Текст книги "Авель Санчес"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
IV
– Елена, – говорил Авель, – мне не дает покоя мысль о Хоакине.
– А что такое?
– Когда я сообщу ему, что мы собираемся поженить-: ся, не знаю, что он станет делать. Хоть сейчас и кажется, что он успокоился и как будто примирился с нашими отношениями…
– Спасибо ему и на том.
– Но ведь, по правде говоря, с нашей стороны это было не совсем хорошо.
– Как? И ты тоже? Да разве мы, женщины, должны превращаться в покорных животных, которых можно брать и одалживать, нанимать и продавать?
– Нет, но…
– Что – но?
– Ведь это он познакомил меня с тобой, чтобы я на-», писал твой портрет, и вот выходит, что я воспользовался…
– И очень хорошо, что так случилось! Разве у меня были какие-то обязательства по отношению к нему?; А даже если б и были! Каждый стремится к своей цели.
– Да, по…
– Как? Ты жалеешь? Послушай… Даже если теперь ты бросишь меня, теперь, когда все знают, что ты ухаживаешь sa мной, что мы почти жених и невеста и что со дня на день ты должен просить моей руки, я все равно не пойду за Хоакина. Ни за что! Он мне противен более чем когда-либо! У меня хватит искателей – их уменя вот столько, сколько пальцев на обеих руках. – И с этими словами она воздела крупные свои руки о удлиненными, веретенообразными пальцами, те самые руки, которые с такой любовью писал Авель, и потрясла ими перед его лицом.
Авель взял эти руки своими жесткими ладонями, поднес их к губам и приник к ним долгим поцелуем. Затем поцеловал ее в губы…
– Успокойся, Авель!
– Ты права, Елена, не будем омрачать наше счастье мыслями о том, что чувствует и из-за чего страдает несчастный Хоакин.
– Несчастный! Он всего лишь завистник! – Но есть сорт зависти, Елена…
– Ничего, пусть погрустит!
И после минутного недоброго молчания она добавила:
– Утешим его тем, что позовем на свадьбу…
– Елена!
– А чего же тут плохого? Он мой кузен и твой ближайший приятель, друг детства; ему мы обязаны нашим знакомством. Если ты его не пригласишь, приглашу я. Если он не придет – хорошо. Если придет? Тем лучше!..
Когда Авель сообщил Хоакину о своей женитьбе, тот ответил:
– Так и должно было случиться. Другого я не ожидал.
– Ты ведь хорошо понимаешь…
– Да, да, я понимаю, уж не считаешь ли ты меня безумцем или завистником? Я все понимаю и желаю вам счастья… Сам уж я не смогу быть счастлив…
– Ради бога, Хоакин, только не об этом…
– Ладно, поставим точку. Сделай Елену счастливой, и пусть она сделает счастливым тебя. Я вам уже простил…
– Правда?
– Святая правда. Хочу вас простить. Попробую как-нибудь устроить свою жизнь иначе.
– А если я отважусь пригласить тебя на свадьбу от своего…
– И от ее имени, не правда ли?
– Да, и от ее тоже.
– Понимаю. Я приду умножить ваше счастье. Приду непременно.
В день свадьбы Хоакин прислал Авелю в подарок пару великолепных пистолетов с богатой золотой насечкой. Прислал как художнику.
– Он прислал их для того, чтобы ты мог пристрелить меня, когда я тебе надоем, – заметила Елена будущему своему супругу.
– Что ты говоришь, Елена?
– Кто разгадает его мысли! Он всю жизнь что-то замышляет…
«В дни, которые последовали за днем, когда он сообщил о женитьбе, – записал в своей «Исповеди» Хоакин, – я себя чувствовал так, словно душа моя превратилась в лед. И лед сковывал сердце. Меня сжигали языки ледяного пламени. Я с трудом дышал. Ненависть, холодная ненависть к Елене и в особенности к Авелю каменила меня, холодная ненависть, корни которой обвивали мою душу. Она выросла во мне, эта ненависть, как злой плевел, и корни ее оплели мою душу. Но нет, даже не плевелом была она во мне: она вошла в мою душу, холодная и огромная, как айсберг, или, вернее, моя душа вмерзла в этот айсберг ненависти. И был тот айсберг настолько кристально чистым, что я видел все сквозь его жуткую прозрачность. Я полностью, например, сознавал, что по-своему они совершенно правы, в том смысле по крайней мере, в каком люди понимают свою правоту; я понимал, что никаких прав на нее не имел; что не позволено и невозможно силой расположить к себе женщину; что раз они любят друг друга, они должны пожениться. Но в то же время я очень хорошо ощущал, что это именно я их подвигнул не только на знакомство, но и на любовь; что именно презрение ко мне толкнуло их в объятия друг друга, что решение Елены во многом объяснялось желанием заставить меня пояриться и пострадать, вызвать во мне зависть, унизить меня до Авеля – до удивительного его эгоизма, который никогда не позволял ему взволноваться чужими страданиями. Непроизвольно п незаметно для самого себя он просто не отдавал себе отчета в том, что существовали другие люди. Все мы существовали для него в лучшем случае на правах модели. Он даже и ненавидеть-то не умел – настолько был полон самим собой.
На свадьбе душу мою сжигала ненависть, сердце обратилось в лед, да и весь я был охвачен смертельным страхом в ожидании, что, услышав «да» новобрачных, лед расколется на тысячу кусков, сердце мое разорвется к я паду мертвым или сойду с ума. Я шел на свадьбу, как осужденный – на эшафот. И то, что там произошло со мной, было ужаснее самой смерти; нет, лучше, куда лучше было бы умереть!
Она была прекрасна. Когда она поклонилась мне, я почувствовал, как ледяной клинок – ледяной даже по сравнению со льдом, в который превратилось мое сердце, – пронзил меня; это была ее улыбка, улыбка презрительного сострадания. «Спасибо», – сказала она. Для меня это звучало как «бедный Хоакин!». Что касается Авеля, то даже не знаю, заметил ли он меня. «Я ценю твою жертву», – продолжала она, чтобы хоть что-то сказать еще. «Нет, жертва тут ни при чем, – ответил я, – я сказал, что приду, и пришел. Видишь, я человек здравомыслящий, не мог же я отказать старому моему другу, моему брату». Вероятно, ей показалась забавной эта моя новая и, увы, не слишком-то завидная позиция. Скорее всего я походил там на Каменного гостя.
Церемония приближалась к фатальному моменту, п я считал секунды. «Сейчас для меня все кончится», – говорил я себе. Мне казалось, что сердце мое остановилось. Я услыхал их ясные и отчетливые «да» – ее и его. Произнося «да», она смотрела на меня. Я чувствовал, как холод сковывал меня все сильнее, но я не вздрогнул, не сказал ни слова, будто не слышал ничего такого, что бы меня касалось. И это наполнило все мое существо адским страхом. Я ощутил себя хуже любого чудовища, мне показалось, будто я перестал существовать, будто я окончательно превратился в глыбу льда. Тогда я начал щипать себя, ощупывать, считать пульс. «Но ведь я жив!» – «подумал я.
Не хочу вспоминать все, что произошло в тот день. Они попрощались со мной и уехали в свадебное путешествие – справлять свой медовый месяц. Я погрузился в книги, опыты, занялся пациентами, которых к тому времени у меня появилось достаточно. Умственное раскрепощение, которое принес мне этот удар, уже непоправимый, открытие в себе самом отсутствия души побудили меня искать в научных занятиях не утешения – в утешении я не нуждался, да и не желал его, – но возможности для достижения беспредельных своих честолюбивых замыслов. Я желал славой своего имени затмить поднимающуюся славу Авеля; мои научные открытия, шедевры врачебного искусства, плоды подлинного вдохновения, должны были затмить холсты Авеля. Пусть однажды Елена поймет, что именно я, медик, такой антипатичный, мог дать ей настоящую славу, а вовсе не он художник. Я погрузился в науку «Мне стало казаться даже, что я начинаю их забывать! Я пожелал сделать из науки наркотик и одновременно стимулирующее средство!»
VI
Вскоре после возвращения молодоженов из свадебного путешествия Авель захворал какой-то непонятной тяжелой болезнью, и тогда позвали Хоакина, чтобы он осмотрел его и взялся лечить.
– Я очень боюсь, Хоакин, – сказала Елена, – всю ночь он бредил и в бреду все время звал тебя.
Хоакин осмотрел своего друга со всевозможным тщанием, а затем, взглянув кузине в глаза, сказал:
– Положение серьезно, но думаю, что спасу его. Вот для меня спасения нет…
– Спаси его! – воскликнула Елена. – Знаешь…
– Я все знаю! – ответил Хоакин и вышел.
Елена подошла к постели мужа, положила ладонь на его пылавший от жара лоб; ее самое колотила лихорадка. «Хоакин, Хоакин! – восклицал в бреду Авель. – Прости нас, прости меня!»
– Успокойся, – прошептала ему на ухо Елена, – успокойся; он приходил осмотреть тебя и сказал, что вылечит… Сказал, чтобы ты успокоился…
– Сказал, что вылечит меня?… – машинально переспросил больной.
Хоакин вернулся домой; его тоже била лихорадка, по это была какая-то леденящая лихорадка. «А что, если он умрет?…» – размышлял он. Хоакин, не раздеваясь, бросился на кровать. В его воспаленном воображении проносились картины того, что произошло бы в случае смерти Авеля: траур Елены, свидания с вдовой, ее угрызения совести и неожиданное открытие, которое она совершит однажды, когда вдруг откроет, кто такой он, Хоакин, какое безысходное отчаяние владеет им и как сильно нуждается он в возмещении утраченного счастья, нуждается в ней, Елене, и как она в конце концов бросится ему в объятия и признает, что тот, другой, был лишь случайной изменой, мимолетным увлечением, минутным капризом кокетки, что на самом деле она всегда любила только его, Хоакина, и никого другого. «Но он не умрет! Я не допущу, чтобы он умер, не должен допустить, здесь поставлена на карту моя честь, и, кроме того… мне нужно, чтобы он жил!..»
При этих словах: «Мне нужно, чтобы он жил!» – душа его затрепетала, как трепещет листва дуба, сотрясаемого бурей.
«То были ужасные дни, дни болезни Авеля, – записывал в своей «Исповеди» Хоакин, – дни, исполненные невыразимых мучений. Жизнь его была в моих руках. Я мог просто оставить его умирать, а моги ускорить его смерть, причем ни одна живая душа не заподозрила бы меня, да я бы и не оставил следов, по которым можно было бы меня уличить. В своей медицинской практике я знавал случаи странных, подозрительных смертей, причины которых освещались для меня трагическим светом последующих событий – например, поспешной свадьбы вдовы и другими подобными фактами. Я начал бороться, как еще никогда не боролся с самим собой – с этой ядовитой гидрой, которая отравляла и омрачала мне жизнь. Здесь были замешаны моя честь врача, честь человека, мое умственное здоровье, мой разум. Я понял, что меня терзают когти подкравшегося безумия; я уже чувствовал его жало, вонзившееся в мое сердце. Но я победил. Я спас Авеля от смерти. Никогда еще не был я так счастлив, так душевно спокоен. Избыток несчастья обернулся к моей же пользе. Успех сделал меня счастливейшим человеком».
– Он… твой муж… вне опасности, – объявил в один прекрасный день Хоакин.
– Спасибо, Хоакин, спасибо тебе, – и она взяла его за руку, которую он оставил в ее ладонях. – Ты даже не подозреваешь, как мы тебе обязаны…
– Вы тоже не знаете, скольким я вам обязан…
– Ради бога, не надо, Хоакин… Теперь, когда мы так тебе признательны, не надо ворошить прошлое…
– Да я и не ворошу его. Я очень обязан вам. Болезнь Авеля многому меня научила…
– Ах, так ты рассматриваешь ее как особо интересный случай!
– Нет, Елена, нет, – только как случай со мной!
– Не понимаю тебя.
– Я и сам не понимаю. Просто я хотел сказать, что борясь эти дни за жизнь твоего мужа…
– Называй его лучше Авелем!
– Хорошо. Так вот, борясь с его болезнью, я одновременно изучал свою. И, глядя на ваше счастье, решил… жениться!
– У тебя есть невеста?
– Нет, пока еще нет, но я решил искать. Мне нужно свое гнездо. Поэтому я хочу жениться. Или ты считаешь Елена, что я не найду женщины, которая быменя полюбила?
– Конечно, найдешь; почему же не найти?…
– Я имею в виду женщину, которая бы меня полюбила…
– Конечно, я так и поняла, конечно, – женщину, которая бы тебя любила…
– Видишь ли, как партия…
– Ну, разумеется, ты очень хорошая партия… молодой, с достатком, впереди у тебя хорошая карьера, скоро ты станешь знаменитостью, ты добр…
– Добр… Но при этом не слишком симпатичен, верно, Елена?
– Почему же, Хоакин?… Откуда ты взял, что несимпатичен?
– Ах, Елена, Елена, где мне найти такую женщину?…
– Которая бы тебя полюбила?
– Нет, хотя бы такую, которая не обманывала меня, говорила мне правду, не смеялась надо мной, Елена, не смеялась бы надо мной… Которая вышла бы за меня с отчаяния, чтобы я ее содержал, и она сама быэто понимала…
– Ты и в самом деле болен, Хоакин. Женись!
– А ты думаешь, Елена, что найдется какой-нибудь человек, который смог быполюбить меня?
– На свете нет ничего такого, чего нельзя было бы добиться. Каждый человек может найти кого-то, кто его полюбит.
– А я буду любить свою жену? Смогу я ее полюбить? Скажи…
– Странный ты человек, еще бы не хватало…
– Видишь ли, Елена, не быть любимым или не уметь добиться любви – это еще не самое страшное, самое страшное – не уметь любить.
– Вот и дон Матео, наш приходский священник, говорит, что дьявол не умеет любить.
– А дьявол, как известно, бродит по земле, Едена.
– Замолчи, не говори мне об этом.
– Хуже, что я постоянно твержу об этом себе.
– Замолчи, Хоакин!
VII
Пытаясь найти убежище, спастись от терзавшей его страсти, Хоакин отдался поискам жены, заботливой супруги, в чьих материнских нежных объятиях он наглел бы защиту от бушевавшей в нем самом ненависти и на чьей груди он, как ребенок, испугавшийся буки, мог бы спрятать голову, чтобы не видеть адских, леденящих глаз дракона.
Бедная Антония!
Антония, казалось, родилась для материнства: была она самой нежностью, самим состраданием. Каким-то непостижимым чутьем она угадала в Хоакине страждущего, душевного инвалида, одержимого и безотчетно полюбила Хоакина за несчастливую его долю. Она чувствовала какую-то таинственную притягательность в острых, обжигающих холодом словах этого медика, не верившего в человеческую добродетель.
Антония была единственной дочерью вдовы, которую пользовал Хоакин.
– Вы думаете, она сумеет выкарабкаться? – спрашивала Антония у Хоакина.
– Мало шансов, очень мало. Бедняжка слишком измучена, совсем измождена… Видно, ей много пришлось перестрадать… Уж очень слабое у нее сердце…
– Спасите ее, дон Хоакин, спасите ее, ради бога! Если бы я только могла, я бы жизнь отдала за нее!
– Увы, такие вещи невозможны. Да и, кроме того, кто знает? Быть может, ваша жизнь, Антония, кому-то кажется еще нужнее…
– Моя жизнь? Кому? Зачем?
– Кто знает!..
Вскоре несчастная больная умерла.
– Так должно было случиться, Антония, – сказал Хоакин, – наука тут бессильна!
– Да, видно, так судил господь!
– Господь?
– Ах! – И глаза Антонии, наполненные слезами, впились в глаза Хоакина, сухие и жесткие. – Как, разве вы не верите в бога?
– Я?… Не знаю!..
Чувство благочестивого сострадания к врачу, которое возникло в этот момент в душе Антонии, заставило ее на минуту забыть о смерти матери.
– Что сталось бы теперь со мной, если бы я не верила в бога?
– Жизнь всемогуща, Антония.
– Думаю, что смерть еще более могущественна! Вот теперь… совсем одна… без близких…
– Я тебя понимаю, Антония, одиночество ужасно. Но у тебя хоть осталось святое воспоминание о матери, ты можешь молить за нее господа… А ведь есть одиночество другого рода, куда более страшное!
– Какое же?
– Одиночество человека, которого все презирают, над которым все потешаются… Одиночество человека, которому никто никогда не скажет слова правды…
– А какую правду вы хотели бы услышать?
– Вот ты можешь сказать мне правду, здесь, рядом с еще не остывшим телом твоей матери? Ты клянешься сказать мне правду?
– Конечно, скажу.
– Отлично. Скажи, я ведь малоприятный человек, правда?
– Нет, неправда!
– Правда, Антония…
– Нет, неправда!
– Так какой Же я человек в таком случае?…
– Вы? Вы несчастный человек, страдалец…
Лед в душе Хоакина растопился, и на глаза навернулись слезы. Душа его будто встряхнулась, радостно затрепетав.
Вскоре Хоакин и сирота решили узаконить свои отношения и пожениться, когда пройдет срок траура.
«Несчастная моя женушка, – записывал много лет спустя Хоакин в своей «Исповеди», – должна была не только любить меня и лечить, но и бороться с отвращением, которое я, без сомнения, ей внушал. Она никогда не жаловалась, никогда не давала мне это понять. Но как я мог не вызывать у нее отвращения, особенно после того, как я признался в зачумленности своей души, в гангрене своей ненависти? Она вышла за меня, как вышла бы за прокаженного – я в этом не сомневаюсь, – только по велению божественной своей благостности христианской жертвенности и духа самоотречения. Она жаждала спасти мою душу, а тем самым и свою через героизм святости. И она поистине была святой! И тем не менее она не излечила меня ни от Елены, ни от Авеля! Мало того – ее святость обернулась для меня новым поводом для угрызений совести, стала для меня вечным укором.
Ее кротость выводила меня из себя. Иной раз – да простит мне бог! – я предпочел бы видеть ее злой, разгневанной, презирающей».
VIII
Между тем слава Авеля продолжала расти и распространяться. Он стал одним из самых почитаемых художников Испании, молва о нем перешагнула границы. И эта растущая слава отзывалась в душе Хоакина острой болью. «Да, Авель очень рассудочный художник, отлично владеет техникой, эрудит, превосходно знает свое ремесло», – говаривал он о своем друге тоном, смахивавшим на змеиное шипение. Восхваляя Авеля, он стремился опорочить его.
Хоакин считал себя художником, настоящим поэтом в медицине, гениальным экспериментатором, творцом, человеком редчайшей интуиции и потому мечтал оставить клиентуру, чтобы всецело отдаться чистой науке – теоретической патологии, исследованию. Но ведь клиентура давала ему столько денег!..
«И тем не менее вовсе не заработки, – говорится в «Исповеди», – были главным препятствием на пути к научному исследованию. К науке тянуло меня желание славы и почета, стремление завоевать имя ученого, которое бы затмило имя художника Авеля! В сущности, мной руководило стремление наказать Елену, отомстить за себя, отомстить им обоим, а заодно и всем прочим; так завязался узел самых безумных моих мечтаний. Но, с другой стороны, эта нечистая страсть, избыток злобы и ненависти лишали меня спокойствия духа. Нет, душа моя не была подготовлена для научных штудий, которые требуют ее всю целиком, чистой и уравновешенной. Клиентура отвлекала меня.
Клиентура отвлекала меня, но подчас я вздрагивал при мысли о том, что состояние рассеяния и беспокойства, в котором держала меня моя страсть, помешает мне оказать должную помощь моим несчастным пациентам. Как-то произошел со мной случай, который буквально перевернул мне душу. Я лечил одну даму, заболевшую серьезной болезнью, далеко, однако, не смертельной. По какому-то совпадению вышло так, что с этой дамы Авель сделал портрет, портрет превосходный, одни из лучших его портретов – из тех, что наверняка войдут в число самых удачных его вещей. Так вот, портрет этот был первым, что бросилось мне в глаза, едва я вошел в дом этой дамы. На портрете она была совершенно живой – куда более живой, чем та страдающая плоть, что лежала в постели. Портрет, казалось, говорил мне: «Взгляни? Он дал мне жизнь. А вот посмотрим, сумеешь ли ты продлить жизнь моего двойника, там внизу, подо мною». И, сидя рядом с больной, выслушивая ее и считая пульс, я видел перед собой только другую – ту, что на портрете. Я был глух и слеп ко всему, и больная вскоре умерла; я позволил ей умереть; всему виной была моя слепота, моя преступная невнимательность. Я почувствовал ужас и отвращение к самому себе, к своему ничтожеству.
Через несколько дней после смерти этой дамы я отправился с визитом в тот же дом, к другому больному. Я вошел, заранее решив не смотреть на портрет. Но все было напрасно, ибо портрет сам смотрел на меня и притягивал мой взор. Распрощавшись, я направился домой. До дверей меня пошел проводить вдовец, хозяин дома. Возле портрета мы задержались, и я, словно подталкиваемый какой-то непреодолимой силой, воскликнул:
– Какой портрет! Это лучшее из того, что написал Авель!
– Да, – ответил вдовец, – этот портрет – величайшее мое утешение. Я провожу долгие часы, разглядывая его. И мне кажется, что она вот-вот заговорит со мной.
– Да, да, – прибавил я, – Авель – удивительный художник.
По выходе я сказал себе: «Я позволил ей умереть, а вот он воскресил ее!»
Мучился Хоакин всякий раз, когда умирал кто-либо из его больных, особенно детей, но смерть чужих пациентов оставляла его почти равнодушным. «Да и зачем, собственно, было ему жить?… – говаривал он в таких случаях. – Ведь смерть для него – настоящее благодеяние…»
Собственное душевное состояние до того обострило его способности психолога-наблюдателя, что он легко мог распознавать самые потаенные нравственные недуги. Маска внешней благопристойности вовсе не мешала Хоакину разглядеть, что мужья без особой печали – если не без восторга – предвкушают смерть своих жен, а жены ждут не дождутся смерти своих мужей, лишь бы побыстрее заполучить заранее намеченного избранника. Когда в годовщину смерти его пациента Альвареса вдова вышла замуж за Менендеса, ближайшего друга усопшего, Хоакин подумал: «То-то странной мне показалась эта смерть… Теперь понятно… Вряд ли на земле есть животное более омерзительное, чем человек! Взять, к примеру, эту добродетельную госпожу. Такая благородная дама!..»
– Доктор, – сказал ему однажды один из его больных, – прикончите меня, ради бога, прикончите меня, я больше не могу… Дайте чего-нибудь такого, что разом прекратило бы мои страдания…
«А почему бы и в самом деле не сделать того, что просит этот несчастный, – размышлял Хоакин, – если он только мучится? Мне жаль его! Ну и свински же устроен мир!»
И нередко случалось, что в судьбах больных он узнавал самого себя.
Однажды явилась к нему соседка, бедная женщина, сломленная годами и заботами, муж которой на двадцать пятом году совместной жизни вдруг спутался с какой-то уличной девкой. Покинутая жена пришла поведать ему свои горести.
– Дон Хоакин! – умоляла она. – Ведь вы, говорят, знаете все: можете ли вы дать средство, чтобы излечить бедного моего мужа от зелья, которым опоила его эта вертихвостка?
– О каком зелье ты говоришь?
– Да раз он бросил меня, прожив целых двадцать пять лет, и перебрался к ней, то рассудите сами…
– Знаешь, ведь куда хуже было бы, если б он бросил тебя, когда вы только поженились и ты была молода…
– Ах, нет, господин доктор! Она наверняка опоила его каким-то приворотным зельем, которое вскружило ему голову; иначе ничего подобного не могло бы случиться… не могло бы быть…
– Зельем… зельем… – пробормотал Хоакин.
– Именно, дон Хоакин, именно зельем… Вы же человек ученый; дайте мне средство против этого зелья!
– Эх, милая! Еще далекие наши предки тщетно пытались отыскать живительную влагу, которая бы возвращала молодость.
И когда несчастная ушла, погруженная в свое горе, Хоакин подумал; «Неужели бедняжке не придет в голову хотя бы разок взглянуть на себя в зеркало? То-то бы она увидела, что сделали из нее долгие годы тяжких трудов! Простонародье, оно все приписывает колдовскому зелью, дурному глазу, зависти… Работы не найдут – виновата зависть… Случается что-то дурное? Зависть. Тот, кто все свои неудачи приписывает чужой зависти, сам завистник. А разве мы все не завистники? Разве меня, например, не опоили зельем?»
Еще много дней он думал только о зелье. И в конце концов заключил: «Это и есть первородный грех!»