Текст книги "Новелла о доне Сандальо, игроке в шахматы"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
XVIII
4 ноября
И вот сегодня, Фелипе, самое необычайное, самое непредвиденное! Дон Сандальо умер в тюрьме. Я не помню, как я об этом узнал. Должно быть, услышал в казино, где толковали о случившемся. Не желая вникать в эти толки, я покинул казино, и ноги сами понесли меня на гору. Я шагал, как во сне, не понимая, что со мной делается. Незаметно для себя я очутился перед моим старым дубом и укрылся в его дупле от начавшегося дождя. Сидя скорчившись, подобно Диогену в бочке, в своем убежище, я погрузился в странное забытье под шум ветра, кружившего сухие листья и бросавшего их к подножию дуба и к моим ногам.
Не знаю, что там со мной произошло. Почему вдруг навалилась на меня беспросветная тоска и я дал волю слезам, да, да, Фелипе, ты слышишь, дал волю слезам, оплакивая смерть моего дона Сандальо? Безмерная пустота образовалась в моей душе. Этот человек, которого не интересовали придуманные шахматные задачи, обычно помещаемые в газетах в разделе ребусов, логогрифов, шарад и всего прочего в том же роде; человек, потерявший сына, имеющий или имевший замужнюю дочь и зятя, человек, которого посадили в тюрьму и который там умер, этот человек умер и для меня. Я никогда больше не услышу, как он молчит, играя со мной в шахматы, не услышу его безмолвия. Безмолвия, расцвеченного одним-единственным словом, произносимым торжественно в подобающий момент: «Шах!» Но нередко и это слово не размыкало уст дона Сандальо, ибо, если шах налицо, к чему объявлять его вслух?
И этот человек однажды говорил обо мне у себя дома, если верить его зятю. Непостижимо! Думаю, что упомянутый зять просто лгун. Как мог дон Сандальо говорить обо мне, если он меня совсем не знал! Если за все время мы с ним не обменялись и двумя словами! Но быть может, он выдумал меня так же, как я старался выдумать его! Не проделал ли он со мной того же, что я проделывал с ним?
Уверен, что зять дона Сандальо и засадил его в тюрьму. Но для чего? Я спрашиваю не «почему?», а «для чего?». Потому что если речь идет о тюрьме, то важна не причина, а цель. И для чего он указал на меня судье? На меня? Рассчитывал, что мои свидетельские показания послужат защитой, но против чего? Против обвинений, предъявленных дону Сандальо? Неужели это возможно, чтобы дон Сандальо, мой дон Сандальо, совершил нечто такое, за что его должны были упрятать в тюрьму? Он – тихий и весь поглощенный шахматами! Да одна лишь эта почти религиозная торжественность, с которой дон Сандальо брался за шахматы, она одна уже уводит его далеко по ту сторону добра и зла.
Однако теперь я припоминаю оброненные доном Сандальо скупые слова, когда он с некоторой высокопарностью отвечал мне: «Задачи? Но меня не интересуют задачи. Игра сама нам их предлагает, зачем же нам их еще придумывать?» Не довела ли его до тюрьмы одна из тех задач, которые нам предлагает игра нашей жизни? Но жил ли мой дон Сандальо? Поскольку он умер, стало быть, он жил. Но временами я начинаю сомневаться в его смерти. Он не мог умереть так, не мог сделать столь неудачный ход. Даже в том, что он умер в тюрьме, мне чудится какой-то подвох. Он хотел заточить туда свою смерть. И потом воскреснуть?
XIX
6 ноября
Мало-помалу я начинаю верить – как тут не поверить! – в смерть дона Сандальо, но в казино больше бывать не хочу, не хочу видеть себя окруженным жужжащим прибоем благовоспитанной глупости – наихудшей разновидности во всеобъемлющей глупости человеческого сообщества, ибо, согласись, именно благовоспитанная глупость заставляет людей объединяться друг с другом. Не хочу слышать их толки о таинственной смерти дона Сандальо в тюрьме. Разве для них существует тайна? Большинство из них умирает, не подозревая о ней, и многие до последнего часа пребывают в плену у своих глупейших воззрений да еще завещают их в виде предсмертных наставлений своим потомкам и наследникам. Их дети – их достойные наследники: они бездуховны и лишены семейного очага.
Игроки в тресильо, туте или мус, порой игроки в шахматы, но того сорта, что неспособны к торжественной сосредоточенности и за игрой без конца болтают и балагурят. Не меньше, чем надоедливые зрители.
Кто только выдумал эти казино? На мой взгляд, кафе – в том случае, когда там не играют и особенно когда не стучат костяшками домино, когда там можно свободно и спокойно побеседовать, что называется, не для стенограммы, не взвешивая каждое слово, – в этом случае кафе вполне сносны. И даже благотворно воздействуют на состояние духа. Человеческая глупость в них как бы очищается и приукрашивается, смеясь сама над собой, а когда глупость способна смеяться над собой, она уже не так глупа. Острота, шутка искупают и обезвреживают ее.
Но эти казино с их уставом, где можно увидеть оскорбительный пункт «запрещаются религиозные и политические дискуссии» – а о чем же тогда дискутировать? – с их библиотекой, где низкопробное чтиво растлевает души почище, чем так называемая комната ужасов! Библиотекой, которая, однако, может пригодиться иностранцу и где имеется Словарь Королевской испанской академии в помощь тем, кто держит пари относительно значения того или иного слова или того, как наилучшим образом следует его употреблять!.. А тем временем в кафе...
Но не опасайся, любезный Фелипе, что я поспешу рассеять печаль, вызванную смертью дона Сандальо, в каком-нибудь из городских кафе, – нет, нет. Лишь однажды я зашел в одно из здешних кафе выпить прохладительного, да и то в этот час там не было ни души. Стены кафе сияли чуть потемневшими зеркалами, в которых я видел себя отраженным многократно, в более отдаленных – более туманно, печальным призраком теряясь в зеркальных далях. Какой обителью одиноких рисовались все эти образы, все эти копии одного оригинала! Я уже начал было впадать в тоску, когда в кафе появился еще один мне подобный, и, увидев, как его размноженный и повторенный призрачный образ пересекает пустое пространство зеркал, я почти бегом вышел из кафе.
А теперь я расскажу тебе о том, что со мной случилось однажды в одном мадридском кафе, где я сидел, отдавшись, как обычно, полету воображения, когда там появились четверо франтоватых юнцов, принявшихся разглагольствовать о корриде. Я забавлялся, слушая их болтовню: в происходящем на арене они явно смыслили мало, и все их познания были почерпнуты ими из журналов, посвященных искусству тавромахии, и газет. В разгар их беседы в кафе вошел еще один посетитель: он сел неподалеку от их столика, попросил кофе и, вынув записную книжку, стал что-то в ней записывать. Юнцы, едва заметив это, обеспокоились, замолчали, и один из них громко и вызывающе произнес: «Знаете, что я вам скажу? Вот тот дядя, что сидит с записной книжкой и вроде подсчитывает хозяйскую выручку, он из тех, что ходят по кафе, подслушивают наши разговоры, а после выставляют нас на посмешище в своих писаниях. Пусть расписывает свою бабушку!» Продолжая высказываться в том же духе и все больше наглея, все четверо взяли беднягу, по всей видимости, какого-то репортеришку, пишущего о бое быков, в такой оборот, что тот вынужден был ретироваться. И если бы на его месте оказался какой-нибудь создатель костумбристских новелл, пришедший в кафе в поисках материала, он бы вполне заслужил преподанный ему урок.
Нет, нет, я не стану посещать кафе, дабы наблюдать за посетителями или хотя бы, отыскав уже известную мне залу с зеркалами, следить, как мы объединяемся в них, безмолвные и туманные, стайка человеческих теней, расплывающихся вдали. И в казино я не вернусь, нет, я не вернусь туда.
