355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Новелла о доне Сандальо, игроке в шахматы » Текст книги (страница 1)
Новелла о доне Сандальо, игроке в шахматы
  • Текст добавлен: 20 марта 2017, 15:30

Текст книги "Новелла о доне Сандальо, игроке в шахматы"


Автор книги: Мигель де Унамуно


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Мигель де Унамуно

Новелла о доне Сандальо,
игроке в шахматы.

Alors une faculte pitojable se developpa dans leur esprit, celle de voir la betise et de ne plus la tolerer.

G. Flaubert «Bouvard et Pecuchet».[1]1
  Тогда в их душах развилось достойное сожаления свойство видеть глупость и не переносить ее (Г. Флобер, «Бувар и Пекю-ше»; фр.).


[Закрыть]


Пролог

Недавно я получил письмо от читателя, мне неизвестного, а вскоре им были присланы копии выдержек из писем его приятеля, с которым он вел переписку; в них приятель рассказывал ему о знакомстве с неким доном Сандальо и подробно описывал своего нового знакомца.

«Я знаю, – писал мне мой читатель, – что вы вечно в поисках тем и сюжетов для ваших новелл, или нивол, полагаю, что вы найдете нечто полезное для вас в письмах, которые я вам посылаю. Я зачеркнул, как вы увидите, название места, где развертывались описываемые события; если же вы хотите знать, когда они происходили, то могу лишь сказать, что все это относится к осени и зиме 1910 года. Я знаю, что вы не из тех, кто озабочен необходимостью привязывать факты к определенному месту и времени, и, вероятно, вы правы».

Его письмо на этом не кончалось, но я хочу закончить на этом, ибо пролог, как и аперитив, не должен слишком затягиваться.

I

31 августа 1910 года

Я уже здесь, дорогой Фелипе, в этом тихом прибрежном уголке, у подножия горы, смотрящей в море; здесь, где никто не знает меня и где я, благодарение богу, не знаю никого. Я приехал сюда, как тебе известно, спасаясь от общества так называемых ближних или себе подобных, ища товарищества морских волн и листвы, которая скоро облетит и волнами покатится по земле.

Меня охватил, как ты уже знаешь, новый приступ мизантропии, или, вернее сказать, антропофобии, ибо людей я не столько ненавижу, сколько боюсь. И во мне растет то самое, достойное сожаления, свойство, которое, как это описано у Флобера, овладело душами Бувара и Пекюше, свойство видеть человеческую глупость и не переносить ее. Хотя для меня это означает не столько видеть ее, сколько слышать; не видеть глупость – betise, – а слушать глупости, которыми день за днем разражаются молодые и старые, дураки и умники. Причем те, кто ходит в умниках, они-то и делают, и говорят особенно много глупостей. Предвижу, однако, что ты загонишь меня в угол моими же собственными словами, много раз слышанными тобою из моих уст, о том, что дурак из дураков тот, кто за всю жизнь не совершит и не скажет ни одной глупости.

Здесь же я понемногу превращаюсь, несмотря на присутствие человеческих теней, время от времени попадающихся мне на дороге, в Робинзона Крузо, в отшельника. Помнишь, как мы с тобой читали тот приводящий в трепет пассаж про Робинзона, когда он, направляясь однажды к своей лодке, вдруг в изумлении обнаружил на прибрежном песке след босой человеческой ноги? Он замер, словно ослепленный, словно пораженный молнией – thunderstruck, – как будто перед ним возникло привидение. Прислушался, огляделся, но ничего не услышал и не увидел. Обежал весь берег – никого! И ничего, кроме отпечатка ноги, пальцев, пятки – всей ступни, как она есть. И Робинзон, подстегиваемый беспредельным ужасом, повернул к пещере, к своему укрепленному убежищу, оборачиваясь каждые два-три шага и шарахаясь от деревьев и кустов, – ведь издали в каждом стволе ему чудился человек, полный коварства и злобных умыслов.

Ах, как хорошо я представляю себе Робинзона! Я ведь тоже бегу, но не от следов босых человеческих ног, а от словоизвержения человеческих душ, закосневших в самодовольном невежестве, и я уединяюсь, оберегая себя от столкновения с их скудоумием. Я иду на берег слушать морской прибой или поднимаюсь на гору и прислушиваюсь к шуму ветра в листве деревьев. Никаких людей! И, разумеется, никакой женщины! Разве что ребенок, еще не умеющий говорить, не умеющий повторять все эти прелестные нелепицы, которым его, как попугая, обучают дома родители.

II

5 сентября

Вчера я бродил по лесу и тихонько беседовал с деревьями. Бесполезно бежать от людей: они встречаются повсюду; и мои деревья – очеловеченные деревья. И не только потому, что они посажены и выращены людьми, но еще и по другой причине: эти деревья – прирученные, домашние.

Я подружился с одним старым дубом. Ах, если бы ты мог видеть его, Фелипе, если бы ты мог его видеть! Какой богатырь! Должно быть, он уже очень стар. Отчасти даже мертв. Заметь хорошенько: отчасти! Но не весь. На нем глубокая рана, которая позволяет заглянуть в его нутро. И это нутро – пусто. В его глубине обнажается сердце. Наши поверхностные ботанические познания утверждают, что настоящее сердце дерева совсем не там, что его соки циркулируют между заболонью древесины и корой. Но как меня трогает эта разверстая рана с округлыми закраинами! Ветер врывается в нее и проветривает дупло, где, случись непогода, вполне может укрыться путник и где мог бы найти себе убежище какой-нибудь отшельник, лесной Диоген. И все же сок бежит между корой и древесиной и дает жизненную силу листьям, зеленеющим на солнце. Зеленеющим до той поры, пока, пожелтев и пожухнув, они не закружатся по земле и, сопрев у подножия лесного великана, в тесных объятиях его сплетшихся корней, лягут покровом перегноя, который будет питать будущей весной новую листву. Если б ты видел, как тесно переплелись эти мощные корни, пронизывающие землю тысячами своих разветвлений! Корни дуба вцепились в землю, подобно тому как его крона цепляется за небо.

Когда настанет осень, думаешь ты, дуб останется стоять, обнаженный и безмолвный... Однако это не так, ибо он заключен в объятия столь же стойкого плюща. Между выходящими на поверхность корневищами и по всему стволу дуба видны сильные, плотные кольца плюща, и он, обвившись вокруг старого дерева, одевает его своими блестящими вечнозелеными листьями. И когда листва дуба покорно ляжет на землю, ветер будет петь ему зимние песни, перебирая листья плюща. И дуб, еще голый, зазеленеет на солнце, и, быть может, какой-нибудь пчелиный рой заселит обширную рану в его чреве.

Я не знаю отчего, мой дорогой Фелипе, но случилось так, что этот старый дуб почти примирил меня с человечеством. К тому же – почему бы мне не сознаться тебе в этом? – я уже так давно не слыхал ни одной глупости! А без этого, как видно, долго не проживешь. Боюсь, что я потерплю поражение.

III

10 сентября

Разве я тебе не говорил, Фелипе? Я потерпел поражение. Я сделался завсегдатаем казино, – разумеется, не столько затем, чтобы слушать, сколько затем, чтобы смотреть. На время начавшихся дождей. В плохую погоду ни берег, ни лес не место для прогулок, а сидеть в отеле – чем бы я стал там заниматься? Целыми днями читать или, вернее, перечитывать давно известное? Благодарю покорно. Вот я и повадился ходить в казино. Заглядываю мимоходом в читальный зал, где принимаюсь просматривать газеты, но вскоре отвлекаюсь наблюдениями за читателями. Газеты откладываю в сторону: они еще глупее, чем люди, которые их делают. Среди газетчиков попадаются остряки, умеющие произносить глупости с блеском, но едва они их напишут – тут уж блеска как не бывало. А что до читателей, то нужно видеть, какие у них становятся карикатурные физиономии, когда они смеются над газетными карикатурами!

Я скоро покидаю залу, стараясь поискусней проскользнуть мимо групп и кружков, образуемых этими людьми. Осколки доносящихся до меня разговоров бередят мою рану, ради излечения которой я удалился, словно на целебные воды, в этот приморский горный уголок. Нет, нет, я не в силах выносить человеческую глупость. Все это и побудило меня отважиться – разумеется, с соблюдением приличествующей скромности – на роль посетителя, глазеющего на партии в тресильо, туте или мус. Игроки, по крайней мере, нашли способ общения почти без слов. И здесь стоит вспомнить высокомерную глупость, изреченную псевдопессимистом Шопенгауэром, о том, что дураки, не обладая мыслями, которыми они могли бы обмениваться, выдумали вместо мыслей обмениваться раскрашенными кусочками картона, получившими название карт. Но если дураки изобрели карты, то они уже не такие дураки, поскольку самого Шопенгауэра на это не хватило, а хватило его лишь на систему, представляющую собой колоду мыслей, именуемую пессимизмом, где наихудшей картой является страдание, словно кроме него нет тоски или скуки – словом, того, что убивают за игрой картежники.

IV

14 сентября

Я начинаю знакомиться с завсегдатаями казино, моими сотоварищами, ибо я тоже сделался его завсегдатаем, хоть и не столь усердным и, разумеется, не принимающим участия в игре. Забавляюсь тем, что, прохаживаясь среди игроков по зале, стараюсь вообразить себе, о чем они думают, – естественно, когда молчат, ибо, когда из их уст вырываются возгласы, я не в силах уяснить, какое касательство имеют они к их мыслям. Вот почему в моем любопытствовании я предпочитаю партии в тресильо партиям в мус: игроки в мус очень много говорят. А весь этот гам: «прикупаю!», «мажу пять!», «мажу десять!», «взяла!» – может ненадолго развлечь, но в конце концов утомляет. «Взяла!» забавляет меня более всего, особенно когда один из игроков бросает его другому с видом боевого петуха.

Гораздо привлекательней, на мой взгляд, шахматы, – ты ведь знаешь, что в дни юности я отдал дань этому отшельническому пороку, которому предаются в обществе, состоящем из двух человек. Если только это можно назвать обществом. Но здесь, в казино, шахматные партии лишены атмосферы тихой сосредоточенности и одиночества вдвоем, ибо игроков сразу же окружает толпа любопытствующих, они вслух обсуждают ходы, а иные в азарте даже хватаются за фигуры, чтобы самим сделать ход. Особенный интерес вызывают партии между горным инженером и судьей в отставке, они и вправду весьма курьезны. Вчера судья, очевидно страдающий циститом, весь извертелся, и было ясно, что ему невтерпеж, но в ответ на предложение прервать игру и навестить уборную он заявил, что ни за что не пойдет туда один: пусть инженер сопровождает его, иначе за время его отлучки он может поменять позиции фигур в свою пользу: и партнеры отправились в уборную вдвоем: пока судья облегчал свой мочевой пузырь, инженер его дожидался. А зрители, воспользовавшись их отсутствием, переставили на доске все фигуры.

Однако здесь есть некий странный сеньор, давно приковавший к себе мое внимание. Я слышу – впрочем, нечасто, ибо к нему редко кто из присутствующих обращается, – как его называют – возможно, так его и зовут – дон Сандальо, и похоже, что шахматы – главная страсть его жизни. Все остальное в его существовании для меня тайна, но я не пытаюсь ее разгадать. Мне интересней самому сочинить его историю. В казино его влекут только шахматы, он играет, не произнося ни единого слова, с одержимостью помешанного. Видно, что, кроме шахмат, для него никого и ничего не существует. Посетители казино относятся к нему то ли с вежливым почтением, то ли с вежливым равнодушием, впрочем, как я мог заметить, не лишенным оттенка сострадания. Думаю, что его считают маньяком. Однако всегда находится кто-нибудь, кто, скорее всего из жалости, предлагает ему партию в шахматы.

Зрителей при этом не бывает. Все знают, что дон Сандальо не выносит чужого любопытства, и не мешают ему. Я сам не рискую приблизиться к его столику, а ведь этот человек неотступно занимает меня, Он так обособлен в этой толпе, так погружен в себя! Вернее сказать – в игру, она для него – священнодействие, своего рода религиозный обряд, «Чем же он занят, когда не играет? – вопрошал я себя. – И чем зарабатывает на жизнь? Есть ли у него семья? Любит ли он кого-нибудь? Хранит ли в душе боль, разочарование или память о какой-то пережитой им трагедии?

Когда он покидает казино и направляется домой, я следую за ним: мне хочется посмотреть, не сделает ли он по привычке ход конем, пересекая выложенную квадратами и похожую на шахматную доску Центральную площадь? Но потом, устыдясь, я отказываюсь от своего намерения.

V

17 сентября

Я перестал бывать в казино, но меня неотступно влечет туда: образ дона Сандальо преследует меня повсюду. Он притягивает меня, как тот дуб, лесной богатырь; он тоже очеловеченное дерево, зеленеющее и безмолвное. Он играет в шахматы, как деревья покрываются листвой.

Два дня я провел, слоняясь возле казино, едва сдерживая желание заглянуть туда; доходил до дверей, а затем, повернув, спасался бегством.

