Текст книги "Синьор президент"
Автор книги: Мигель Анхель Астуриас
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. Недели, месяцы, годы…
XXVIII. Разговор во мраке
Первый голос:
– Какой сегодня день?
Второй голос:
– Правда, какой сегодня день?
Третий голос:
– Постойте… Меня арестовали в пятницу: пятница… суббота… воскресенье… понедельник… понедельник… Действительно, сколько времени я уже здесь? Какой же, в самом деле, сегодня день?
Первый голос:
– У меня такое ощущение… Вам не кажется?… Будто мы где-то далеко, страшно далеко…
Второй голос:
– Пас погребли навечно в могиле заброшенного кладбища и о нас забыли…
Третий голос:
– Не говорите так!
Оба первых голоса:
– Небу…
– …дем так говори-и-ить!
Третий голос:
– Но только не умолкайте; меня пугает тишина, я боюсь;
так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить.
Второй голос:
– Не умолкайте, черт побери! Расскажите, что делается в городе, ведь вы последним из нас видели его; что говорят в народе, как там вообще?… Иногда мне кажется, что весь город, как мы, потонул во мгле, стиснутый гигантскими стенами, а улицы его покрыты мертвой гнилью всех прошлых зим. Не знаю, случается ли такое с вами, но к концу зимы меня всегда мучает мысль, что вся грязь вокруг подсыхает. Когда я говорю о городе, у меня появляется зверский аппетит; вот бы сейчас калифорнийских яблок…
Первый голос:
– Не хотите ли апель-синов? Нет, я был бы счастлив, если бы мог выпить чашку горячего чаю!
Второй голос:
– Подумать только, что в городе все по-прежнему: словно ничего и не произошло, словно нас и не заточали сюда. Трамваи все так же ходят. Который час, однако?
Первый голос:
– Что-нибудь около…
Второй голос:
– Просто не представляю…
Первый голос:
– Должно быть, около…
Третий голос:
– Не умолкайте, говорите; только не умолкайте, ради всего святого. Тишина меня пугает, я боюсь; так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить! – PI прибавил, задыхаясь: – Я не хотел об этом говорить, но боюсь, что нас будут истязать…
Первый голос:
– Да отсохнет у вас язык! Наверное, это очень страшно, когда тебя бьют.
Второй голос:
– Даже правнуки тех, кто стерпит надругательства, не забудут позора!
Первый голос:
– Вечно вы ересь несете; молчите лучше!
Второй голос:
– Для священнослужителей все на свете ересь…
Первый голос:
– Глупости! Вопли себе в голову!
Второй голос:
– Я говорю, что священнослужители всегда видят греховное в чужом глазу.
Третий голос:
– Не умолкайте, говорите; не умолкайте, ради всего святого. Тишина меня пугает, я боюсь; так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить!
В небольшой темной камере, куда были брошены нищие, взятые той ночью, томились в заключении студент и пономарь, к которым теперь присоединился лиценциат Абель Карвахаль,
– Мой арест, – сказал Карвахаль, – произошел при следующих печальных обстоятельствах. В то утро служанка отправилась за хлебом и, возвратившись, сообщила моей жене, что наш дом окружен солдатами. /Кена поспешила предупредить меня, по я не придал этому значения, в полной уверенности, что речь идет об аресте какого-нибудь контрабандиста, торговца спиртным. Я преспокойно побрился, принял ванну, позавтракал и оделся, чтобы идти поздравить Президента. Разрядился в пух и прах!… «Привет, коллега, рад вас видеть», – сказал я военному прокурору, которого встретил в полной парадной форме у дверей своего дома. «Я пришел за вами, – ответил он, – поторапливайтесь, уже довольно поздно!» Мы прошли вместе несколько шагов, и на его вопрос, ведомо ли мне, что тут делают солдаты, окружившие мой дом, я ответил отрицательно. «Ну, тогда я скажу вам, притворщик, – бросил он мне. – Они пришли арестовать вас». Я посмотрел ему в лицо и понял, что он не шутит. В тот же момент офицер схватил меня за руку, и под стражей мое бренное тело препроводили в этот застенок. Во фраке и цилиндре.
Немного помолчав, он добавил:
– Теперь говорите вы; тишина меня пугает, я боюсь!…
– Ой-ой! Что это? – вскричал студент. – У пономаря голова холодна, как мельничный жернов!
– Откуда вы знаете?
– Я трогаю его, он даже не чувствует…
– Вы трогаете не меня, я отвечаю вам…
– Тогда кого же? Вас, лиценциат?
– Нет…
– Значит… Значит, с нами тут покойник!
– Нет, не покойник, это я…
– Но кто вы?… – поперхнулся студент. – Вы холодны как лед.
Еле слышный голос ответил:
– Один из вас…
Три первых голоса:
– А-а-а!
Пономарь поведал лиценциату Карвахалю историю своей беды:
– Вышел я из ризницы (и он видел себя выходящим из опрятной ризницы, пропитанной запахом погашенных кадил, старого дерева, позолоты облачений, тления), прошел через церковь (и он видел себя идущим через церковь, преисполненным робостью, которую внушало ему присутствие всевышнего, неподвижные лампады и беснующиеся мухи) и направился к выходу, чтобы снять по поручению одного из святых братьев сообщение о девятидневном трауре в честь святой девы де ла О, так как дни траура истекли. Но, по несчастью – ибо я не умею читать, – вместо того чтобы убрать извещение о трауре, я сорвал бумагу, сообщавшую о дне рождения матери Сеньора Президента, по желанию которой было выставлено изображение Всевышнего… Чего вы еще хотите! Меня арестовали и посадили в эту камеру как революционера!
Один лишь студент не промолвил ни слова о том, за что пострадал. Ему было легче говорить о своих дырявых легких, нежели худо отзываться о родной стране. Он с упоением рассказывал о своем недуге, чтобы забыть о том, что увидел луч света в ночь кораблекрушения, что увидел луч света сквозь груды трупов, что у него открылись глаза в школе без окон, где на самом пороге погасили огонек его надежды и взамен не дали ничего: тьма, хаос, смятение, черная меланхолия кастрата. И мало-помалу тихо, сквозь зубы, он стал декламировать поэму о принесенных в жертву поколениях:
Пропитаны слезами, солоны,
как моряки, вернувшиеся с моря,
в порту небытия бросаем якорь,
и света нет на мачтах наших рук.
Никто не ждет нас здесь – пи топь, ни воды
с отливом синим цвета дальних звезд.
Мы выкликаем наши имена,
но эхо даже не пожмет плечами.
Коснись губами моего лица,
рука в моей руке. Вчера друзья
легли навеки под плакучей ивой
воспоминаний; вспоминать не надо.
Мешок прорвался, и пучок распался,
колосья метеорами упали
в пространство, в пустоту… Но нет еще…
Еще в груди скачками сердце бьется.
Но нет еще. И это «нет» земли
гробницам, это наковален «нет»,
«нет» ульев, где, как зерна, сами пчелы,
отчаянное, детское «нет», – «нет»!
H повторяла роза всех ветров
с детьми отчаянное «нет, нет, нет»,
и ночь, как на колесах катафалк,
со всей землею вместе повторяла
гробницам и могилам «нет, нет, нет»;
и даже кони это повторяли
подковами за наковальней вслед,
входя на кладбище и выходя,
как будто возвращаясь с дальних звезд.
Загадки зорь на этих дальних звездах,
уход в мираж во время пораженья,
так далеко от мира и так рано.
Чтоб век, как берегов, достичь однажды,
в открытом море бьются волны слез.
– Не умолкайте, говорите! – сказал Карвахаль после долгого молчания. – Говорите о чем-нибудь!
– Давайте поговорим о свободе! – прошептал студент.
– Что за смысл, – отозвался пономарь, – говорить о свободе в тюрьме!
– А больные, разве не говорят они в больнице об исцелении?…
Глухо, чуть слышно прозвучал четвертый голос:
– …Нет надежды на свободу, друзья мои; мы осуждены сносить все до тех пор, пока богу будет угодно. Граждане, страстно желавшие родине счастья, теперь далеко. Одни просят подаяния у чужих дверей, другие гниют в общей могиле. Придет день, когда по улицам нельзя будет пройти из-за творимых злодеяний. Деревья не дают уже таких плодов, как прежде. Маис уже не насыщает. Сон уже не ободряет. Вода уже не освежает. Все труднее дышать этим воздухом. Язвы сеют заразу, зараза рождает язвы, и недалек день гибели, мира, когда придет конец всему. Да увидят это мои глаза, потому что мы проклятый народ! Голоса неба слышны в раскатах грома, они говорят нам: «Мерзавцы! Подлецы! Пособники гнусных беззаконий!» Тюремные стены, у которых злодейские пули сразили сотни людей, забрызганы мозгами. Дворцовый мрамор влажен от крови невинных. Куда обратить очи в поисках свободы?
Пономарь:
– К богу, он всемогущ!
Студент:
– Зачем, если он не отвечает?…
Пономарь:
– Такова, значит, его святая воля…
Студент:
– Очень жаль!
Третий голос:
– Не умолкайте, говорите; не умолкайте, ради всего святого. Тишина меня пугает, я боюсь; так и кажется, будто из мрака тянется рука, чтобы схватить меня за горло и удушить!
– Лучше помолиться…
Голос пономаря окропил камеру христианским смирением. Карвахаль, слывший в своем квартале за либерала и рясоненавистника, пробормотал:
– Помолимся…
Но тут вмешался студент:
– Что значит «помолимся»! Мы не должны молиться! Давайте сорвем эту дверь и свершим революцию!
Две чьи-то руки, он не видел чьи, крепко обняли его, и он почувствовал, как его щеку уколола бородка, смоченная слезами:
– Старый учитель колледжа Сан Хосе де лос Инфантес, ты можешь умереть спокойно: не все еще потеряно в стране, где молодежь произносит такие слова!
Третий голос:
– Не умолкайте, говорите, не умолкайте!
XXIX. Военный трибунал
Дело, возбужденное против Каналеса и Карвахаля по обвинению в мятеже и измене со всеми отягчающими обстоятельствами, раздувалось; обвинительных документов набралось столько, что их трудно было прочитать за один присест. Четырнадцать свидетелей в один голос объявили под присягой, что в ночь на Двадцать первое апреля у Портала Господня, где они обычно ночуют, не имея другого крова, им довелось увидеть, как генерал Эусебио Каналес и лиценциат Абель Карвахаль набросились на военного, который оказался полковником Хосе Парралесом Сонрненте, и задушили его; несмотря на то что полковник защищался, как лев, сражаясь до последнего издыхания, он не. смог противостоять внезапно напавшим на него врагам, которые превосходили числом и захватили его врасплох. Свидетели подтвердили также, что, свершив убийство, лиценциат Карвахаль обратился к генералу Каналесу со следующими, или подобными этим, словами: «Теперь, когда мы убрали с дороги Всадника, начальникам казарм ничто более не мешает сдать оружие и признать вас, генерал, верховным главнокомандующим. Идемте скорее, ибо близок рассвет, и сообщим тем, кто ждет нас в моем доме, что надо арестовать и убить Президента Республики и сформировать новое правительство».
Карвахаль не переставал поражаться. Каждая страница дела готовила ему новый сюрприз. Нет, скорее, пожалуй, вызывала смех. Но положение было слишком серьезным, чтобы смеяться. И он продолжал читать. Он читал при свете, что сочился из окна, выходившего в полутемный двор; камера была лишена всякой мебели и предназначалась для приговоренных к смерти. Этой ночью должен был заседать военный трибунал в составе высших воинских чинов для вынесения приговора, и он был оставлен здесь наедине с собственным делом, чтобы подготовить свою защиту. Время истекало. Его бил озноб. Он читал, не вдумываясь, лихорадочно перелистывая страницы, терзаясь тем, что мрак пожирал строки, – влажный пепел, мало-помалу таявший у него под руками. Ему не удалось дочитать великое творение. Зашло солнце, унеся с собою свет, и тоска по небесному светилу затуманила глаза. Последняя строчка, два слова, заголовок, дата, лист… Напрасно он пытался разглядеть номер листа; ночь разливалась по страницам темным чернильным пятном. В изнеможении он уронил голову на увесистый фолиант, который ему, казалось, не для чтения дали, а камнем привязали на шею, перед тем как сбросить в пропасть. Звон цепей на ногах рядовых преступников доносился из лабиринта тюремных двориков, а откуда-то издалека, с городских улиц, долетал приглушенный шум колес.
– Господи боже, мое окоченевшее тело нуждается в тепле и мои глаза нуждаются в свете больше, чем тела в глаза всех людей того полушария, которое сейчас озарено солнцем. Если бы эти люди знали о моем несчастье, они были бы милосерднее, чем ты. господи, и вернули бы мне солнце, чтобы я смог дочитать до конца…
Он на ощупь считал и пересчитывал оставшиеся страницы. Девяносто одна. Снова и снова водил он, как слепец, кончиками пальцев по заголовкам, напечатанным крупным шрифтом, с отчаянием пытаясь что-то прочесть.
Накануне ночью его перевезли под усиленной охраной в закрытой карете из Второго отделения полиции в Центральную тюрьму; но он был так рад снова очутиться на улице, услышать шум ее, знать, что едет по ней, что какой-то момент ему даже подумалось: везут домой. Но эти слова замерли на скорбно поджатых губах, растворились в слезе.
Он шел навстречу полицейским: в руках – папка с делом; во рту – леденцовый привкус влажных улиц. Полицейские отобрали бумаги и, не сказав ни слова, втолкнули в комнату, где заседал всемогущий военный трибунал.
– Господин председатель, послушайте, – проговорил торопливо Карвахаль, обращаясь к генералу, который председательствовал в трибунале. – Как же могу я выступить в свою защиту, если мне даже не дали дочитать до конца материалы следствия?
– Ничем не можем помочь, – ответил тот, – процессуальные сроки коротки, время идет, и медлить нечего. Нас сюда позвали кончать возню.
То, что произошло затем, показалось Карвахалю сном: наполовину обряд, наполовину комедия-буфф. Он был главным действующим лицом и смотрел на всех, балансируя на проволоке смерти, застигнутый врасплох бездушными врагами, окружавшими его. Но он не чувствовал страха, он не чувствовал ничего; волнения улеглись под омертвелой оболочкой. Он мог бы сойти за храбреца. Стол трибунала был покрыт знаменем, как положено по уставу. Военные мундиры. Оглашение протоколов. Огромное количество протоколов. Присяга. На столе, на знамени – Военный кодекс, как камень. Нищие занимали скамьи свидетелей. Колченогий, пригладивший вихры, беззубый, застывший с выражением умиления на пьяном лице, не пропускал ни слова из того, что читали, и следил за каждым жестом председателя. Сальвадор Тигр наблюдал за судопроизводством с достоинством гориллы, то ковыряя в своем приплюснутом носу, то в гнилых зубах, разевая огромный от уха до уха рот. Вдовушка – высокий, костистый, сумрачный – мертвым оскалом черепа улыбался членам трибунала. Луло Сверток, толстый, сморщенный, приземистый, быстро переходивший от смеха к ярости, от восхищения к негодованию, закрывал глаза и затыкал уши, чтобы все знали, что он не хочет ни видеть, ни слышать того, что происходит вокруг. Дои Хуан Куцый Сюртук облаченный в свой бессменный сюртук, аккуратный, чинный, смахивал на выходца из буржуазной семьи своей манерой одеваться: широкий галстук в крупный красный горох, лаковые ботинки со стоптанными каблуками, фальшивые манжеты, манишка на голое тело; некоторую элегантность ему придавали соломенная шляпа и полнейшая глухота. Дон Хуан, который ничего не мог слышать, пересчитывал солдат, стоявших вдоль стен зала на расстоянии двух шагов одни от другого. Рядом сидел Рикардо Музыкант: голова и часть лица повязаны пестрым платком, нос багровый, борода метелочкой, грязная, слипшаяся. Рикардо Музыкант разговаривал сам с собой, уставившись на огромный живот глухонемой, которая пускала слюни, капавшие на скамью, и скребла левый бок, ловя вшей. За глухонемой помещался Лереке, негр, – голова с одним ухом, что ночной горшок. Рядом с ним сидела Чика Мочунья, тощая, кривая, усатая, от нее так и разило старым матрасом.
После оглашения процессуальных материалов поднялся обвинитель – офицер со щеткой коротких волос на маленькой головке, торчащей из большого, не по размеру, воротника мундира, – и потребовал смертной казни для преступника. Карвахаль снова стал смотреть на членов трибунала, стремясь понять, способны ли они соображать. Первый, с кем он встретился глазами, был вдребезги пьян. На знамени вырисовывались его смуглые руки, похожие па руки крестьян, которые играют в карты на деревенских праздниках. Около него сидел офицер с бурым лицом, тоже навеселе. Сам председатель, явный алкоголик, едва держался па ногах.
Карвахаль не смог произнести свою защитительную речь. Он с трудом выдавил из себя несколько фраз, но тут же у него появилось мучительное ощущение, что его никто не слушает. Слова во рту превращались в вязкое тесто.
Приговор, вынесенный и написанный заранее, казался просто непостижимым при виде этих грубых экзекуторов, призванных «кончать возню», кукол из копченого мяса в позолоте, которых с головы до пят обдавала желтой струей света настольная лампа; этих лизоблюдов с жабьими глазами и змеиной тенью, падавшей темными пятнами на апельсиновый пол; солдатиков, сосавших ремешки от фуражек; всех этих фигур на фоне мебели, безмолвной, как в тех домах, где свершается преступление.
– Подаю приговор на обжалование!
Голос Карвахаля прозвучал глухо, как из склепа.
– Нe болтайте ерунду, – проворчал прокурор. – Никаких жалований и обжалований; у нас здесь маху не дают!
Стакан с водой, бесконечно тяжелый, – его он смог поднять потому, что перед ним раскрылась бесконечность, – помог ему проглотить то, от чего хотела избавиться голова: от сознания неминуемой гибели, от физического ощущения своего умирания, – раздробленные пулями кости, кровь на живом теле, стекленеющие глаза, холодные одежды, земля. Со страхом опускал он стакан, на мгновение задержав руку на весу, чтобы не разбить его о стол. Отказался от предложенной сигареты. Дрожащими мальцами скреб шею, скользя по белым степам устремленным в пространство взором, словно оторвавшимся от известково-бледного лица.
Полумертвого, с огуречным привкусом во рту и глазами, полными слез, едва державшегося па ногах, его вели по коридору, где гудел ветер.
– Лиценциат, глотни-ка разок… – сказал ему лейтенант с глазами цапли.
Он поднес бутыль к своим губам, непостижимо огромным, и отпил.
– Лейтенант, – раздался голос из темноты, – завтра вы отправитесь на батарею. Есть приказ не допускать никаких поблажек в обращении с политическими преступниками.
Еще несколько шагов, и его погребли в подземной камере – три метра в длину и два с половиной в ширину, – где находились двенадцать человек, приговоренных к смерти, неподвижно стоявших в тесноте, прижатых друг к другу, словно сардины; они, стоя, отправляли свои естественные надобности, месили и перемешивали ногами собственные испражнения. Карвахаль был тринадцатым. После ухода солдат прерывистое дыхание этой массы агонизирующих людей наполнило тишину подземелья, которая нарушалась лишь доносившимися издалека воплями одного заживо замурованного.
Два или три раза Карвахаль ловил себя на том, что он машинально считает крики несчастного, осужденного умирать от жажды: шестьдесят два!… Шестьдесят три!… Шестьдесят четыре!…
Зловоние, поднимавшееся от перетираемых ногами экскрементов, и недостаток воздуха лишили его всякого самообладания, и он покатился – один, оторвавшись от этой кучки человеческих существ, не переставая считать крики замурованного, – в адскую бездну отчаяния.
Лусио Васкес, желтый-прежелтый, – ногти и глаза цвет а сухого дубового листа, – расхаживал снаружи, у стен подземных камер. В беде его поддерживала мысль о том, что когда-нибудь он отомстит Хенаро Родасу, которого считал виновником своих несчастий. Он жил этой смутной надеждой, черной и сладкой, как патока. Целую вечность ожидал бы он, чтобы отомстить, – такая темная ночь опустилась на его душу, душу червя, ползающего во мраке, – и только вид ножа, вспарывающего живот, и широко открытой раны немного утешал его злобное сердце. Стиснув скрюченные от холода руки, застыв на месте – червь из желтой грязи, – Васкес, час за часом, смаковал свою месть. Убить его! Зарезать! И, словно враг был уже рядом, он хватал рукою тень, ощущал на ладони ледяную ручку ножа и, как беснующийся призрак, мысленно набрасывался на Родаса.
Вопль замурованного заставил его содрогнуться.
– Per Dio, per favori[21]21
Ради бога, сжальтесь… (итал.)
[Закрыть]… воды! Воды! Воды для Тинети[22]22
Тинети – итальянец, осужденный президентом Эстрада Кабрерой на смерть от жажды.
[Закрыть]. воды, воды! Per Dio, per favori… во-о-ды, во-о-оды-ы-ы, воды!…
Замурованный стучал в дверь, которая снаружи была заложена кирпичами, бился об пол, о стены.
– Воды' Воды! Воды для Тинети. Per Dio, per favori, воды, per Dio!
Без слез, без слюны, без капли влаги, вырываясь из горла, усаженного раскаленными иглами, кружась в мире света и ярких бликов, его крик не переставал бить молотом: «Воды для Тинети! Воды! Воды!»
Китаец, с лицом изрытым оспинами, присматривал за заключенными. Он шествовал из одного века в другой, как последнее дыхание жизни. Существовала ли в действительности эта странная, полуреальная фигура или была их общей галлюцинацией? Хлюпающие под ногами испражнения и вопли замурованного сводили с ума, и, наверное, наверное, этот добрый ангел был только чудесным видением.
– Воды для Тинети! Воды! Per Dio, per favori, воды, воды, воды!…
Мимо беспрестанно сновали солдаты, стуча сандалиями по тюремной панели; некоторые из них с хохотом окликали замурованного:
– Тиролец, эй, тиролец!… Ты зачем обмарал попугая, который болтает, как человек?
– Воды, per Dio, per favori, воды, сеньоры, воды!
Васкес растирал зубами свою месть и стоны итальянца, – они распространяли в воздухе жажду, сухую, как жмыхи сахарного тростника. Раздался залп, – у него перехватило дыхание. Расстреливали. Было, наверное, около трех часов утра.