Текст книги "Великолепие жизни"
Автор книги: Михаэль Кумпфмюллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Последним гостем на Микельштрассе оказывается Макс, который привез целый чемодан зимних вещей, он очень милый и совершенно чужой. Она не знает, нравится ли он ей. Быть может, она слишком много всего о нем слышала, а быть может, в глубине души она все-таки на стороне Эмми.
Когда она приходит, оба уже сидят за столом, обсуждают политику, какое-то недавнее событие. Оказывается, в Мюнхене был путч, по счастью, он уже подавлен. Они говорят о каком-то человеке, который этот путч возглавил, он антисемит жуткий, а еще о том, что означает для евреев появление такого человека. Минуты две-три она стоит в дверях, слушает, даже с налетом какой-то ревности, но потом вдруг все становится неожиданно легко и просто, Франц страшно горд, что наконец-то может показать ее другу, Макс чинно подает ей руку и говорит: «Так это вы, значит, Дора».
Как ей кажется, он много старше Франца, мужчина до мозга костей, что бы это там ни значило, весьма солидный, женатый, немного, как ей кажется, скучный, человек, повидавший мир, много городов, женщин, всего отведавший, причем, похоже, не всегда с чистой совестью, имеет явную склонность к драме. Это она от Франца знает, который однажды что-то неодобрительное о Максе говорил. Какое-то время все просто сидят за столом, говорят о ценах, о театре, иногда упоминают и Эмми, хотя эту тему, судя по всему, уже обсудили. Потом Дора приносит что-то перекусить, они по-прежнему болтают, рассказывают ему о Мюрице, как познакомились, ну и всю эту их бесконечную историю.
Так проходит вечер. В одиннадцать Макс прощается, но уже внизу, на улице, успевает дать ей несколько советов. Я очень рад за вас обоих, говорит он. Вы так трогательно о нем заботитесь, пожалуйста, не переставайте, с Францем иногда непросто, но это самый замечательный человек из всех, кого я в жизни встретил. Да, отвечает она, я знаю, а про себя думает: а что я, собственно, знаю? Хотя, с другой стороны, а что знает о нем этот человек, что ты знаешь о его руках, о его губах, – да ничего, ничегошеньки ты о нем не знаешь.
Это лучший друг Франца.
Насчет новой квартиры он, можно считать, ничего внятного не сказал. Не дороговато ли? Франц очень хотел ему ее показать, да времени не было, Дора тоже осматривает квартиру лишь через несколько дней и находит ее, пожалуй, даже еще прекрасней, чем Франц описывал. И хозяйка симпатичная, ей около сорока, может, чуть строга в своем темно-сером костюме, но скорее это не строгость, а благородная сдержанность. Плату за отопление она тем не менее попросила бы внести вперед. Сумма чудовищная, по сути, за уголь она требует почти столько же, сколько за проживание. По лицу Франца видно, о чем он подумал: вы только потому так меня обдираете, что я иностранец, но она тут же показывает им счет, деньги и впрямь безумные, она и сама так полагает, находит, кстати, несколько любезных слов для Доры, которую называет его невестой, – правильно-то все равно никто не скажет.
Что теперь? Дело к вечеру, можно немного пройтись, радуясь тому, что на свете и кроме госпожи Херман есть люди, что-то в этом роде она и говорит, а еще что-то насчет его сорочки, которой она еще не видела, и какой он все-таки красивый мужчина. Весь вечер им очень хорошо, ну да, деньги уплыли, но это же только деньги, главное, они теперь от госпожи Херман избавлены. Может, он как раз о ней сейчас и пишет, замечает Франц. Что, правда? Она удивлена, прежде-то он о своих планах ни слова не говорил. Она часто себя спрашивала, интересно, о чем он пишет, а теперь вдруг оказывается, он пишет об их жизни в Берлине.
Тем не менее визит госпожи Херман, требующей освободить комнату немедленно, застигает их врасплох. На них якобы поступили жалобы, из соседнего дома, так она утверждает, в подробности она не хотела бы вдаваться, она вовсе не ханжа, однако даже у нас, в Берлине, такое не принято. Обращается исключительно к Францу, Дора для нее пустое место, как и вчера вечером, когда в ответ она не поздоровалась, а скорее прошипела, и сразу стало понятно, до чего она разъярена: «Не поздновато ли для прогулок?» Возвращаясь домой, Дора долго еще на нее злилась, и вот сегодня, на следующее утро, она врывается к ним прямо во время завтрака и устраивает такой скандал. Голос крикливый, близкий к истерике, очевидно, она ожидала возражений, сопротивления, но, поскольку Франц молчит, она поворачивается и стремительно удаляется на свою половину.
В первые минуты Франц возмущен, он не припомнит, чтобы с ним так обращались, хотя ему совсем не впервой снимать жилье. По этой части, как выясняется, у обоих богатый опыт, у Франца уже чуть ли не дюжина комнат на счету, это помимо гостиниц, пансионов и санаториев. Да и Дора часто переезжала, в одном только Берлине за последние три года пять раз. Родительский дом в Пабьянице[8]8
Пабьянице – польский город, юго-западнее Лодзи.
[Закрыть] она уже почти не помнит, но большую комнату в Бендзине[9]9
Бендзин – город на юге Польши. В 1921 г. 62 % населения составляли евреи.
[Закрыть] вскоре после смерти мамы помнит хорошо. В Кракове, когда от отца убежала, она в полуподвале жила, там в окошко под потолком от прохожих одни ноги были видны; во Вроцлаве у нее была комната неподалеку от скотобойни, а потом около вокзала. Чему-то из ее жилищной эпопеи Франц поначалу даже отказывается верить, первую берлинскую зиму она вообще в садовом домике прожила, в Панкове, а потом была крохотная каморка прямо над танцевальным заведением, и еще более крохотная – вплотную к городской железной дороге. Куда только их жизнь не забрасывала, подытоживают оба, хотя по-настоящему путешествовали они не особенно много, даже Франц куда меньше, чем она предполагала, по сути, он только в Италии бывал, ну, еще понемногу в Швейцарии, Германии и Австрии. Она бы в Лондон съездила или в Париж. Поедешь со мной в Париж? Она забыла, он же был в Париже, с Максом, чуть не сто лет назад, но это не в счет, если бы я мог, говорит он себе, я бы прямо сейчас с ней поехал.
Вечером, у себя в комнате, она пытается представить, каким он был лет в двадцать пять. Она тогда совсем еще девочкой была, в школу ходила, и все равно: все было бы так же, как в Мюрице. Где бы она его ни увидела, в кафе с приятелями, она бы сразу вздрогнула, и потом бы всю жизнь надеялась, и никогда бы уже не забыла. Франц об этом так говорит: встреть я тебя раньше, кое-что было бы по-другому, но раньше я тебя не мог встретить, самое раннее – это Мюриц и был. Раньше я был не готов. Все должно было случиться именно так, как случилось, иначе ты бы мне не досталась, и я не поехал бы в Берлин и мы не жили бы так, как живем.
На следующий день они переезжают. Это скорей прогулка, чем переезд, все равно что комнату в гостинице сменить, из одного крыла в другое переселиться. Дора уже с утра у него, помогает паковать вещи, потом и вовсе отправляет его в город, чтобы самой спокойно все перенести. Ей за два раза удается обернуться. На улице свежо, но и солнышко проглядывает, горстка детишек смотрит ей вслед, кто-то из малышни даже спрашивает, куда она уезжает.
В новой квартире ей поначалу надо просто походить, попривыкнуть, из большой комнаты в маленькую и обратно, в большую, где софа. Потом она раскладывает по полкам белье и одежду, развешивает в шкафу его костюмы, идет купить что-нибудь к ужину. Возвратившись, переодевается, опробует ванну, потом, в новом платье, садится его ждать. Уже давно миновало шесть, когда наконец она слышит его в прихожей. Он знакомого встретил, тот пригласил его зайти, вот он и задержался. Ему страшно неловко, что он ничем не помог, он тотчас же замечает цветы, порядок в обоих шкафах, ее платье. Она какая-то необычная, считает он, как будто новая, или это обстановка другая, и свет электрический, ему еще предстоит привыкать. К тебе, поясняет он. Или все-таки нет? Господи, в Мюрице она целыми днями думала, да как же я его забуду, хоть бы он и правда был неженат, когда же я его снова увижу. А теперь она стоит перед ним в новой квартире и нервничает, ну, не то чтобы всерьез, а как-то совсем по-девчоночьи. В любовных делах с ним по-прежнему непросто, но ей с ним всегда и так хорошо, хорошо и приятно, и спешить некуда. Однажды, недавно, она ему сказала: со мной вовсе не обязательно так уж осторожно, на что он удивился и ответил, я не с тобой, я с собой осторожен. То, что выглядит заботой о тебе, на самом деле всего лишь о себе забота.
Лет с двадцати он начал захаживать к проституткам. Она не знает, с какой стати он ей об этом рассказывает, и хорошо ли это для нее, и имеет ли вообще к ней отношение. Одна была еще почти ребенок, что даже создавало некоторую иллюзию невинности; у нее были дырки на чулках, и она все время смеялась, поэтому он ее до сих пор и помнит. От всех остальных остался только ужас. Несколько лет всего, говорит он, а потом перестал. Вечер, он лежит на софе, с закрытыми глазами, словно спит. Она не чувствует, что это признание что-то изменило, как ни странно, она находит его даже трогательным, ведь оно как бы позволяет ей ощутить, до чего юным он тогда был, таким же юным, как она сама, прежде чем его встретила, юным и совсем неопытным.
Она принесла с собой кое-какие свои вещи из комнаты на Мюнцштрассе: платья, белье, туфли. Ну, и еще всякие мелочи, губную помаду, коробочку пудры, уже начатую, пару книг, почитать вечером, когда он за столом работает. Он теперь почти каждую ночь пишет, до раннего утра. Когда потом юркает к ней в постель, она на мгновение просыпается и млеет от счастья, в первые дни, когда он еще может спать, рядом с ней в ее узенькой кровати – ей тогда кажется, будто она его спасла.
Он еще в Мюрице ей объяснил, что уже много лет спит из рук вон плохо, что-то насчет призраков, что она, должно быть, не вполне поняла или отнеслась несерьезно. Посчитала, что, когда они будут вместе, эти призраки больше показаться не посмеют, но теперь начинает понимать: противник нешуточный. Призраки – это его тревоги? Поначалу она так и думает. У них почти нет денег, они живут в скверное время, в городе демонстрации, недавно в столкновениях безработных с полицией и до кровопролития дошло, были раненые. Но дело не в этом. И похоже, даже не в его болезни. Оба они знают, что недуг этот дремлет и в любую секунду может прорваться, но призраки появились в его жизни гораздо раньше, чем чахотка. Иногда они уходят, на какое-то время оставляют его в покое, но потом передумывают. Не нравятся ей эти призраки, говорит она, с какой стати они выбрали именно тебя? Ей хочется что-то для него сделать, она идет на кухню, заваривает ему чай, хоть он и говорит, что это пустая трата времени, пусть лучше спит, но потом все-таки разрешает ей остаться рядом с ним, на софе, пока они его не отпустят.
Она в жизни не представляла себе, что когда-нибудь будет жить вот так. В юности у нее было полно всяких видов на будущее, в семнадцать-восемнадцать, когда понемногу начинаешь спрашивать себя, как оно все-таки сложится дальше, какой муж достанется, будут ли дети. В шестнадцать она стала сионисткой. Начала играть в театре, воевала с отцом, который не мог пережить смерть жены. В двадцать в приступе гнева она от него ушла, в двадцать один ушла снова. Неужели только четыре года назад? Она всю жизнь о театре мечтала, хотела актрисой стать, как Эмми, только, избави Бог, не такой, как Эмми, но чтобы в чужие роли вживаться, в незнакомые тексты, лучше всего в еврейские или на идише, а еще классика, Клейст, которого Франц так ценит, из Шекспира кое-что. Такие были мечты. Сейчас они вроде бы чуть поблекли, но это нечто, о чем она когда-нибудь обязательно вспомнит, если это тогда еще будет важно, потому что сейчас, с Францем, это как раз не важно.
Она рассказывает Юдит, что чувствует, когда он пишет. Вообще-то это очень здорово, хотя и странно немного, почти как священнодействие или вроде того, словом, она не знает. Однажды она за ним подсматривала, в дверную щелку. Со стороны это прямо как тяжелая работа, а еще как ожидание, хотя ожидание тоже вроде как часть работы получается, но в тот вечер он писал и писал, без остановки, прямо как каменотес, по-настоящему, с молотком и зубилом, так ей казалось, словно бумага – это камень или что-то такое, что не поддается, а потом вдруг все стало почти легко, уже не как каторга, а как если бы он поплыл, и уже далеко от берега, подумалось ей, а он все плыл и плыл, все дальше и дальше, в открытое море.
Иногда, впрочем, он впадает и в ярость. Он тогда совсем тихий становится, какой-то до жути собранный, и чем яростней, тем тише. Прежде она думала, с ним ничего такого вообще не бывает, но с сегодняшнего утра он просто вне себя. Родители выписали и послали ему чек, на 31 миллиард немецких марок, из чего, к сожалению, вытекает, что пока этот чек до них дойдет, сумма на треть обесценится. Он еще и вечером клянет все и вся. Потом очень долго пишет письмо Оттле, которая собралась навестить их в Берлине, потом снова злится, и за ужином у него аппетита нет – ну что еще тут скажешь? Родители хотели как лучше, робко замечает она, откуда им знать, какая тут жизнь, а узнай они – напугались бы до смерти.
Ближе к одиннадцати, отправляясь доделывать историю об их прежней квартирной хозяйке, он уже не прочь пошутить. Такую особу, как госпожа Херман, нельзя заставлять ждать, она сердится, как ребенок, которому не дают шоколаду. И больше Дора уже ничего не слышит. Она не спит, читает, в глубине души надеется, что он ее позовет, но он не зовет, она так и остается одна, словно он вообще о ней позабыл.
5За долгое время это вообще первая история, в которую он хоть как-то верит, не сомневается, что закончит, и она в самом деле уже вскоре, можно считать, готова. Не длинная, всего несколько страниц, но, судя по всему, он и впрямь еще что-то может, у него даже возникает соблазн прочесть ее вслух, а это всегда было для него хорошим знаком. Он работает, он чувствует в себе силы, даже М. наконец-то смог написать, про сожженное письмо, и про свое тоже, это еще в июле было. Но с первых же строк он впадает в прежний тон, что, к сожалению, не в лучшую сторону влияет на точность выражения. С ним случилось нечто грандиозное, так он начинает, упоминает летний лагерь, свое, поначалу не очень твердое намерение вместо Палестины перебраться в Берлин, сколь бы невозможной ни казалась ему всегда самостоятельная жизнь в полном одиночестве, но и в этом отношении в Мюрице он обрел неоценимую, хотя в своем роде и неожиданною поддержку. И теперь вот он в Берлине, уже с конца сентября, похоже, не один, хотя иной раз кажется, что все-таки один. Он живет почти за городом, в вилле с садом, такой красивой квартиры у него никогда не было. Ест то-то и то-то, пишет он, со здоровьем все по-прежнему, затем, напоследок, торопливый поклон в сторону «духов воздуха», и даже слово «страх» не боится упомянуть, причем на весьма почетном месте, ибо этим словом, будто навсегда захлопывая за собой дверь, он письмо заканчивает. Два вечера ушло у него на это послание. Он рад, что М. не знает о его новой жизни, что она в Вене, недавно, судя по всему, побывала в Италии, все это от Штеглица очень далеко, можно считать, недосягаемо.
Этими днями приходит сразу много посылок и бандеролей, тщательно пронумерованных, чтобы ничего не пропало, что, к сожалению, иногда случается. Мать прислала бутылку красного вина, домашние тапочки, четыре тарелки, огромную бутыль малинового сока домашней заготовки, вдобавок, как обычно, масло и даже буханку грехемского хлеба, хотя ему теперь здешний, берлинский хлеб больше по вкусу. Завтра приезжает Оттла. Он послал ей список неотложно необходимых вещей – было бы неплохо привезти ему три кухонных полотенца, две скатерти, уже неоднократно упомянутый мешок для ног, которого он особенно ждет, – когда пишет, у него, к сожалению, постоянно мерзнут ноги.
На сей раз, в отличие от приезда Макса, он ни секунды не сомневается в успешности визита, и действительно, Дора и Оттла находят общий язык мгновенно, пусть, к сожалению, всего лишь на протяжении нескольких часов, ибо вечером того же дня сестре надо ехать обратно. Если у Оттлы и были кое-какие опасения относительно его берлинского житья-бытья, то теперь их как ветром сдуло. Она не устает нахваливать квартиру, загородную местность, да и состояние брата, судя по всему, не дает оснований для тревоги, сразу видно, что им, что «вам обоим» хорошо живется вместе, сколь бы ни трудна была, к сожалению, здешняя жизнь. Привезенные ею вещи встречены с огромной радостью, она даже спиртовку догадалась прихватить, что особенно радует Дору, а вслед за ней, разумеется, и саму Оттлу, – та помогает Доре на кухне, и он с удовольствием прислушивается к их дружеской, доверительной болтовне.
Под вечер, уже по дороге на вокзал, Оттла говорит ему, что очень хорошо его понимает. Дора совсем другая, не то, что мы, поэтому его к ней и тянет, разве нет? Во-первых, считает он, и нет смысла об этом умалчивать, она с востока, тем не менее между нею и сестрой много общего, практическая жилка, свойственная им обеим, то, как обе смеются… Отец – тот, конечно, ничего, кроме востока, и не увидит. Это, кстати, первый раз, когда они об отце не поговорили, вообще ни словом его не упомянули, за все четыре часа, – ведь оба, каждый на свой лад, уже ведут самостоятельную жизнь, сестра с Йозефом и девочками, а он сам с Дорой здесь, в их штеглицком гнездышке.
К собственному его изумлению он и дальше пишет без передышки. В ночь после отъезда Оттлы он начинает новую историю, понятия не имея, куда она его заведет, во всяком случае, уж никак не в Берлин, ведь разыгрывается она в подземелье, в жилище некоего зверя. Спит он уже которые сутки весьма посредственно, но он пишет, он живет с этой женщиной, вместе в одной квартире, – и тем не менее пишет. Историю про госпожу Херман он Доре уже успел прочесть, и та во многих местах смеялась, хотя на самом деле это история совсем не про госпожу Херман, но Доре это невдомек.
Сдается ему, он смотрит теперь не только в себя, а словно слегка повернув голову, словно вокруг него, сколь это ни удивительно, и вправду что-то нешуточно переменилось. Как будто все зависело только от этого: достаточно было всего лишь голову повернуть, и его взор разом обратился наружу, туда, где есть Дора и опыт общности, связывающей его с ней.
Он уже не раз писал о зверях, начиная с мельчайших тварей, вроде таракана, про обезьяну, про гигантского крота, про коршуна. О собаках и шакалах писал, и о леопарде немного, и о кошке, пожирающей мышь.
А начинается новая история так: «Я соорудил себе жилище, и, кажется, весьма удачное. Снаружи виден только большой лаз, который, однако, никуда не ведет: пройдя несколько шагов, натыкаешься на глухую скалистую стену».
Что еще новенького? Выпал первый снег, и сделалось очень холодно, солнца почти не видно, хотя иногда все-таки проглядывает, но он-то все равно уже много дней из дома почти не выходит.
Берлинцы голодают, со всех концов Европы в город поставляется продовольственная помощь, о чем он знает скорее понаслышке, изредка от Доры кое-какие подробности, когда та ходит за покупками или встречается с кем-нибудь в городе. К виду нищих на улицах все уже привыкли, к сожалению, теперь уже полгорода, можно считать, нищенствует, люди изнурены и пребывают в каком-то терпеливом отчаянии, в районе Шойненфиртель положение вообще ужасное, хотя ноябрьские попытки погромов больше не повторялись. Дора говорит, что еврейский Народный дом на последнем издыхании, ей хочется что-то делать, не только похлебку для бедняков варить, а именно предпринять что-то, как-то изменить все это.
Что правильнее: писать о жизни или изменять ее?
Отвечая на последнее письмо Роберта, он не столько даже объясняет, почему ничего не говорит о себе, сколько устанавливает данность, что это так и есть. Семье не пишет, Максу, полузабытому другу, тоже нет, не испытывая даже угрызений совести, тем паче что, по его ощущению, времени у него в обрез.
У него всего в обрез, и он не знает, хватит ли сил выдержать эту гонку, – хотя на самом деле времени у него много как никогда. Может, думает он, счастье – это и есть своего рода расточительство, когда вечерами, при скудном, экономном свете, они читают друг другу вслух, либо Дора на иврите из Библии, либо он ей что-нибудь из сказок братьев Гримм или из Хебеля[10]10
Иоганн Петер Хебель (1760–1826) – немецкий писатель, один из любимых авторов Кафки. Имеется в виду его рассказ «Нежданное свидание» из сборника «Шкатулка-сокровищница для рейнского домашнего круга» (1811).
[Закрыть], историю о рудокопе, ее он любит больше всего. В такие мгновения ему кажется, что времени у него сколько угодно, целая вечность еще, и что он его вовсе не транжирит, ибо точно знает, что через несколько минут сядет за свой письменный стол и не встанет из-за него, сколь бы ни томительно было искушение, когда она, подойдя, ласково к нему прижимается или когда сидит на софе, скрестив ноги по-турецки, в глазах смесь ожидания и опаски.
Несколько дней и ночей подряд он все глубже зарывается в свое подземное жилище, поражаясь, как там все просто.
По утрам, надевая рубашку и галстук, или в маленькой ванной, когда моется и бреется, а уж потом одевается, в темный костюм, при полном параде, у него такое чувство, будто он идет на свидание, романтический завтрак в кафе, где он должен с ней встретиться, хотя она уже давно здесь, рядом, в знакомом платье или блузке.
Он спрашивает себя, когда он успел этому научиться. Или есть вещи, которые заложены в тебе просто так и ты делаешь их легко и не задумываясь, когда это потребуется?
Он не перестает удивляться и вечерами, когда все же наступает время сбросить с себя одежду, готовиться ко сну, пусть каждый в своей комнате, но ты все равно не один, и это не мешает, совсем напротив, ибо именно так, думал он в прежние времена, именно так и надо бы жить.




