Вчера я отправился в лес; выйдя на дорогу, по которой шли гуляющие, – шоссе было заасфальтировано для них руками невольников, наемных рабочих, а лесные тропинки протоптаны ногами свободных (ужель и вправду свободных?) людей – я поспешил вновь углубиться в заросли, к чему меня вынудили рекламные плакаты, изуродовавшие девственную зелень. Деревья, растущие по обочине шоссе, и те были превращены в рекламные тумбы! Полагаю, что птицы должны бояться деревьев-реклам куда больше, чем пугал, которые крестьяне ставят на засеянном поле. Подумать только: стоит облачить какую-то палку в людские обноски, дабы грациозные создания, вольные птички божий, оставили в покое поле, где они, ничего не посеяв, сбирают урожай.

Я углубился в лес и увидел развалины старой усадьбы. От нее не осталось ничего, кроме нескольких стен, увитых плющом, как и мой старый дуб. Одна из полуразрушенных стен скрывала за собой то, что прежде было жилым помещением, и там сохранились остатки очага, камина, у которого собиралась по вечерам семья: пламя когда-то горевших в нем дров покрыло его слоем сажи, и на ней особенно ярко блестели листья расползающегося плюща. Над ним порхали какие-то птицы. Похоже было, что в плюще, затянувшем собой разрушенный камин, пряталось их гнездо.

Не знаю, отчего мне вдруг вспомнился дон Сандальо, закоренелый горожанин и завсегдатай казино. И я подумал о том, что, сколь бы ни было сильно во мне желание бежать от людей, от их глупости, от их тупого прогресса, я сам продолжаю принадлежать к их роду, причем в гораздо большей степени, чем мне это представляется, и не в состоянии обходиться без них. А что, если сама их глупость втайне привлекает меня? Что, если она необходима мне для возбуждения души?

Я понял, что жажду общества дона Сандальо, что без дона Сандальо мне жизнь не в жизнь.

VI

20 сентября

И вот, наконец, вчера! Я не мог больше выдержать. Дон Сандальо появился в казино в свое обычное время, минута в минуту, как всегда, очень рано, выпил, торопясь, чашку кофе и чуть не бегом поспешил к шахматному столику, где, проверив, все ли фигуры в наличии, расставил их на доске и принялся ждать партнера. Но тот не показывался. Дон Сандальо с тоскливым выражением лица сидел, уставившись в одну точку. Мне было жаль его, мне так было его жаль, что, уступив этому чувству, я приблизился к его столику.

–  Как видно, ваш партнер сегодня не придет? – обратился я к нему.

–  Должно   быть,    не   придет, – ответил   дон   Сандальо.

–  Если вы желаете, мы можем сыграть с вами партию, пока вы дожидаетесь вашего партнера. Я не бог весть какой игрок, но много наблюдал, как играют, и надеюсь, что не наскучу вам своей неопытностью...

– Благодарю вас, – согласился он.

Я думал, что он откажет мне и станет ждать своего постоянного партнера, но он согласился. Он принял мое предложение, даже не осведомившись, как положено, с кем он собирается играть. Словно я был призраком, не существующим в действительности... Я для него не существовал! Но он существовал для меня... Впрочем, тоже не без участия моего воображения. Дон Сандальо едва удостоил меня взглядом, глаза его не отрывались от доски. Похоже, что шахматные фигуры – пешки, слоны, кони, ладьи, ферзи и короли – представляются ему более одушевленными, нежели передвигающие их люди. И, пожалуй, он прав.

Играет дон Сандальо довольно хорошо, с уверенностью, не слишком долго размышляя, не комментируя чужих ходов и не беря обратно своих. Лишь один возглас: «Шах!» – размыкает его уста. Он играет – я тебе писал уже об этом, – словно отправляет религиозный обряд. Нет, скорее он играет как музыкант, сочиняющий безмолвную мессу. Его игра музыкальна. Он касается фигур, словно струн арфы. И мне даже почудилось, что его конь – не заржал, о нет, никогда! – но как бы задышал мелодично, когда двинулся в атаку на короля. Подобно крылатому коню Пегасу. Или, лучше, Клавиленьо – он ведь тоже из дерева. А с какой грацией опускается конь дона Сандальо на доску! Он не скачет, он летит, А жест, которым мой партнер прикасается к ферзю? Этот жест – чистая музыка!

Он выиграл, и не потому, что играет лучше меня, а потому, что он был весь во власти игры, в то время как я то и дело отвлекался, наблюдая за ним. Не знаю отчего, но мне представляется, что дон Сандальо вряд ли слишком умен, однако весь свой разум или, вернее сказать, всю свою душу он вкладывает в игру.

Когда я после нескольких партий предложил ему кончить игру – сам он за доской не знает усталости, – я спросил его:

–  Что-то,   видно,   помешало   прийти   вашему   партнеру?

–  Не   знаю, – ответил дон Сандальо. Было ясно, что это его нисколько не заботит.

Покинув казино, я решил прогуляться по набережной, но замедлил шаг, чтобы посмотреть, не выйдет ли дон Сандальо. «Гуляет ли когда-нибудь этот человек?» – спрашивал я себя. Вскоре он появился: он шел, как всегда, никого и ничего не замечая. Я затруднился бы определить, что улавливал его рассеянный взгляд. Проследовав за ним до переулка, я увидел, как дон Сандальо свернул в него и вошел в один из домов. Очевидно, в этом доме он жил. Я же направился к набережной, чувствуя себя менее одиноким, чем в другие дни; дон Сандальо шел рядом со мной, мой дон Сандальо! Не дойдя до набережной, я вдруг круто повернул и стал подниматься в гору, чтобы навестить мой старый дуб, дуб-богатырь с зияющей раной на могучем теле, полуукрытый плющом. Нет, я отнюдь не связывал их воедино, дуб и дона Сандальо, – даже как принадлежащие мне первооткрытия – мой дуб и мой игрок в шахматы. Но они оба сделались частью моей жизни. Я, подобно Робинзону, наткнулся на след, оставленный босой ногой человеческой души на прибрежном песке моего одиночества; этот след не привел меня в изумление и не устрашил, но он притягивал меня неотступно. Был ли то след человеческой глупости? Или след трагедии? И не является ли глупость самой грандиозной из человеческих трагедий.

VII

25 сентября

Меня продолжает занимать, дорогой Фелипе, трагедия глупости, или, лучше сказать, трагедия простодушия. Недавно в отеле я стал невольным свидетелем разговора, до крайности меня поразившего. Говорили о некоей сеньоре, она была при смерти, и причащавший ее священник напутствовал умирающую такими словами: «Ну вот, когда вы попадете на небеса, не откажите известить мою матушку, которую вы там увидите, что мы тут живем праведно, по-христиански, дабы и нам сподобиться быть рядом с нею». И, насколько я мог понять, это говорил священник, славившийся своим благочестием, и говорил, свято веря в искренность своих слов. Но поскольку я все же не в состоянии был поверить, что священник, говоривший все это, сам в это верил, мне оставалось лишь размышлять о трагедии простодушия или, вернее сказать, о счастье простодушия. Потому что счастье бывает трагическим. Здесь мои мысли снова обратились к дону Сандальо, и я подумал, что его не отнесешь к разряду счастливых.

Раз уж о нем зашла речь, должен сообщить тебе, что наши с ним шахматные баталии продолжаются. Его прежний партнер как будто бы уехал из города, однако услышал я об этом отнюдь не от дона Сандальо, который никогда не говорит ни о нем, ни вообще о ком бы то ни было и которого, судя по всему, нимало не интересует, куда девался его партнер и кто он был такой. В равной степени он не проявляет ни малейшего любопытства к моей особе: для него вполне достаточно знать мое имя.

Появление за шахматами новичка привлекло внимание зрителей, и нас окружили, то ли желая оценить мою игру, то ли подозревая во мне второго дона Сандальо, которого нужно разобрать по косточкам и, если удастся, наклеить соответствующий ярлык. Я ведь тоже так делал. Вскоре, однако, пришлось дать им понять, что зрители мне докучают не меньше, чем дону Сандальо, если не больше.

Третьего дня к нам подошли двое таких любопытствующих. Ну и субъекты! Они не довольствовались тем, что смотрели на игру и обсуждали вслух каждый ход, но еще и завели разговор о политике, что меня уж вовсе вывело из себя, и я прикрикнул на них: «Вы замолчите в конце концов?!» Они ретировались. Что за взгляд был подарен мне доном Сандальо! Взгляд, полный глубокой признательности! Я понял, что человеческая глупость для него столь же невыносима, как и для меня.

Мы закончили игру, и я пошел пройтись по набережной, полюбоваться на умирающие на песке волны, не преследуя на сей раз дона Сандальо, который, по всей вероятности, отправился домой. Но я не переставал думать о нем, гадая, верит ли мой игрок в то, что по завершении земной жизни он, переселившись на небеса, станет продолжать и в жизни вечной играть в шахматы с людьми или ангелами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю