355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаэль Кумпфмюллер » Великолепие жизни » Текст книги (страница 3)
Великолепие жизни
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 22:15

Текст книги "Великолепие жизни"


Автор книги: Михаэль Кумпфмюллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

5

С тех пор как она знает, что он вскоре уедет, она какая-то притихшая. Хотя доктор уже не раз ей повторял, что все решено, сам он явно нервничает и полон сомнений. Вот уже которые сутки почти не спит, у него головные боли, и от перемены мест ему вряд ли станет лучше, как и от перемены климата, хотя погода вроде бы наконец-то и здесь налаживается, после обеда все даже снова отправляются на море. Так почему бы тогда ему не остаться? Он объясняет Доре: это и из-за Берлина тоже. По пути домой он хотел бы ненадолго в Берлине задержаться, принюхаться слегка, по улицам пройтись, а через пару недель, когда сил наберется, он приедет уже навсегда. Им всего три дня осталось, он устал, Дора то и дело гладит его лоб, виски, он чувствует, до чего ей грустно, ужинать сегодня в летнем лагере с детьми он уже отказался.

Он боится, что разочарует ее. Он ее покидает и даже не знает, что впереди, одно это – уже разочарование. Нет, говорит она. Перестань. Позже, уже на пляже, она сидит перед ним на песке, по-турецки скрестив ноги, улыбается и смотрит чуть вопросительно, ведь они в последний раз тут вместе, и погода дивная, тепло, почти как в начале июля, еще до того, как они встретились.

Хотя он еще не упаковал вещи, комната уже совсем чужая. Еще вчера он вот за этим столом писал письмо Тиле, а раньше, задолго до того, открытку родителям, но больше за целый месяц, можно считать, почти ничего не написал, пару строк в дневник, пару набросков, где о Доре ни слова. Уже почти неделю, как валяется без ответа письмо от Роберта, тот ноет, что болен, хотя, скорей всего, это просто его мнительность. В своем ответе доктор, как ни странно, даже не удосуживается его пожалеть, вместо этого жалуется на свои хвори, голова болит, сон отвратительный, в понедельник он отсюда уезжает. Он мог бы хотя бы имя ее назвать, но вместо этого пишет о детском лагере, где бывает в качестве гостя, но статус этот, к сожалению, не свободен от двусмысленности, потому что тут примешаны и личные отношения. Хотя бы таким образом она все-таки упомянута. О планах на будущее – ни слова. Да и с кем он мог бы ими поделиться? С Максом, о котором уже много недель ничего не слышно? С Оттлой, пожалуй, можно поговорить, и внезапно все его предотъездные мысли окрашиваются упованиями на эту встречу: вот вернется домой и все обсудит с Оттлой. Он садится на балконе, послушать уже привычные голоса, только не слишком долго, чтобы не тягостно было уезжать. Этих голосов ему наверняка будет не хватать, думает он, без моря, пожалуй, можно обойтись, да и без леса, хотя лес бывает и в других местах, да и комната, где можно писать, тоже найдется.

Прощание выходит недолгим и светлым. Она, считает он, держится молодцом, опять в этом платье, перед которым он хоть сейчас готов пасть на колени прямо здесь, посреди кухни. Нет, ужинать к ней он сегодня не придет, этот последний вечер он уже обещал детям, зато вместе с ней он еще раз сходил на пляж. Говорить больше особенно не о чем. На станцию он просит его ни в коем случае не провожать. Да, хорошо, откликается она, на что он: тогда до скорого. И она, в ответ: да, до скорого.

Наверху, в комнате, он испытывает облегчение оттого, что она так просто его отпустила. Он обещает ей телеграфировать по дороге, еще из Берлина, на что она: пожалуйста, не забывай того, что было, а теперь иди, все хорошо. Он начинает паковать чемодан, там, в лагере, в это время все садятся ужинать, да как она может подумать, что он хоть малейшую подробность способен забыть. Элли тоже уже запаковала вещи, дети ни в какую не хотят его отпускать, лишь около десяти он снова у себя в комнате. За окном, в лагере, стало заметно тише, он смотрит на детей там, внизу, за длинным столом, но уже без тоски, словно он уже в дороге, уже в Берлине, уже едет с вокзала в гостиницу.

Стук в дверь, который он сперва не слышит, которому не верит – а на пороге уже она, Дора. На сей раз совсем не запыхавшаяся, напротив, очень спокойная, правда, чуть бледная. Нет, она не плакала, говорит она, просто думала, весь вечер там, в лагере. И вот о чем она пришла его попросить, попросить ради всего святого: отложить отъезд, хоть на несколько дней, ну не может он, нельзя ему уезжать завтра утром. Я прошу тебя, повторяет она, и потом еще раз: пожалуйста. И уже опять сидит на софе, странно юная и серьезная одновременно, словно сама удивляется, что сюда пришла. Качает головой, какое-то время молчит, потом признается: она не думала, что будет так тяжело. Но она не из-за этого пришла. Я все время думала – ну не можешь ты так уехать. Или можешь? Нет, отвечает он. Может, и мог бы, но теперь уже не смогу.

В поезде его сопровождает ее запах, обрывки фраз, вдруг всплывающие в памяти, промельк движения или жеста, а Герти и Феликс буравят его своими детскими вопросами, торопятся показать разных зверушек там, за окном, где тянется под безоблачным небом плоский и бескрайний ландшафт. Даже ласточки снова чиркают в воздухе, но на дворе ведь еще начало августа, с чего бы им не летать…

Расставаясь в половине первого, они мало о чем говорили. Единственная мысль была – насколько же можно обманываться, прежде всего, в самом себе, ибо оказалось, что чудо, сколь бы непостижимым и невозможным оно ни мнилось, еще не кончилось, и его переполняло изумление, почти оторопь при воспоминании о ее терпении, нежности и неожиданной догадливой умелости. Она ушла от него почти беспечально, завороженная счастьем, словно теперь все под защитой, так, или примерно так, она и сказала. А теперь спи, обещай мне, что будешь спать! И он и вправду несколько часов кряду проспал, покоясь в ее запахе, пусть не слишком крепко, словно ожидая, что она придет снова, или словно это уже не имело значения – здесь ли она, подле него, или там, в лагере, в своей комнатенке, словно она и здесь, и там одновременно. Наутро он даже смог позавтракать, проснулся в полседьмого, запаковал последние вещи, прислушиваясь к себе, нет ли внутри какой помехи, мелкого предательства, но в душе было только восхищенное изумление, оно одно.

Доктор не особенно торопится в город, тем паче что первые шаги ему хорошо известны: стойка портье в «Асканийском подворье», лифтеры в ливреях, доставившие в номер его багаж, золотисто-бардовая обивка стульев и кресел, той же ткани тяжелое покрывало на кровати, массивный письменный стол у окна. Хотя он обещал Элли, что будет есть, из комнаты он не выходил до вечера, но теперь, после более или менее сносной ночи и для его-то аппетита, можно считать, просто царского завтрака, его распирает жажда деятельности. Он знакомится с новенькими миллионными купюрами в меняльной лавке на вокзале, где накупает себе всех берлинских газет, чтобы чуть позже, в кафе, углубиться в изучение объявлений о сдаче жилья. Цены чудовищные, по крайней мере по части цифр. Дора сказала ему, в каких районах искать, – помнится, во Фриденау, она говорила про Фриденау, название ему нравится, «пойменная тишь», значит, туда он и поедет.

Два часа спустя он, можно считать, уже решился. Район очень зеленый и тихий, почти как предместье, кругом одни сады, парки, аллеи, молодые матери с младенцами в детских колясках, но рукой подать и до ратуши в Штеглице, откуда полно трамваев, если надо – через каких-нибудь четверть часа ты в центре. Он посылает Доре телеграмму, что доехал благополучно, и о первых своих впечатлениях. Поедешь со мной во Фриденау?