Ты можешь возразить мне, что казино тоже в своем роде галерея мутных зеркал и что мы тоже видим там самих себя, но... Вспомни, сколько раз мы цитировали Пиндара, сказавшего: «Сделай себя тем, что ты есть!» – однако он прибавил к этому, что человек есть «призрак тени». Завсегдатаи казино отнюдь не призраки теней, они тени призраков, что не одно и то же. В доне Сандальо я уловил эту призрачность – этим он меня и привлек, – он грезил шахматами, в то время как другие... другие – лишь тени, мелькающие в моих снах.
XX
10 ноября
Все эти дни я бродил, старательно избегая людей, более чем прежде страшась их глупых толков. С набережной в гору и с горы по набережной, от наката волн к круговороту листьев по земле, а порою – к их кружению на волнах.
Но вчера, то-то ты удивишься, Фелипе, кто, как ты думаешь, предстал передо мной в отеле, требуя, чтобы я уделил ему время для беседы? Не кто иной, как зять дона Сандальо.
– Я пришел к вам, – начал он, – чтобы посвятить вас в историю моего бедного тестя...
– Не продолжайте, – прервал я его, – не продолжайте. Я не хочу ничего знать о том, о чем вы собираетесь мне рассказать, меня не интересует то, что вы можете сообщить мне о доне Сандальо. Мне нет дела до чужих историй, я не желаю вмешиваться в жизнь других людей...
– Но я слышал, и не однажды, как мой тесть говорил о вас...
– Обо мне? Ваш тесть? Но ваш тесть едва был со мной знаком, думаю он не знал даже, как меня зовут...
– Вы ошибаетесь...
– Если и так, я предпочитаю ошибаться. Но мне не верится, что дон Сандальо говорил обо мне, ведь он никогда ни о ком и почти ни о чем не говорил.
– Но только не дома.
– Того, что он говорил у себя дома, я не слышал.
– Я думал, сеньор, – произнес посетитель, помолчав, – что найду в вас какое-то доброе чувство, какое-то расположение к дону Сандальо.
– Да, – живо перебил я его, – все это есть во мне, но лишь к моему дону Сандальо, вы понимаете меня? К моему, к тому, кто в полном молчании играл со мной в шахматы, но не к вашему дону Сандальо, который был вашим тестем. Я люблю молчаливых игроков, но чужие родственники не вызывают во мне ни малейшего интереса. И потому я прошу вас не настаивать на желании посвятить меня в историю вашего дона Сандальо, итория же моего дона Сандальо мне известна лучше, чем вам.
– Но по крайней мере, – возразил он, – проявите сочувствие хотя бы к юноше, который просит у вас совета...
– У меня? Совета? Я никому ничего не берусь советовать.
– Вы мне отказываете...
– Я отказываюсь наотрез быть хоть в чем-то причастным к истории, которую вы могли бы мне поведать. С меня довольно того, что я придумывал сам.
Зять дона Сандальо взглянул на меня почти так же, как смотрел на меня его тесть, когда я держал перед ним речь о полоумном епископе и слоне, который ходит по диагонали, и, пожав плечами, простился и вышел из моей комнаты. А я стал думать, не обсуждал ли дон Сандальо у себя дома в присутствии дочери и зятя именно эту мою тираду о слоноподобном полоумном епископе. Кто знает...
Я намерен вскоре уехать из этого города, покинуть этот приморский горный уголок. Смогу ли я покинуть его? Не прикован ли я к нему – и крепче всего – воспоминанием о доне Сандальо? Нет, нет, я не в силах уехать отсюда!
XXI
15 ноября
Ныне я предаюсь воспоминаниям, воскрешаю и проясняю в памяти смутные видения, встречающиеся на моем пути, тени, коих великое множество проходит перед нами или мимо нас, уже рассеившиеся и словно бы утонувшие в тусклых зеркалах неведомой галереи.
Однажды, возвращаясь вечером домой, я столкнулся на дороге с человеческой тенью: видом своим она до самой глубины пронзила мое сознание, до той минуты как бы пребывавшее в дремоте, и произвела во мне странное смятение, пройдя мимо меня с намеренно опушенной головой, словно не желая быть узнанной мною. И мне пришло в голову, что это мог быть дон Сандальо, но не тот, а другой дон Сандальо, которого я не знал, не игрок в шахматы, а отец, потерявший сына, отец замужней дочери, не раз, как уверял меня его зять, говоривший обо мне в присутствии домашних; дон Сандальо, умерший в тюрьме. И он явно хотел избежать встречи со мной, боясь, как бы я его не узнал.
Но встреча с ним (или это мне теперь чудится, что я с ним встретился?), с этой человеческой тенью, возникшей из тусклого зеркала и столь таинственной для меня ныне, когда ее поглотило прошлое, эта встреча была во сне или наяву? А если то, что мне представляется как воспоминания о прошлом – я полагаю, ты знаком с парадоксом, утверждающим, что есть воспоминания о будущем и надежды на прошлое, – все эти мои вышеописанные фантазии – всего лишь тоска о том, чего не было? Ибо должен сознаться тебе, мой Фелипе, что каждодневно я выдумываю себе новые воспоминания, измышляю то, что якобы произошло со мной или на моих глазах. И, клянусь тебе, никто не может быть вполне уверен в том, произошло ли с ним нечто на самом деле или было лишь впущено ему его настойчивой фантазией. Боюсь, что смерть дона Сандальо развязала мое воображение и оно создает другого дона Сандальо... Но почему я боюсь? Бояться? Чего?
Тень эта, представшая предо мной ныне – по ту сторону, вне времени, – которая, повстречав меня на улице, намеренно опустила голову – или это я опустил голову? – не была ли она тенью дона Сандальо, явившейся, чтобы проникнуть в суть задач, столь коварно преподносимых нам игрой жизни, быть может, в суть той задачи, что довела его до тюрьмы, а в тюрьме – до смерти?
XXII
20 ноября
Нет, нет, не мучай себя, Фелипе; ты напрасно настаиваешь на этом. Я вовсе не намерен вникать в здешние пересуды о семейной жизни дона Сандальо и не считаю нужным разыскивать его зятя, дабы выспросить, каковы были обстоятельства и как вышло, что его тесть угодил в тюрьму, а также почему он там умер. Меня не интересует его история, с меня довольно новеллы о нем. А ее можно только выдумать.
Касательно же твоего совета удостовериться, что собой представляет или представляла дочь дона Сандальо – представляла, если ее уже нет в живых, – и зять дона Сандальо, вдовец, и какова история его женитьбы на ней, то не жди этого от меня. Я понимаю, куда ты клонишь, Фелипе, понимаю, куда ты клонишь. Во всех моих посланиях тебе недоставало женщины, и теперь, когда она появилась, ты надеешься, что обещанная тебе новелла взойдет как на дрожжах. Она! «Она» – из старых сказок! Я знаю это вечное «ищите женщину!». Но я и не подумаю разыскивать ни дочь дона Сандальо, ни любую другую женщину, которая могла бы быть в его жизни. Мое воображение подсказывает мне, что для дона Сандальо не существовала другая «она», кроме шахматной королевы, королевы, которая ходит по прямой, невзирая на цвет поля, как ладья, и наискось, как полоумный епископ, или слон; эта королева властвует на шахматной доске, но ее королевского величия может достичь, прорвавшись вперед, простая пешка. И я уверен, что шахматная королева была единственной властительницей дум бедного дона Сандальо.
Не припомню, кто именно из этих писателей, помешанных на проблемах пола, сказал, что женщина – это сфинкс без загадки. Может быть; однако наиважнейшую задачу, предлагаемую нам нашим воображением, или, иначе говоря, игрой нашего бытия, нельзя свести к вопросам пола, как она не сводится к вопросу желудка. Глубочайшей проблемой нашего воображения – твоего, Фелипе, моего, дона Сандальо – является проблема личности, проблема «быть или не быть», а не проблема «голодать или быть сытым», «любить или быть любимым». Цель нашего воображения – каждого из нас – в том, чтобы мы стали чем-то большим, чем игроками в шахматы, в тресильо, в туте или завсегдатаями казино... если желаешь, чем-то большим, чем нас делает наша профессия, наши занятия, религия, развлечения; и наше воображение должно помочь каждому из нас как бы досочинить самого себя в том, наилучшем для него виде, который может принести ему пользу, доставить удовольствие или дать утешение. Разумеется, есть сфинксы без загадки – любезные завсегдатаи казино, от природы лишенные воображения, – но есть также загадки без сфинкса. У шахматной королевы нет женской груди, бедер, женского лица сфинкса, лежащего под солнцем среди песков пустыни, но у нее есть своя загадка. Дочь дона Сандальо могла походить лицом на сфинкса и быть причиной семейной трагедии, но не думаю, чтобы она таила в себе какую-нибудь загадку, в то время как шахматная королева, властительница дум дона Сандальо, загадочна, хоть и не похожа на сфинкса: властительница его дум не лежит на солнце среди песков пустыни, а двигается по шахматной доске от края до края, то напрямик, то наискось. Угодил ли я тебе своим сочинением?
XXIII
28 ноября
Нет, на тебя ничем не угодишь! Теперь ты требуешь, чтобы я по крайней мере написал о доне Сандальо, игроке в шахматы, настоящую новеллу. Пиши ее сам, если хочешь. Ты осведомлен обо всех событиях, все они были изложены в моих письмах. Если тебе этого мало, выдумай что-нибудь другое, согласно рецепту Пепе Галисийца. И все же, что ты желаешь, чтоб я еще сочинил, кроме того, что тебе известно? Ведь это уже готовая новелла. А кому этого недостаточно, тот пусть заставит поработать собственную фантазию и добавит, что ему нужно. Я же повторю, что в моих посланиях к тебе налицо вся моя новелла об игроке в шахматы, вся новелла о моем игроке в шахматы. И другой для меня не существует.
Но зачем тебе непременно домогаться от меня чего-то еще, чего-то другого? Отыщи-ка в своем собственном городе – лучше в предместье – уединенное кафе, но именно такое, как я тебе описывал: с потускневшими зеркалами по стенам; сядь за столик посредине залы и, отражаясь в двух рядах зеркал, примись сочинять. И рассказывай сам себе. Я не сомневаюсь, что в конце концов ты встретишься со своим доном Сандальо. Он не будет моим? Ну так что же! Он не будет игроком в шахматы? Пусть будет бильярдистом, или футболистом, или кем угодно. К примеру, сочинителем. И ты сам, пока будешь сочинять про него и вести с ним беседы, сделаешься сочинителем. Итак, мой Фелипе, сделайся сочинителем и не требуй сочинений у других. Сочинитель не обязан читать чужие сочинения, хотя Бласко Ибаньес и уверяет, что не читает ничего, кроме романов. И если сочинительство как профессия ужасает тебя, то еще ужаснее сделаться профессиональным читальщиком. Однако откуда бы взялись эти фабрики, наподобие американских, производящие серийное чтиво, если бы не было потребителей, поглощающих серия за серией эти плоды фабричного производства.
А теперь, чтобы не докучать тебе более моими посланиями и расстаться наконец с этим уголком, где меня преследует загадочная тень дона Сандальо, игрока в шахматы, я не позднее завтрашнего дня уезжаю отсюда и возвращаюсь туда, где мы с тобой сможем на словах, а не на бумаге продолжать наш диалог о его истории.
Итак, до скорого свидания. Твой друг, последний раз обнимающий тебя заочно.
Эпилог
Перебирая письма, присланные мне незнакомым читателем, я невольно перечитывал их снова и снова, и чем больше я их читал и вникал в прочитанное, тем сильнее мной овладевала, пока еще смутная, догадка, что эти письма – мистификация и в них неизвестный автор в завуалированном виде изложил свою собственную историю. Быть может, сам дон Сандальо – автор этих писем, в которых он изобразил себя глазами стороннего наблюдателя, чтобы изображение было более беспристрастным, личность автора – замаскированной, а истинная суть его истории – скрытой. Разумеется, в этом случае он не мог поведать о своей собственной смерти и о разговоре своего зятя с предполагаемым корреспондентом Фелипе, то бишь с самим собой, но это просто-напросто сочинительский трюк.
А разве нельзя предположить, что дон Сандальо, «мой дон Сандальо», главный персонаж этой переписки, есть не кто иной, как «мой дорогой Фелипе»? И все эти письма – романизированная биография Фелипе, которому они якобы адресованы и который мистифицирует меня под видом неизвестного читателя? Автор писем! Фелипе! Дон Сандальо, игрок в шахматы! Образы, исчезающие в туманных зеркалах!
Впрочем, известно, что любая история чужой жизни, изложенная в документальной или романизированной форме – что порой почти одно и то же, – всегда автобиографична для ее создателя; любой автор, полагая, что он пишет о другом человеке, на самом деле пишет о себе, но о себе, чрезвычайно непохоже на того себя, каковым он сам себе представляется. Все великие историки были сочинителями; они всегда всовывали самих себя в свои истории, в истории, ими же самими сочиненные.
В свою очередь, любая автобиография есть не что иное, как вымысел. Вымыслом являются все «Исповеди» начиная от святого Августина, в том числе «Исповедь» Жан-Жака Руссо и «Поэзия и правда» Гете, хотя уже в самом названии, данном Гете своим воспоминаниям, с олимпийской проницательностью угадано, что ближе всего к истинной правде правда поэзии и нет истории более правдивой, чем вымышленная.
Каждый поэт, каждый сочинитель, каждый творец – ибо сочинять значит творить, создавая своих героев, – творит самого себя, и если его персонажи мертвы, значит, мертв он сам. Каждый поэт – творец самого себя, и даже Он – Высший Поэт, Вечный Поэт, – даже Он, Господь, создавая свое Творение, Вселенную, творя ее вечно как нескончаемую Поэму, лишь запечатлевает Себя самого в ней, своей Поэме, в своем Божественном Творении.
При всем том наверняка отыщется какой-нибудь читатель-моралист из тех, кому не хватает материального времени – материальное время! какое убийственное словосочетание! – чтобы погрузиться в глубочайшие тайны жизненной игры, читатель, который сочтет, что на основе извлеченных из писем фактов я должен развить до конца историю дона Сандальо, подобрав ключ к таинственной загадке его жизни и сделав из этого новеллу, то есть то, что обычно именуется новеллой. Но я, живущий во времени духовном, намерен был написать новеллу-фантазию – нечто вроде призрака тени; не сюжет, разработанный писателем-новеллистом, а фантазию на предложенную тему, – и написать ее для моих читателей, для читателей, созданных моим воображением, а не для тех, кто своим воображением проделывает это со мной. Ничто другое не занимает ни меня, ни читателей, моих читателей. Мои читатели, читатели, порожденные моим воображением, не ищут связного сюжета так называемых реалистических новелл – не правда ли, мои любезные читатели? Моим читателям, именно моим, известно, что сюжет есть не что иное, как предлог для написания новеллы, и что новелла всегда выигрывает в цельности и занимательности, когда обходится без сюжета. Мне же нужны лишь мои читатели, вроде того неизвестного, приславшего мне эти письма; мои читатели добывают для меня сюжеты, побуждая меня к написанию новелл, но я сам предпочитаю и уверен, что мои читатели должны предпочитать, чтобы в своих новеллах я давал простор фантазии и пищу их читательскому воображению. Мои читатели не из тех, кто, отправляясь слушать оперу или смотреть фильм, немой или звуковой, предварительно покупают буклет с кратким содержанием предстоящего зрелища, дабы не утруждать свою фантазию.
Перевод И. Чежеговой