Текст книги "Синьор президент"
Автор книги: Мигель Анхель Астуриас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
XXX. Бракосочетание «in extremis»[23]23
В последний момент, в безвыходном положении (лат.)
[Закрыть]
– У соседей кто-то умирает!
Из каждого дома выходила старая дева.
– У соседей кто-то умирает!
С лицом новобранца и манерами дипломата вышла из «Дома двухсот»[24]24
Дом двухсот – название приюта для старых одиноких женщин.
[Закрыть] та, которую звали Петронилой, та, что, за неимением других прелестей, мечтала хотя бы о красивом имени Берта. В старомодном черном платье появилась и приятельница Петронилы, обладательница тупой физиономии, получившая при крещении имя Сильвин. В корсете или, точнее, в латах, сковавших ее телеса, в туфлях, давивших па мозоли, и с цепочкой от часов, словно с петлей на шее, пришла знакомая Сильвии по имени Энграсия. Узкоголовая, как змея, неуклюжая, голенастая и мужеподобная, пришла кузина Энграсии и всегдашняя ее верная наперсница во всех делах, любительница потолковать о бедах, предсказанных в гороскопе, о появлении новых комет, пришествии антихриста и о наступлении времен, когда, согласно прорицаниям, мужчины будут взбираться на деревья, спасаясь от распаленных женщин, а те полезут за ними, чтобы заставить их спуститься на землю.
У соседей кто-то умирал! Какая радость! Они так не думали, но губы сами по себе шевелились, благословляя случай, позволявший, если дать ножницам волю, выкроить вполне приличный кусок материи, чтобы каждая из них могла смастерить себе вещицу по размеру.
Удавиха поджидала их.
– Мои сестры готовы, – сообщила та, что пришла из «Дома двухсот», не вдаваясь в излишние объяснения.
– Если нужно сшить платье, можете, разумеется, рассчитывать на меня, – произнесла Сильвия.
А полузадушенпая корсетом Энграсия, Онграсита, от которой то пахло одеколоном, то несло похлебкой из потрохов, прибавила, с трудом выдавливая из себя слова:
– Я прочту молитву о спасении души, когда окончится мой час бдения, ведь несчастье так велико!
Они говорили вполголоса, сгрудившись в комнате за лавкой, стараясь не спугнуть тишину, которая, словно дым каких-то лекарственных курений, обволакивала постель больной, и не помешать сеньору, что молился у ее изголовья денно и нощно. Очень милый сеньор. Очень милый. На цыпочках приближались они к постели, больше затем, чтобы разглядеть лицо сеньора, нежели для того, чтобы узнать, как чувствует себя Камила – призрак с длинными ресницами, тонкой-тонкой шеей и спутанными волосами, – и так как они подозревали, что тут-то непременно и должна быть зарыта собака, – в набожности всегда зарыта какая-нибудь собака, не так ли? – они не успокоились до тех пор, пока не заставили трактирщицу проболтаться. Он был ее женихом. Ее жених, любимый! Вот оно что! Так, значит, ее жених! Все они наперебой повторяли золотое словечко, все, кроме Сильвии; она тотчас исчезла под каким-то предлогом, узнав, что Камила – дочь генерала Каналеса, и больше не возвращалась. Нечего возиться с врагами правительства. Жених ее очень любит, говорила она себе, и очень предан Президенту. Однако я сестра своего брата, а мой брат – депутат, и я могу его скомпрометировать. Упаси господи!…
На улице она все еще повторяла: «Упаси господи!»
Кара де Анхель не замечал дев, которые, выполняя свой долг милосердия и навещая больную, пытались, кроме того, утешать жениха. Он благодарил их, не слыша, что они ему говорили, – слова, слова, – и всей душой внимал монотонным, жалобным стонам бредившей Камилы; не отвечал на сердечный пыл, с каким они пожимали ему руки. Подавленный горем, он чувствовал, что тело его холодеет. Казалось, будто льет дождь, немеют конечности, будто кружат его невидимые призраки в пространство, более обширном, чем бытие, где воздух – сам по себе, свет – сам по себе, тень – сама по себе, все предметы – сами но себе.
Приход врача прервал вереницу его мыслей.
– Так, значит, доктор…
– Уповайте на чудо!
– Вы будете приходить сюда, правда?
Трактирщица не сидела на месте ни минуты, и, назло времени, все успевала делать. Она брала стирать белье у соседей, рано утром его замачивала, потом несла в тюрьму завтрак для Васкеса – о нем не было никаких сведений, – по возвращении стирала, выжимала и развешивала белье. Пока тряпки сохли, она бежала домой, чтобы управиться с делами по хозяйству. Были и другие заботы: накормить больную, зажечь свечи перед изображениями святых, растолкать Кара де Анхеля, чтобы тот поел, встретить доктора, сбегать в аптеку, стерпеть присутствие «монашек», как она называла старых дев, и поругаться с хозяйкой тюфячной мастерской. «С таких тюфяков не встать без синяков! – кричала она с порога, махая руками, будто отгоняя мух. – Такие тюфяки не купят и толстяки!»
– Уповайте на чудо!
Кара де Анхель повторял слова врача. Чудо – произвол вечного преходящего, триумф неведомого, абсолютное ничтожество человека. Он испытывал потребность громко взывать к богу, чтобы тот сотворил чудо, ибо реальный мир ускользал из его рук – бесполезный, враждебный, неустойчивый, не оправдывающий своего существования.
И все ожидали развязки с минуты на минуту. Вой собаки, громкий перезвон колоколов в соборе Мерсед заставляли соседей осенять себя крестным знамением и восклицать, шумно вздыхая: «Отмучилась!… Да, пробил ее час! Жениха-то жаль!… Что поделаешь. На то воля божья! Вот чем все мы станем в конечном счете!»
Петронила рассказала обо всем этом одному из тех людей, что до старости сохраняют детское выражение лица, – преподавателю английского языка и других диковинных предметов. Этого человека называли попросту Тичер[25]25
Учитель (англ.).
[Закрыть]. Петронила хотела узнать, можно ли спасти Камилу магическими средствами, и Тичер должен был знать это, ибо, помимо того, что он преподавал английский язык, он посвящал свой досуг изучению теософии, спиритизма, черной магии, астрологии, гипнотизма, оккультных паук и был даже изобретателем прибора, который назывался «Волшебный сосуд для отыскания спрятанных сокровищ в домах с привидениями». Никогда не сумел бы объяснить Тичер, почему он питал такое пристрастие ко всему неизведанному.
С юношеских лет его влекло к церкви, но одна замужняя женщина, обладавшая большим жизненным опытом и волей, вмешалась как раз в то время, когда он собирался стать священнослужителем. Ему пришлось повесить рясу на гвоздь, но он сохранил свои благочестивые привычки, чудаковатый и одинокий. Из семинарии он перешел в коммерческое училище и успешно бы его закончил, если бы не пришлось спасаться от одного учителя бухгалтерии – тот влюбился в него до безумии. Работа открыла ему свои закоптелые объятия, тяжелая работа кузнеца, и он стал качать воздуходувные мехи в мастерской. Но, непривычный к труду и слабый здоровьем, он скоро оставил это занятие. К чему трудиться ему, племяннику богатой дамы, которая желала, чтобы он посвятил себя служению церкви, ибо, много ли, мало ли дадут церкви ее слуги, она всегда будет для них доброй хозяйкой. «Вернись в святое лоно, – говорила дама, – и не теряй здесь времени даром; вернись к церкви, разве ты не видишь, что в миру тебе делать нечего, что ты умом не силен и немощен, как агнец новорожденный, что ты все испробовал, и ничто тебя не прельщает: ни военная карьера, ни музыка… Если не хочешь быть святым отцом, займись преподаванием, давай уроки английского языка, например. Если господь не избрал тебя, избери ты детей; английский язык более легкий, чем латынь, и более нужный; к тому же на уроках английского языка ученики, если они чего-нибудь не поймут, будут думать, что учитель говорит по-английски».
Петронила понизила голос, как всегда, когда вкладывала всю душу в свои слова.
– Жених обожает ее и боготворит, Тичер. Он хоть и похитил Камилу, лелеет ее в ожидании минуты, когда церковь благословит их вечный союз. Такое не каждый день увидишь…
– Тем более в наше время, дитя мое! – прибавила, входя в комнату с букетом роз, самая высокая из обитательниц «Дома двухсот», которая, казалось, взобралась на верхнюю ступеньку самой себя.
– Жених, Тичер, жених такой заботливый; ни минуты не сомневаюсь в том, что он умрёт вместе с ней… О!
– Вы говорите, Петронила, – медленно промолвил Тичер, – сеньоры медики объявили, что ее невозможно вырвать из объятий смерти?
– Да, сеньор, невозможно; они три раза подряд признали ее безнадежной.
– И вы говорите, Нила, что только чудо может спасти ее?
– Представьте себе… И жених-то бедный, его душа на части рвется…
– Ну, так я знаю, что делать; мы сотворим чудо. Смерти может противостоять только любовь, ибо обе они одинаково сильны, как говорится в Песни Песней; и если вы сказали правду, что жених этой сеньориты ее обожает, я хочу сказать – любит недвусмысленно, я хочу сказать – любит в полном смысле слова, я хочу сказать – в том смысле, что думает жениться на ней, тогда он может спасти ее, если решится на бракосочетание, что, по моей теории черепковых прививок, должно помочь в этом случае.
Петронила едва не лишилась чувств на груди Тичера. Она подняла на ноги весь дом, оповестила приятельниц, посвятила в дело Удавиху и велела ей пригласить священника. В тот же самый день Камила и Кара де Анхель обвенчались у порога неизвестности. Руку, длинную, тонкую в холодную, как нож из слоновой кости, сжимал фаворит в своей жаркой ладони, в то время как священнослужитель читал божественную латынь. Присутствовали девы из «Дома двухсот», Энграсня и Тичер, одетый в черное. По окончании церемонии Тичер воскликнул:
– Make thee another self, for love of me[26]26
Превратись в иную, во имя моей любви!… (англ.)
[Закрыть]!…
XXXI. Ледяная стража
В проходной тюрьмы блестели штыки охранников, сидевших в два ряда, один против другого, как в темном вагоне поезда. От вереницы проезжавших мимо экипажей вдруг отделился один и остановился. Кучер, откинувшись назад, чтобы сильнее натянуть вожжи, покачивался из стороны в сторону, – кукла в грязном тряпье, – изрыгая проклятия. Еще бы чуть – и набок! По высоким, гладким стенам гнусного здания скользнул визг колес, с которых брусчатка живьем содрала кожу, и человек с брюшком, еле достававший до земли короткими ногами, осторожно слез с подножки. Кучер почувствовал, как вздрогнула карета, освободившись от тяжести военного прокурора, сжал сухими губами потухшую сигарету – как хорошо остаться одному, с лошадьми! – и тронул вожжи, чтобы отъехать дальше, к решетке сада, застывшего в предательском страхе. В этот же миг какая-то дама бросилась на колени перед прокурором, громко умоляя выслушать ее.
– Встаньте, сеньора! Здесь я не могу вас слушать; нет, нет, встаньте, пожалуйста… Не имею чести знать вас…
– Я жена лиценциата Карвахаля…
– Встаньте…
Она прервала его:
– Днем и ночью, постоянно, всюду, у вас дома, в доме вашей матери, в вашем кабинете я искала вас, сеньор, но не могла найти. Только вы знаете, что с моим мужем, только вы знаете, только вы можете мне сказать. Где он? Что с ним? Скажите мне, сеньор, жив ли он? Скажите мне, сеньор, что он жив!
– Как раз на эту ночь, сеньора, назначено срочное заседание военного трибунала, он будет разбирать дело лиценциата.
– А-а-а-а!
От радости затрепетали губы в нервной дрожи, которую она не могла побороть. Жив! Известие несло с собой надежду. Жив!… Ведь он ни в чем не виноват, значит, будет освобожден…
Но прокурор тем же холодным тоном добавил:
– Политическая ситуация в стране такова, что не позволяет правительству щадить своих врагов, сеньора. Это все, что я могу вам сказать. Постарайтесь увидеть Сеньора Президента и попросить его сохранить жизнь вашему мужу, – он, согласно закону, может быть приговорен к смерти и расстрелян в течение двадцати четырех часов…
– …За, за, за…!
– Закон сильнее людей, сеньора, и только Сеньор Президент имеет право помиловать…
– …за, за, за…!
Она не могла говорить, вдруг оцепенев, сникнув, с потухшим взором, белая, как платок, который кусали ее зубы и сжимали онемевшие пальцы.
Прокурор вошел в дверь, ощетинившуюся штыками. Улица, пробужденная на какое-то мгновение к жизни экипажами, которые возвращались в город с излюбленного места прогулок элегантных дам и кавалеров, снова стала сонной и пустынной. Из какого-то закоулка вынырнул, свистя и разбрасывая искры, крохотный поезд и скрылся, покачиваясь на рельсах…
– …За, за, за…!
Она не могла говорить. Ледяные тиски – их никак не разомкнуть – сжимали горло, и тело словно соскользнуло с плеч куда-то вниз. Осталось только пустое платье, голова, руки и ноги. Она услышала стук колес экипажа, ехавшего ей навстречу по улице. Остановила его. Лошади разбухли, как слезы, осев на задние ноги и запрокинув головы. Она велела кучеру доставить ее как можно скорее в загородный дом Президента. Ее нетерпение было так велико, так отчаянно велико, что, хотя лошади и неслись во весь опор, она не переставала требовать и требовать от кучера, чтобы тот гнал, не жался хлыста… Ей уже надо было быть там… Еще скорее… Ей надо спасти мужа… Еще скорее… скорее… Она вырвала у кучера хлыст… Надо спасти мужа… Под градом жестоких ударов лошади ускорили бег… Хлыст обжигал им крупы… Спасти мужа… Она должна уже быть там… Нo карета не двигалась… карета не двигалась… колеса вертелись вокруг неподвижных осей, не устремляясь вперед, они не трогались с места… А ей надо было спасти мужа… Да, да, да, да, да… – волосы ее растрепались – спасти его… – платье расстегнулось – спасти его… Но карета не двигалась… Крутились только передние колеса; ей казалось, что зад кареты оставался на месте, что карета растягивалась, как гармошка фотоаппарата, а лошади, удаляясь, становились совсем крошечными…
Кучер выхватил у нее хлыст. Нельзя так гнать… Да, да, да, да… Да… Нет… да… нет… да… нет… Но почему нет?… Как это нет?… Да… нет… да… нет… Она сорвала с себя серьги, брошь, кольца, браслет и сунула кучеру в карман куртки, чтобы он не сдерживал лошадей. Ей надо было спасти мужа. Но они никак не могли доехать… Доехать, доехать, доехать… Но конца пути не видно… Доехать, упросить, спасти мужа, но пути не было конца. Они вросли в землю, как телеграфные столбы, или, скорее, бежали назад, как телеграфные столбы, как живые колючие изгороди, как незасеянные поля, как золотые облака сумерек, как пустынные перекрестки дорог и неподвижные быки.
Наконец по обочине дороги, терявшейся среди деревьев, они свернули к резиденции Президента. Ей стало душно. Они проезжали мимо опрятных домишек словно вымершего поселения. Но вот навстречу им стали попадаться экипажи, возвращавшиеся из президентских владений – ландо, двуколки, кареты, в которых сидели люди с почти одинаковыми лицами, в почти одинаковых костюмах. Шум нарастал – стук колес по брусчатке, стук лошадиных копыт… Но конца пути не видно, конца не видно… Среди тех, кто возвращался в экипажах, – отставных бюрократов и военных, прикрывавших жирное брюшко нарядной одеждой, – шли пешком хуторяне, срочно вызванные Президентом много месяцев тому назад; крестьяне в обуви, похожей на кожаные бурдюки; школьные учительницы, то и Дело сходившие с дороги, чтобы отдышаться: глаза запорошены пылью, ботинки из дубленой кожи разорваны, нижние юбки выбились из-под платья; и группки индейцев, – они хоть и являли собою муниципальную власть в своих округах, по счастью мало разбирались во всем происходившем. Спасти его, да, да, Да, но где же конец пути?
Главное, доехать, приехать раньше, чем истечет время аудиенции, доехать, упросить, спасти его… Но нет конца пути! Оставалось совсем немного, только выехать из деревни. Они уже Должны быть там, а деревня все не кончается. По этой же дороге в святой четверг проносили статуи Иисуса и святом девы из Долорес. Своры собак – унылое гудение труб нагоняло на них тоску – завывали на все голоса, когда процессия проходила мимо Президента, восседавшего на балконе под навесом из красных ковров и багровых цветов. Иисус, придавленный тяжелым деревянным балдахином, проплыл перед Цезарем, и к Цезарю обратились восхищенные взоры мужчин и женщин. Мало, видно, было страданий, мало слез, проливавшихся ежечасно, мало того, что семьи и города старели от горя; в довершение позорного фарса надо было, чтобы перед Сеньором Президентом тащили изваяние распятого Христа с затуманенными мукой глазами, которого под золоченым балдахином – это ли не кощунство? – несла толпа уродов и страшилищ, а вокруг грохотала языческая музыка.
Экипаж остановился у входа в августейшую резиденцию. Супруга Карвахаля побежала к дому по аллее, мимо рядов раскидистых деревьев. Какой-то офицер преградил ей путь.
– Сеньора, сеньора…
– Я приехала к Президенту…
– Сеньор Президент не принимает, вернитесь…
– Нет, нет, принимает, нет, меня он примет, я жена лиценциата Карвахаля… – И она бросилась бежать дальше, вырвавшись из рук офицера, который следовал за ней, приказывая остановиться. Ей удалось достичь домика, слабо озаренного отблесками заката.
– Могут расстрелять моего мужа, генерал!…
По веранде этого почти игрушечного домика прогуливался, заложив руки за спину, высокий, смуглый, с головы до пят татуированный золотым шитьем, человек. К нему обратилась она в волнении:
– Могут расстрелять моего мужа, генерал!
Военный, гнавшийся за ней от ворот, не переставая твердил, что видеть Президента невозможно.
Важный вид не помешал генералу грубо оборвать ее:
– Сеньор Президент не принимает, уважаемая, и убирайтесь отсюда, будьте любезны…
– О генерал! Генерал! Что я буду делать без моего мужа, что я буду делать без него? Нет, нет, генерал! Он принимает! Пустите, пустите! Доложите обо мне! Ведь могут расстрелять моего мужа!
Слышно было, как стучало ее сердце. Ей не дали упасть на колени. Звенящая, колючая тишина была ответом на ее мольбы.
Сухие листья громко шелестели в сумерках, словно в страхе перед ветром, который их срывал и уносил. Она упала на какую-то скамью. Люди из черного льда, холодное мерцание звезд. Рыдания срывались с ее губ то шорохом накрахмаленной бахромы, то звоном ножей. Слюна текла по вздрагивавшему от суд0рожных всхлипывании подбородку. Она упала на скамью, которую смочила слезами, будто скамья была точильным камнем. Напрасно ее гнали прочь от дома, где, возможно, был Президент. Шаги патруля заставили ее в ужасе вскочить. Пахло колбасой, винным перегаром, смолистой сосной. Скамья исчезла в темноте, как унесенная морем доска. Она брела от одного места к другому, чтобы не утонуть, как скамья, в темноте, чтобы остаться живой. Два, три, несколько раз ее задерживали часовые, стоявшие между деревьями. Они останавливали ее грубым окриком, грозя прикладом или беря на мушку, если она пыталась идти дальше. Отчаявшись пробиться мольбами направо, она бежала налево. Спотыкалась о камни, прорывалась сквозь колючие заросли. Другие ледяные стражи преграждали ей путь. Она умоляла, боролась, протягивала руки, как нищая, и, когда ее уже никто не слушал, бросалась в противоположную сторону…
Деревья уронили тень на дорогу у экипажа; тень, которая, едва ступив на подножку, как безумная метнулась назад, попытать счастье в последний раз. Возница проснулся и, вытаскивая руку из кармана, чтобы взяться за вожжи, едва не вытряхнул нагревшиеся там драгоценности. Ему казалось, что прошла целая вечность; он уже не считал, сколько часов оставалось пробыть с Мингой. Серьги, кольца, браслет… Уж теперь-то она не заартачится! Он почесал одной ногой другую, надвинул шляпу на лоб и сплюнул. Откуда взялась такая темь и столько жаб?… Супруга Карвахаля шла назад, к экипажу, поступью сомнамбулы. Опустившись на сиденье, она приказала кучеру немного подождать, может быть, откроют дверь в доме. Полчаса… Час…
Экипаж бесшумно катился; или она не слышала стука колес, или они продолжали стоять на месте… Дорога устремлялась по крутому откосу вниз, на дно ложбины, чтобы взметнуться затем вверх, подобно ракете, в поисках города. Первая темная стена. Первый белый дом. Дыру в какой-то стене прикрыла вывеска с фамилией «Онофров»… Она чувствовала, что все сомкнулось вокруг ее горя… Воздух… Все… В каждой слезе – планетная система. Сороконожки ночной росы падали с черепиц на узкие тротуары… Кровь стыла в жилах… Что с нею?… Мне плохо, очень плохо!… А завтра что с ней будет?… То же самое, и послезавтра то же! Она спрашивала себя и себе же отвечала… И послезавтра то же…
Вес всех мертвых заставляет землю поворачиваться к ночной мгле, а к дневному свету – вес живых… Когда мертвых будет больше, чем живых, настанет вечная, бесконечная ночь – живые не смогут перевесить, заставить вернуться день…
Экипаж остановился. Улица вела дальше, но для нее путь кончался здесь, она стояла перед тюрьмой, где, сомнений нет… Она все теснее прижималась к стене… На ней не было траурных одежд, но у нее уже появилось чутье летучей мыши… Страшно, холодно, гадко; она не чувствовала ничего, припав к стене, которая вот-вот отзовется эхом залпа… Несмотря ни на что, уже стоя здесь, она не могла поверить, что убьют ее мужа, вот так, просто; так, выстрелом из винтовки, пулями, такие же люди, как он, с глазами, с губами, с ногами, с волосами на голове, с ногтями на пальцах, с зубами во рту, с языком, с язычком в горле… Невозможно представить себе, что его расстреляют такие же люди, люди того же цвета кожи, с теми же интонациями в голосе, люди, которые смотрят, слушают, ложатся спать, встают, любят, умываются по утрам, едят, смеются, ходят; люди с теми же думами и теми же сомнениями…