И Тиле, которую он навещает в ее книжной лавке, он тоже о Фриденау рассказывает, пожалуй, скорее для собственного успокоения, потому что по дороге жутких вещей насмотрелся, нищие в лохмотьях, побирушничающие прямо на улицах, да еще этот страшный шум, и давка, и толкучка, потому что всюду полным-полно людей. Тиле его ждала, показывает ему его книги в витрине, слева в глубине, рядом с последним романом Бреннера. Она ужасно рада, все время о нем думала, а рубиновую вазу бережет как зеницу ока. Она заварила ему чашку чая. Ему дозволяется посидеть в подсобке, переоборудованной под контору, пока она за прилавком обслуживает последних клиентов, оставив его наедине с его усталостью или чем-то еще, чему трудно подобрать имя, некоей пустотой, даже нельзя сказать, чтобы неприятной, это просто передышка, когда вдруг видишь вещи такими, как они есть.

На следующий день он вновь бродит по улицам, открывает для себя еще два парка, час, если не больше, сидит в тени на скамейке в Ботаническом саду, потому что сегодня, как и накануне, стоит жара, что не особенно располагает к ходьбе. Он радуется, когда снова видит что-то знакомое, сад с мальвами на одной из тихих улочек вокруг ратуши, и белокурая девчушка, что катит по тротуару большой железный обруч на куске толстой проволоки. В час или два пополудни в летнем кафе он заказывает себе порцию мороженого, начинает письмо Максу, но откладывает, вдруг почувствовав себя совсем брошенным. С каждым часом он все сильнее ощущает недобрый гнет своего – пока что всего лишь однодневного – одиночества, это он потом так напишет, а пока что просто сидит за столиком, ничего не чувствуя и ничего вокруг не замечая. Между тем вокруг него – семейства с детишками, сегодня среда, народу в саду не особенно много, толстая официантка приносит расплакавшемуся малышу улетевший воздушный шарик, повсюду голоса, болтовня, кое-где смех, через два столика от него две пары, разговор о деньгах, что-то про чемоданы, которые теперь для денег понадобятся. Недавно в банке, говорит та, что блондинка, и все четверо вдруг покатываются с хохоту, словно нынешние скверные времена – всего лишь мимолетная шутка. Доктора этот взрыв отчаянного веселья почти утешает, он пытается внушить себе, что да, он сейчас один, но ведь именно к этому он и стремился, к тому же он и не вполне один, еще вчера вечером он был в театре, вместе с Тиле и двумя ее подружками, на «Разбойниках».

Едва он выехал из Берлина – и прежней решимости как не бывало. Город, конечно, оказался ужасен, но то, что его ждет, гораздо страшней. Он сидит в поезде и изо всех сил старается не потерять ее образ, как она стояла у него в комнате, преданная и вместе с тем гордая, словно вообще неуязвима.

Вот этим воспоминанием он и пытается вооружиться. Элли и Валли дома, разумеется, представят обо всем полный отчет: и как он похудел, и что вся поездка была ошибкой; да и весенняя поездка тоже была ошибкой, и все равно он каждый раз чего-то ждет, чтобы потом испытать новое разочарование. Они опять начнут принуждать его есть и уже не оставят своей заботой, укоризненно покачивая головами после полудня, когда он еще не встал, – дескать, он никогда не научится жить, как надо.

6

Она и правда не знала, каково это; ей уже двадцать пять – а она и понятия не имела. Она дивится себе, чуть не скачет от радости, смеется, какая же она была дурочка, пока его не встретила, только теперь она поняла, что к чему.

О том, что было прежде, она думает без всяких сантиментов. Ну, было и то, и это, хотя в основном там и говорить-то не о чем, меньше всего об истории с Хансом, потом еще Альберт, с ним полдня в отеле, тоже и вспоминать не стоит, а она ведь даже надеялась с ним жить, поверить не могла, что он ею просто попользовался и бросил, а когда поняла, думала, что вообще этого не переживет. А теперь она его и вспомнить толком не может. Да и себя ту, давнишнюю, почти не помнит, словно доктор всю ее прежнюю жизнь стер. Она вообще не понимает, как такое возможно. Дело ведь не в поцелуях, не в объятиях, думает она, и не в словах дурацких, которые друг другу шепчут, хоть, может, они и правдивые, теперь, когда он уехал: я твой, я не уйду, если ты сама меня не прогонишь, не уйду никогда. Я твоя, я не уйду, если ты сам меня не прогонишь, не уйду никогда. Нет, ей совсем не по душе, что он уехал, но это можно вынести. Вот если бы она в последнюю ночь к нему не пришла – это было бы невыносимо, а так нет, просто душа немного не на месте, что-то там свербит и ноет, словно это боль, но это не боль.

После телеграммы о нем, к сожалению, ни слуху ни духу. Телеграмму ей доставил курьер, в прошлый вторник, когда он в Берлине был.

Она знает: он ей не принадлежит. Его руки, пожалуй, еще как-то, и слова, что он ей говорил, когда за окном уже смеркалось. Она эти слова почти все наизусть помнит. И вообще весь тот поздний вечер, голоса детишек, что поначалу еще доносились до них, потом тишину, и добросовестность его памяти, каждый день с ней он помнил по отдельности, каждый первый раз, ведь с ней все в первый раз.

Его почерк для нее неожиданность, округлый и словно текучий, а временами даже порывистый. Письмо не особо длинное, без обращения, она поначалу ищет свое имя, будто письмо не ей, пока не находит место, где он говорит об их последнем вечере: волшебная Д., читает она, и потом, чуть ниже: пожалуйста, жди меня в Мюрице, и звучит это так, будто он уже на днях вернется.

О своих делах он сообщает не слишком много, домашние приняли его хорошо, но все равно, тем не менее… Не будь мне так худо, я бы прямо на вокзале повернул обратно и с первым же поездом уехал к тебе. Он упоминает о том, что заходил к Тиле, потом очень подробно описывает свое знакомство с Фриденау. Он дважды туда ездил и бродил там, почти счастливый. Вокруг повсюду была страна Дора. И Мюриц – страна Дора, и это дивное Фриденау – тоже, вот я и путешествую целыми днями из одной страны в другую. Он ничего не забыл. А понял некоторые вещи только сейчас, до чего она была нежная и умная, словно давным-давно все-все о нем знала.

Чуть ли не в полночь она опустила свой ответ в почтовый ящик, до последней секунды сомневалась, получилось не письмо, а какое-то бормотание. Так, значит, Фриденау – это страна Дора? Значит, поищем что-нибудь во Фриденау. Ей как раз один знакомый по случаю написал, что готов помочь, но ему нужны более точные данные, количество комнат, примерная цена. А она ничего не смогла ему сообщить. Ей бы хотелось, чтобы он описал свою комнату, какой там вид из окна. В самом начале он что-то такое рассказывал, вроде там была церковь, верно? И что-то заграничное, она не помнит что. Ты еще помнишь Исайю? Как бы она хотела снова почитать ему вслух, это совсем не то, что с детьми, да и все остальное совсем не то с тех пор, как его нет, как раз вчера она долго стояла под его балконом, комната его уже снова сдана, там теперь пожилая женщина поселилась, только вот по какому праву?

Она не ждет сложа руки. При всякой возможности читает то, что он написал, беспрерывно говорит с ним, да, она неспокойна, но головы не теряет, к тому же на ней ведь дети, три кормежки в день, она трудится на кухне, где он до сих пор рядом с ней, а после обеда на пляже, где над ней потешаются детишки, потому что она отвечает невпопад и все время думает о чем-то своем.

Он послал ей денег, много купюр в незнакомой иностранной валюте, она не знает, как это понимать. В первый момент она решает, что это вроде как задаток за комнату, но потом читает, что он ей написал, и оказывается, это деньги для нее, ведь в Мюрице она через пару недель останется без работы, это на тот случай, если он к тому времени еще не вернется. Чтобы она в Мюрице работу не искала. Тон решительный, даже воодушевленный, словно он твердо уверен, что поступает верно, но она с первой же секунды знает: не надо ей этих денег. Время к полудню, ей надо обед готовить, но она все еще думает об этих деньгах, она сегодня же отошлет их обратно, это какое-то недоразумение, пожалуйста, пойми меня правильно, я не то чтобы сильно обижена, но нужды в этом нет никакой. Хотя она даже подумать не успела, будет в этом вправду нужда или нет, ведь вид на жительство у нее только до конца августа, и если он к этому времени не приедет, вот именно, что тогда?

Пауль, это один из воспитателей, спросил, что с ней. У тебя неприятности? Он студент, и она ему нравится, может, и стоило бы ему поплакаться. Но она не может. Неприятности – совсем не то слово. Просто она узнала, до чего легко можно пораниться. Но и пораниться – тоже не то слово, потому что она почти рада, что он может ее поранить, да, увидь он ее сейчас, она бы ему так и сказала: смотри, что ты со мной сделал, но даже это я тебе позволяю.

Одна из девочек принесла ей из лагеря письмо прямо на пляж. Дора только что вылезла из воды, сидит на песке возле своей плетеной кабинки и видит девочку с письмом, еще издали различает его почерк, потом свою фамилию на конверте – только он так ее пишет, огромными буквами, чуть ли не в половину конверта, и первые же строчки мгновенно ее успокаивают, и не потому, что он извиняется из-за дурацких денег, – извиняется чуть уклончиво, не до конца убежденный в ее правоте, не вполне понимая, с какой стати она отказывается, – а потому, что он без нее тоскует, его тянет к каждой строчке, которую она ему пишет, потому что без нее он просто не может жить по-человечески. Звучит не слишком-то счастливо, думает она, но письмо вчерашнее, он еще не обжился как следует. Завтра я встречаюсь с Максом, читает она, и на какой-то миг для нее это тоже завтра, и, только прочтя это второй раз, она понимает, что это «завтра» – уже сегодня, если не вчера. О комнате его – ни слова, ни слова и о том, во сколько он встает и как его родители. Только Оттлу один раз упоминает, когда пишет, что сидит за столом, смотрит в окно, но на что смотрит, так ей и не написал. Зато вместо этого: когда я в своих усталых мыслях провожу рукой по твоим волосам, я, конечно, радуюсь, но как будто не взаправду. Вся моя нынешняя жизнь – не взаправду, она происходит кое-как, тогда как жизнь с тобой не происходит вовсе, хотя она-то как раз настоящая, она-то, несомненно, взаправду.

7

Макс ушел от него очень поздно, уже после одиннадцати. Они проговорили добрых три часа, поначалу с легким чувством отвычки, в первые полчаса, когда речь шла только о докторе. Макс был явно напуган его видом, расспрашивал, сколько он сейчас весит и кашляет ли по ночам, есть ли у него температура, – все это доктор, более или менее в соответствии с истиной, отрицал. Да, он чувствует слабость, поэтому много лежит, нередко до самого обеда, а потом и после обеда часа два-три, он читает, пытается заснуть, потом идет на почту, снова в постель, пробует есть, а вот писать он, можно считать, вовсе не пишет, короче – делает, что может. О Берлине он Максу уже писал, о летнем лагере, потому что с тех пор, как он в этом лагере побывал, он стал другим человеком.

Я там познакомился кое с кем. С женщиной, она с востока. Дора. Он ей с первого взгляда во всем доверился, она очень молода, убежденная иудейка, в ней столько далекого, незнакомого, у него теперь вся надежда только на нее, ведь она живет в Берлине. Как только соберусь с силами, уеду к ней, в Берлин. Да, он и в самом деле это сказал. Звучит безумно, так ему чудится. Ты считаешь, я сошел с ума? Это как чудо. Но друг-то как раз всегда в подобные чудеса верил, у Макса полжизни из таких чудес состоит, и единственным, кто всегда в этих чудесах сомневался, был именно он, доктор.

Вот как с ним все обстоит. Что ты на это скажешь? Макс только одно может сказать: как он рад, ни за кого он так не рад, как за доктора. И, словно в доказательство, даже обнимает его. Хочет знать, есть ли у доктора ее фото, надеется, что вскоре с ней познакомится. Доктор говорит: я не знал, что такие создания вообще бывают на свете. Она очень нежная, если это способно сказать хоть что-то, свободно говорит на идише и на иврите. Я вешу пятьдесят девять кило, говорит он вдруг. Макс, говорит он, можно ли ехать в Берлин, если в тебе пятьдесят девять кило? Конечно нет. Надо набраться терпения. Берлин никуда не денется, считает друг. Этот город сейчас как в лихорадке, говорит Макс, он же знает от Эмми, и самое худшее, похоже, еще впереди.

Письмо ее он читает, стоя у окна, с облегчением, потому что она больше не сердится, о деньгах и вправду практически не упоминает. Она на пляже. Ему кажется, он почти видит, как она сидит и пишет, словно и сам совсем неподалеку. Все такое знакомое, близкое. Когда она пишет, к пристани как раз причаливает пароход – он сразу видит всю эту картину – дамы, на любой вкус и с пестрыми зонтиками, опираются на уверенные руки своих деловитых супругов, перед ними наряженные дети, а вот и собака, еще одна, строгое платье гувернантки, беззаботная барышня. Да, он видит почти все: белесую дымку на горизонте, пенистую линию прибоя, хотя кое-что уже улетучилось, стерлось из памяти, запах моря ранним утром на пляже, краски, вообще подробности, которые он, к сожалению, недостаточно цепко старался заметить, старая брошь, которую носила Дора, ее туфли, пальцы ног, что-то там было с этими пальцами. Глаза, глаза у нее серо-голубые. Помнит ее взгляд, хотя даже его уже не вполне, ощущение, что в тебя что-то попало, как ударило, вот и сейчас, когда он читает то, что ему написала эта молодая, двадцатипятилетняя женщина с востока.

И М. было примерно столько же, когда он ее встретил. А до нее была Ф., тоже двадцать с небольшим, да и Юлия была лишь ненамного старше. Получается, что он вот уже много лет знакомится только с двадцатилетними, ну, чуть постарше двадцати. Что это говорит о нем, кому тем временем уже сорок? Что он так и остался молодым? Или настолько боится стать взрослым? Какое-то время он раздумывает об этом. Еще ему приходит в голову, что почти все они были еврейки. Швейцарка была не еврейка, и М. тоже. Из-за того, что встретил М., он у Юлии, можно сказать, заживо сердце вырвал. Сейчас, все эти долгие годы спустя, ему вообще не верится, что он был на такое способен.

Дора пишет, что о нем тут помнят. О тебе помнит песок, вода, лагерь, столы и стулья, стены в моей комнате, когда я ночью не сплю и понимаю, насколько всем тебя недостает.

Воскресный вечер, доктор в постели, слушает шум улицы и домашние звуки – голос матери из кухни, шаги отца, бой напольных часов, а в короткие промежутки безмолвия, откуда-то совсем издалека, стук собственного сердца, биение крови в висках, как это видится, или, скорее, грезится ему сквозь полусумеречную дрему утомления. Он рад, что Дора его таким не видит. От стыда он бы тотчас же вскочил с постели, и в конечном счете это было бы даже хорошо, ведь если б не Дора, он, наверно, и вовсе бы из постели не вылезал. Итак, он лежит в постели и в то же время как бы видит себя со стороны, от двери – глазами матери, которая то и дело что-то ему приносит, в последний раз – стакан простокваши, ведь за ужином он почти ничего не ел.

Вопросов ему пока что никто не задавал – ни по поводу Мюрица, ни относительно ближайшего будущего. Мать, правда, пыталась – как бы невзначай, немного с жалостью, но и с легкой обидой в голосе. Она знает, он не очень хотел возвращаться домой, и ему здесь неможется, все эти дни он лишь с грехом пополам их терпит. Как всегда, он ее недооценивает. Она, к примеру, не считает, что эта поездка была ошибкой. Говорит: надеюсь, в Германии ты изведал что-то, что принесло тебе радость. О чем ты будешь вспоминать. Доктор обескуражен, он немедленно с ней соглашается: да, кое-что очень его порадовало. На что она: вот и хорошо. Тогда я тоже рада. И, уже от двери, обернувшись: отец тоже очень беспокоится. Каждый из нас.

Ей уже к семидесяти, и вид у нее усталый, он часто слышит, как она вздыхает, не напоказ, скорее тайком, от горя и забот обо всех и каждом.

Договор с издательством он на днях подписал и отослал в Берлин. Просто фамилию свою внизу поставил, словно это первый шаг, на который он, правда, решился пока что лишь наполовину, но который должен был сделать, чтобы не утратить решимость вовсе.

Газеты теперь каждый день только и пишут что о нескончаемом падении марки и о том, как это падение все глубже повергает немцев в несчастья, виной чему только они сами. А темпы падения и впрямь несусветные, литр молока стоит семьдесят тысяч марок, буханка хлеба – двести тысяч, курс доллара приближается к четырем миллионам. Сколько же, ради всего святого, придется платить за комнату, если до этого и вправду дойдет?

Оттла прислала открытку, спрашивает, как он себя чувствует, может ли она чем-нибудь ему помочь. Доктор даже не знает, что на это ответить. Он уже сколько дней назад начал писать ей письмо, с намеками насчет Мюрица и того, что там случилось и что это для него значит. Но так и не отослал. У нее и без сумасбродного немощного брата забот по горло. Нельзя, чтобы она догадалась, как ему хочется, чтобы она вытащила его отсюда, ибо это единственное, на что он уповает – что она вдруг появится в дверях и скажет: давай собирайся, хуже, чем в этой комнате, тебе все равно нигде не будет.

Дора хотела бы знать, какое жилье ему нужно. Будь добр, напиши мне, пожалуйста, чтобы мой берлинский знакомый понял, что надо искать. У нее все по-старому, с тех пор, как он уехал, ей и лагерь не в радость. Эта неделя пройдет, потом еще одна – и все. Как его сон? Ты спишь? Я, когда на пляже, сплю вообще как сурок, только вот времени на пляж почти не бывает, все то и дело от меня чего-то хотят и требуют, я почти безвылазно на кухне, которая каждый день ко мне пристает, почему тебя так давно не видно. Ты хоть помнишь, как мы купались вместе? Когда ты приедешь? Пожалуйста, приезжай поскорей. Комнату снимешь – и сразу же можешь приезжать.

Его утешает, что она все еще верит в эту комнату. Ему нужна кровать и стол, чтобы писать. Больше ничего не надо. Софа, конечно, не помешала бы, и отопление, когда настанут холода, ну, еще свет и вода. На какой-то миг он и сам во все это верит. Это возможно. Ведь встретил же он ее. Значит, возможно и это.

Оттла на один день сбежала со своей дачи. Как выясняется, только ради него, видимо, Элли и мать в своих письмах изложили все, как есть. Она только глянула на него – и тут же решает, что нечего ему здесь киснуть, ему в деревню надо, на свежий воздух. Поначалу он вроде даже ломается, но на самом деле благодарен и рад, хоть ему и неловко, у Оттлы ведь свои две дочурки, а ей еще о нем заботиться.

Обсуждать, собственно, особенно и нечего. Оттла у него в комнате, помогает паковать вещи, трогает ему лоб, рассказывает о своей квартире в доме коммерсанта Шёбля, велит прихватить с собой и что-нибудь из теплых вещей, на случай, если погода переменится, и постепенно как-то само собой выясняется, что едет он вовсе не на пару дней. До конца сентября они вполне могут остаться. Он пугается, это же, получается, больше месяца, но он слаб, у него температура, он не возражает.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю