кузмин » Две Ревекки » Текст книги (страница 2)
Две Ревекки
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 19:44

Текст книги "Две Ревекки"


Автор книги: Михаил Кузмин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)

Переживания этих дней, как это неоднократно бывало с памятью о гибели Н.Н. Сапунова, спустя семилетие приведут Кузмина к созданию поэтического шедевра из цикла «Северный веер», который он будет вынужден заменить рядами точек в советском издании сборника «Форель разбивает лед» (1929):

 
Баржи затопили в Кронштадте,
Расстрелян каждый десятый,-
Юрочка, Юрочка мой,
Дай Бог, чтоб Вы были восьмой.
Казармы на затонном взморье,
Прежний, я крикнул бы: «Люди!»
Теперь молюсь в подполье,
Думая о белом чуде.
 

Юрий Юркун вернулся из заточения в Дерябинских казармах 23 ноября: «Вдруг Юр. звонится из лавки. Боже мой, Боже мой! Бегу на кухню. Выбежал на крыльцо, смотрю. Идет с красным одеялом, родной, заплетает ножки. Так радостно, так радостно. Рассказы без конца. Жилось, в общем, не так плохо и не голодал. Пошли пройтись». Дата избавления Юркуна из советского узилища, судя по всему, перекочевала в стихотворение Кузмина из цикла «Новый Гуль» (1924), хотя ближайший его друг и не был адресатом этого цикла:


 
Я этот вечер помню, как сегодня…
И дату: двадцать третье ноября.
 

Две Ревекки
Повесть

Глава 1

Всякий раз, что Павел Михайлович Травин входил в переднюю генерала Яхонтова, его охватывало чувство ширины и спокойствия, основательности и достатка. И то, что прихожая была светлой, с двумя даже окнами, и тяжелые вешалки со множеством верхнего платья, хотя хозяев было всего двое, генерал и дочь его Анна Петровна, и широкие шкапы, дорожные сундуки с заманчивыми ярлыками заграничных гостиниц, и открывающаяся перспектива просторного коридора в недра, и телефон на отдельном, покрытом синим сукном столе, и восковая свечка в тяжелом шандале (на случай, если бы попортилось электричество), даже кожаные калоши с медными задками и тихо мелькавшая пожилая горничная Феня – все говорило о слегка затонном довольстве и прочности. Казалось, тут нельзя было переставлять мебель, перевешивать картин и вообще производить какие бы то ни было перемены. Но странное дело, что сегодня особенно Травину показалось, что малейшая перемена в жизни генеральской семьи не только неуместна, но будет и губительна, словно стулья неколебимо стоят, пока прислонены к стене, а тронешь, – и все рассыплется мелкою пылью. Да и у самого генерала при всей его молодцеватости, моложавости и выправке была во взоре такая уверенность и упорство, которое заставляло подозревать, что за нею ничего нет и что человек упрямствует именно потому, что никаких причин и почвы для такого самоутвержденья не имеет и не чувствует. Даже чем меньше чувствует, тем больше упорствует. Но, конечно, сам Петр Миронович сочно рассмеялся бы, если бы кто стал ему доказывать, что он человек растерянный и слабый.

У дочери генерала, Анны Петровны, вид был властный и несколько упрямый, в старину ее назвали бы «самодуркой». Теперь же все это смягчалось двадцатью тремя годами и не совсем русскою красотою. При смуглой коже барышня обладала нежнейшим румянцем и почти детским, мягким овалом лица, черными, разобранными на прямой пробор волосами, крохотными ушами и очень маленьким ртом, имевшим досадную привычку складываться бантиком. Большие темные глаза и брови дугою делали ее похожею на персидскую миниатюру, старые же приятели ее отца называли ее, лет десять тому назад, «венгерочкой» и «молдаванской куколкой».

Напрасно было бы думать, что при такой наружности Анна Петровна склонна была к лени или какой иной гаремности, была бы дородна или коротконога. Главная ее оригинальность в том и заключалась, что при томном и несколько восточном лице она была высока, худа, порывиста и резка в движениях, что заставляло горничных, которым не по вкусу была ее строптивость, называть ее кобылой, почему-то «морской». В ее живости была, пожалуй, некоторая суетливость, которую не замечали только, поражаясь мерцанием ее черных глаз. Павел Михайлович сегодня только заметил, что при сильном и подлинном волнении выражение лица Анны Петровны делалось беспомощным и даже жалким, чего он никак не ожидал, считая ее за девушку действительно со страстями, но владеющую вполне своими (да отчасти и чужими) чувствами и поступками.

Удивление Травина еще усилилось, когда хозяйка отложила вышиванье и сказала, волнуясь, что ей нужно с ним поговорить и даже попросить о чем-то. Анна Петровна встала, прикрыла плотнее двери, даже приспустила немного занавески на окнах, но не села обратно, а начала ходить по комнате большими, неровными шагами. Ходила она не взад и вперед по прямой линии, а как-то вокруг комнаты, как молотильная, слепая лошадь. Казалось, что, если б брови ее не были так дугообразно устроены, они непременно хмурились бы, а так они только поднялись кверху, причем лоб нисколько не морщился.

Павел Михайлович ждал. Он не был влюблен в Анну Петровну, но ему нравилось считать ее красавицей и существом необыкновенным. Beроятно, это было известно и генеральской дочке, и она ничем не разубеждала Травина в таком его мнении. Он был их дальним родственником, знал их дом еще с Тамбова и был как свой в их семье. Павлуше всегда казалось, что у Петра Мироновича жизнь солидная, на широкую, но не фанфаронскую ногу, с традициями и испытанным вкусом. Когда он зачитывался Достоевским, то все великосветские инфернальницы представлялись ему в виде Анны Петровны. И потом, ему совершенно немыслимо было вообразить себе барышню Яхонтову в неблагородном, неблаговидном, глупом или смешном положении. Это было жизненно недопустимо. Для него было бы невыразимо приятно оказать рыцарскую услугу, защитить ее, исполнить рискованное поручение, хотя еще приличнее было думать, что она в этом не будет нуждаться. Павел Михайлович был двадцатилетний мальчик с простым, необмятым русским лицом, покрытым пятнистым румянцем, но в глубине души он был романтиком и фантазером, так что такое обожание Анны Петровны, при отсутствии всякой другой влюбленности, легко могло сойти не только за любовь, но и за страсть.

Потому он с нетерпением ждал, что ему скажет, чего от него потребует Анна Петровна, но та все ходила вокруг комнаты и потом задала три вопроса, не имевших, казалось бы, никакой связи между собою. Первый она спросила, не останавливаясь еще:

– Павлуша, вы ведь любите меня?

Травин от неожиданности не поспел ничего ответить, как Яхонтова, подойдя почти вплотную к нему, проговорила, стараясь нахмуриться:

– Вы знаете Андрея Викторовича Стремина?

– Нет.

Анна Петровна досадливо отошла от него и села в качалку и, помолчав некоторое время, снова вопросила молодого человека довольно мрачно:

– Вы встречали г<оспо>жу Штек, Ревекку Семеновну?

– Ревекку?

– Да, г<оспо>жу Штек, Ревекку Семеновну.

– Ревекку? Я знавал это имя…

– Имя довольно редкое, но мне интересно знать, не встречались ли вы именно с Ревеккой Семеновной Штек?

– С этой нет, не встречался.

Тогда Анна Петровна словно начала объяснять свои три вопроса, меж тем как молодой человек впал в мечтательность, не то вспоминая, где он слышал имя Ревекки, не то удивляясь тому, что ему говорит барышня Яхонтова. Он даже как будто не понимал, что вот-вот наступила та минута, которой в мечтах он так ждал, что вот Анна Петровна как бы делает его своим конфидентом, поверяет ему секрет и не скрывает при этом, что ей известна его любовь.

Яхонтова меж тем говорила:

– Я знаю, Павлуша, что вы меня любите, хотя вы мне и не говорили об этом, не признавались. Это и лучше, может быть. Вы не думайте, что я вас считаю за ребенка, за мальчика. Нет-нет! Я очень ценю ваше чувство, и, если бы оно зависело от вас самих, была бы вам очень благодарна. Но ведь это… Это такая область, в которой мы не властны и где наша воля может, пожалуй, только портить… Я, может быть, не совсем то говорю, что нужно… во всяком случае, не то, что хотела вам сказать… Да… что я хотела вам сказать? Вас это удивит, быть может, но все равно – мне не стыдно, потому что вы меня любите… Да и чего же стыдиться? Кажется, это и называется страстью…

Анна Петровна попыталась горько улыбнуться. Улыбка ей не удалась, но, по-видимому, она не обращала на это внимания, занятая своими признаниями. Травин же все не мог прийти в себя от счастья, поняв наконец, что происходит. Яхонтова продолжала страстно и как-то требовательно:

– Вы узнаете всё об этой Ревекке. Не о вашей там какой-то, а о Ревекке Семеновне Штек. Слышите… Потому что мне необходимо знать, какие отношения у нее с Андреем Викторовичем. Вы, кажется, говорили, что не знаете Стремина. Это все равно. Он мне дорог. Вы представить себе не можете, как он мне дорог. И я терзаюсь, мучусь, с ума схожу, не зная, что там происходит. Может быть, вздор какой-нибудь, да и наверное вздор, иначе быть не может, но мне надо знать, понимаете. Если вы меня любите, Павлуша, вы постараетесь все выспросить у этой Ревекки. Может быть, надо будет притвориться влюбленным; она, наверное, пустышка, эта барышня, а вы хорошенький мальчик. Конечно, этого не может быть, не должно быть. Бог не допустит этого.

Анна Петровна была в величайшем волнении, Павел Михайлович не только никогда не видел ее в таком состоянии, но даже не предполагал ее способной к таким эксцессам. Чувства его были чрезвычайно спутаны. С одной стороны, ему было лестно, что его «кумир» (он не стеснялся, думая, в выражениях) делает его своим поверенным, и еще в таких, по-видимому, для нее важных делах. С другой, зная про его любовь, она как-то уж слишком не считалась с этим обстоятельством и предлагала ему поступки, очень тягостные для влюбленного человека. Кроме того, она не побоялась показаться ему слабой и совершенно неприкрашенной в своем волнении. Уверена ли она слишком в его чувстве, или ей все равно? Обида за то, что она вдруг упала до такой расстроенности, до такого развала (и почему? из-за кого? из-за какого-то Стремина), сменялась нежною жалостью к ней же, тем более что Анна Петровна совершенно неожиданно расплакалась. Травину не случалось видеть ее в слезах; он вообще не видывал плачущих женщин и не знал, как вести себя в таких случаях. Он осторожно подошел к девушке, положил ей на голову слегка дрожащую руку и тихонько гладил ее черные, не очень мягкие волосы. Она, казалось, не замечала этого, продолжая плакать. Павел Михайлович шептал, растеряв все нежные слова:

– Ну, полно, полно! Нельзя так убиваться. Перестаньте, Анна Петровна, прошу вас, перестаньте. Неловко, может войти генерал.

Да, гордиться Травину своей избранницей было нечего: она вела себя как самая обыкновенная, влюбленная и слабая женщина, но еще большая нежность (может быть, именно от этого) его наполняла. Анна Петровна продолжала его не замечать, но, может быть, от механичности его движений, мало-помалу, стала успокаиваться. Наконец она подняла свои заплаканные, немного виноватые глаза на мальчика и произнесла тихо:

– Вы ведь любите меня, Павлуша?

– Ну конечно! – ответил он, как ребенку.

Яхонтова вздохнула, посидела еще немного и, встав, поцеловала Травина сухими, бледно-розовыми губами. Потом произнесла другим уже тоном, по-старому улыбаясь:

– Вы сходите туда, не правда ли?

– Я схожу, но где живет эта особа?

– Ревекка Штек? Разве вы живете не у Льва Карловича Сименса?

– Да, я у него квартирую.

– Так она же ему племянница или какая-то родственница. Наверное, вы ее даже встречали.

– Не там ли я слышал это имя?

– Возможно. Так сделаете? Теперь пойдем; папа ждет, вероятно, с обедом.

Не дойдя до дверей, Анна Петровна приостановилась и проговорила деланно небрежно:

– Конечно, вы не будете болтать?

Хотела еще что-то прибавить, может быть, извиниться за свою слабость, но только внимательно взглянула на мальчика, пожала ему руку и вышла окончательно в соседний покой.

Глава 2

Павел Михайлович тщетно старался вспомнить, как он нанял комнату в квартире г-на Сименса, он даже с трудом воссоздавал в воображении эту самую комнату, такую обыкновенную, земную, с тяжелою мебелью и пыльными портьерами. Зато он необыкновенно ясно вспомнил одни сумерки, когда вдруг за стеной кто-то заиграл на рояле. Ординарность положения (сумерки, стена, рояль) усиливалась еще тем, что играли Шопена. Не поэтическая обстановка поразила Травина, а сходство, сходство. Играл словно слепой или загипнотизированный человек: пальцы повиновались будто не его воле, то вдруг рассыпая бисер (опять погоняемый в гром золотой косой дождь), то бессильно тыкая не в те клавиши, бесформенно булькая не врозь аккордами, останавливаясь, засыпая, без ритма и темы, и опять нежно, чисто, ручьем гнались невидимым дыханием. Ни искусства, ни особенного толка не было в этой игре, но что-то большее, какая-то сила неопределенная и затягивающая… и опять не в этой игре, а в той, которую она напоминала.

Травин лег на холодный кожаный диван в изнеможении, хотя секунду перед тем готов был распахнуть дверь в соседнюю комнату с криком «Елизавета!». Ему вместо печальной комнаты виделось другое, тоже не очень веселое, помещение с окном под самым потолком и розовыми обоями, в котором словно плавали белесоватые глаза Елизаветы Казимировны Штабель, в то время как она сама разыгрывала в гостиной через три комнаты сонаты Бетховена и Шопена. И сам Травин представился себе тогдашним семнадцатилетним мальчиком. Тридцатипятилетняя г-жа Штабель казалась ему старухой; или, вернее сказать, он относился к ней так, что не приходило в голову вопроса о ее возрасте. Она была ему матерью, старшею сестрою, обожаемой руководительницею – всем. И это сделалось помимо его воли, странными токами из огромных белых глаз, которые так и остались плавать у него в розовой комнате. Как все это печально кончилось! А Ревекка! ах да, вот она где, Ревекка! Он не был в нее влюблен, а совсем в другую, имени которой он даже теперь не помнил… ни имени, ни лица, ни подробностей этого почти гимназического романа. Было довольно глупо, но Ревекка умерла, умерла от тифа, но Елизавета Казимировна сказала, что девушка умерла для него, для его спасения. Действительно, все как будто успокоилось, то есть не успокоилось, а кончилось, провалилось куда-то; и девица, в которую он был влюблен, и коварный приятель, и вся их компания. Ревекка, та умерла. А куда девалась г-жа Штабель, знаменитая, пресловутая Елизавета Казимировна? Тоже умерла, и как странно, – утопилась в норвежской реке! Впрочем, она обыкновенно и не могла кончить, эта полная льняноволосая пророчица, ходившая, мягко ступая на пятки, близорукая, на все натыкавшаяся, в магическом полусне бродившая по сонатам Бетховена. Ее уроки ясновидения. Павел Михайлович ощущает теплые полные руки у своей шеи, сладкий запах ладана и «Нильской лилии»[1]1
  «Нильская лилия» – один из сортов парфюмерии (одеколон, духи), разработан в 1880 году крупным производителем парфюмерной продукции в России – франко-русской фирмой «А. Ралле и К°». Опосредованный ввод египетской темы может быть связан в авторском сознании с поездкой М. Кузмина в Египет в 1895 году, но вряд ли с повестью О. И. Сенковского (Барона Брам-беуса) «Микерия – Нильская Лилия. Перевод древнего египетского папируса, найденного на груди одной мумии в фивских катакомбах» (1845).


[Закрыть]
, чувствует теплоту полной груди, его смаривает сон, и сонный голос г-жи Штабель твердит где-то:

– Смотрите, смотрите, вы не можете не видеть, Павлуша. Напрягайте силу, не гоните воображения: оно не мешает, помогает наоборот, ведет…

Травин смотрит через кристалл на расчерченный лист бумаги, в глазах у него зелено.

– Зелень какая-то… – бормочет он конфузливо. – Да-да, зелень… Луг или поле… Смотрите еще.

Мальчик воображает, что по полю кто-то едет верхом, сочиняет целую историю, ему неловко, стыдно и жарко от близости руководительницы. Ладан и особенно «Нильская лилия» кружат ему голову…

Ничто не оправдалось. С Елизаветой Казимировной это случалось, но друзьями в вину ей не ставилось, но врагами повторялось с удовольствием. Как у женщины в сущности доброй, настоящих врагов у г-жи Штабель не было, но находилось немало охотников относиться к ней пренебрежительно и насмешливо. Анекдоты о ней не переводились и распространялись далеко за круг ее немалочисленных знакомых. Даже о самой смерти ее передавали как-то легкомысленно: будто бы, принадлежа к тайному обществу, она провралась и, будучи присуждена к смерти, бросилась в водопад, причем благодаря своей дородности долго не могла погрузиться в воду и перекатывалась с камня на камень. Кроме того, что такие рассказы были неприятно и непонятно жестоки, рассказчиков, очевидно, мало смущало, что тайные общества со смертными приговорами существуют разве только в кинематографических драмах и что Елизавета Казимировна погибла не в водопаде, а в обыкновенной, хотя и норвежской реке.

Травин, хотя и потерял из виду Елизавету Казимировну и воспоминание о ней сохранил тяжелое и не очень благодарное, возмущался такими рассказами и отзывался всегда о погибшей наставнице как о существе необыкновенном, одаренном большой, почти чудодейственной силой. Тем более что г-жа Штабель потонула, что бы там ни говорили, на самом деле, серьезно и безвозвратно.

Смерть Ревекки не возбудила никаких толков, так как девушка была мало кому известна и причина ее смерти была медицински естественна. Только Павлуша сохранил, может быть, внушенное ему, сознание, что эта черненькая, почти незнакомая ему родственница г-жи Штабель умерла для его счастья. Может быть, она его любила. Он видел ее три раза. Проходя по узенькой гостиной, он заметил у окна Ревекку, которая шила какой-то зеленый лоскут. Подняв узкие, страшно пристальные глаза на гостя, она печально сказала:

– Тетя сейчас выйдет. Подождите.

Сложив свое шитье, она прибавила вдруг:

– Сколько вам лет, Травин? Ведь вы – Травин?

– Вы угадали. Семнадцать лет.

Девушка помолчала, будто высчитывая что в уме, потом проговорила серьезно:

– Ну что же? Не так мало, – и вышла из комнаты.

Второй раз Ревекка вся сияла весельем, ласковостью и трогательною миловидностью. Они катались по взморью, и приятели Травина, и Елизавета Казимировна, и профессор Чуб. Молодая луна прозрачно плыла по смуглому небу, тени чернели, как рыбьи кости, по мокрым берегам тлели костры, и Ревекка пела Шуберта «Auf dem Wasser zu singen»[2]2
  «Auf dem Wasser zu singen» («Петь на воде») – вокальное сочинение Ф. Шуберта (оп. 774; 1823) на стихи Ф.Л.цу Штольберга-Штольберга; описание лодочной прогулки лирическим героем, находящимся в лодке; в партии фортепиано использована стилистика баркаролы. Начальные строки: «Среди мерцания зеркальных волн / Качающаяся лодка скользит, подобно лебедю…»


[Закрыть]
. Павел Михайлович вдруг заметил, какой вострый и маленький носик у певицы, а та рассмеялась и, сняв шляпу с белыми лентами, стала махать покидаемому морю, не прерывая пения. Третий раз он видел ее в гробу. На похоронах почти никого не было и из маленькой группы выделялась, как пудовая свеча, желтая, заплаканная, оплывшая г-жа Штабель. Она неловко и пухло крестилась, потом вытянув белый, белый палец к гробу, сказала Травину:

– Помни, она умерла для тебя!

Он это запомнил навсегда; хотя прошло с тех пор всего четыре года, он знал, что это навсегда.

Вот где она, Ревекка. Но какая же Ревекка Семеновна Штек? Зачем опять входит в его жизнь это имя?

Все эти воспоминания пробудились тогда, когда он в первый раз услышал в квартире Сименсов игру, столь похожую на исполнение Шопена Елизаветой Казимировной. Неужели, подумал он тогда, это играет сам Сименс? С хозяином он встречался иногда в темной передней и запомнил только, что тот был очень высок и чрезмерно стар. Травину казалось, что Льву Карловичу лет девяносто и что он может каждую минуту рассыпаться. Только придя от Яхонтовых, Павел подумал, из кого состоит семья Сименса. Насколько он мог заметить, кроме старика и прислуги никого в квартире не жило, хотя он иногда и слышал женские и мужские голоса, – вероятно, приходили гости.

Очень редко отворяли двери в передней и впускали или выпускали гостей, очевидно они ходили черным ходом; до сих пор Павел Михайлович не обращал на это внимания, теперь же это показалось ему очень странным.

В голове у Травина был какой-то неподвижный круговорот мыслей, все об Анне Петровне и о своей любви к этой необычайной девушке. Он отпер дверь французским ключом, не звонясь, и остановился, не снимая пальто и не зажигая света.

Теперь уже не Шопен был слышен, а соната, «ее» соната!.. Елизавета Казимировна именно ее, эту раннюю, № 4, сонату Бетховена особенно любила, находя в ней мистическое содержание, почти программное[3]3
  4-я соната (оп. 7) написана Л. ван Бетховеном в 1796-1797 годах и посвящена одной из его учениц, графине Бабетте Кеглевич. После публикации в 1797 году получила подзаголовок «Влюбленной». Одно из программных сочинений молодого композитора.


[Закрыть]
. Удивление было не в том, что играли эту сонату, ее часто исполняют и разучивают начинающие пьянисты, но самое исполнение, самая манера была не то что похожа, а просто та же самая, что у г-жи Штабель. Спутать, ошибиться не было никакой возможности. Павел Михайлович сел на стул у вешалки, как был, одетый. Через дверное стекло солнце красным квадратом лежало на коврике, словно стыдясь, что оно так долго заленилось на бессонном майском небе. Может быть, это пятно напомнило Травину розовую комнату и все то далекое, но он сорвался со своего неудобного стула в передней и влетел в гостиную, где ему никогда не случалось раньше бывать. Не очень поместительная темная комната отделялась от прихожей только портьерой, так что появление Травина не сопровождалось никаким треском, и четвертая соната спокойно продолжала свое течение. В покое света не было, и Павел Михайлович не разбирал, кто сидел за пьянино, свечи на котором не были зажжены. Заря еще далеко не погасла, но на полу у небольшой этажерки стояла лампочка с красным колпаком и разрозненно освещала женщину на коленях, перебиравшую кипу нот разного формата. Подбородок несколько выдавался, от нежной губы, чуть-чуть выпяченной, не ложилось тени, зато глубоко чернели снизу розовые глазницы и нежные вдавы висков. Узкие глаза были внимательно опущены, и лицо выражало спокойную и детскую серьезность. Темно-рыжие волосы были не по моде уложены на голове в виде корзинки. Сходство показалось Павлу Михайловичу разительным. На медном листе у печки, ярко вычищенном, смутно отражались двигающиеся руки и расплывшийся столб красной лампочки.

– Ревекка! – закричал Павлуша и поскользнулся на слишком блестящем паркете.

Девушка испуганно произнесла «Onkel», и ноты разлетелись разными форматами; дешевые издания уличных танцев и арий тяжелой кипой шлепнулись прямо у ног. Соната прекратилась, старческий голос спросил слишком громко, словно спросонья, «что там?», но девушка уже опомнилась и, поняв, очевидно, хотя бы внешнюю сторону случившегося, оправила черную юбку у широкого лакированного пояса, почти не стягивавшего не очень узенькую талию, и сказала вопросительно:

– Г<осподин> Травин?

Теперь Павлу Михайловичу было стыдно своих мечтаний. Голос и лицо стоявшей перед ним девушки были, конечно, не той, далекой, которая, как он знал наверное, давно уже умерла, и даже ради его счастья. Он даже не мог понять, что заставило его искать этого сходства. Теперешняя Ревекка была довольно высокого роста, с энергичным, при всей своей милой детскости, лицом и веселыми узкими глазами, которые она в данную минуту лукаво переводила с Травина на пьянино и обратно. От потемневших румяно, словно запотелых, окон поднялся огромный сухой старик, нагибаясь, будто намереваясь сложиться вдвое, и опять слишком громко для своих лет произнес:

– Вы – веселый молодой человек; я давно это заметил. Вы отлично сойдетесь с г<осподином> Векиным. Это я свою племянницу так называю. Ревекка – Века – Векин. Слишком далеко, но мы понимаем, и мне так нравится. Вот и все, что нужно. А господин она потому, что г<осподин> Бенин – страшный сорванец, головорез и повеса, несмотря на свои восемнадцать лет.

Ревекка опять весело взглянула на Травина и сказала развязно:

– Г<осподин> Травин знает меня отлично от Анны Петровны, дочери генерала Яхонтова, а я знаю Павла Михайловича через Андрея Викторовича Стремина. Значит, мы почти что знакомы.

– Векин, Векин – всегда с секретами! – захохотал старик.

Павлу Михайловичу захотелось поймать их врасплох, и он выпалил:

– А Елизавету Казимировну Штабель вы не знаете?

– Какую такую Штабель?

Девушка сдвинула брови в недоумении, а старик снова опустился в темноту и сквозь хохот говорил, словно кашлял:

– Это опросный лист! Я должен писать на бумагу! Сколько имен, и все с батюшками. О, я люблю русский обычай: с батюшками.

Ревекка взглянула строго на старика, который охал, словно разваливался от собственного остроумия, и ответила просто:

– Нет, этой дамы я не знаю.

Травин закричал совсем глупо:

– Может быть, вы и четвертой сонаты Бетховена не играли.

Старик охнул в темноте:

– Векин, пожми этому господину Травину плечами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю