Текст книги "Смерть Анакреона"
Автор книги: Мейер Трап
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
Он замолчал. Наступила тишина. В комнате не было часов, ход которых мог бы разорвать установившуюся тишину. Тишина комнаты и холод. Холод, потому что комната не отличалась уютом, была безликая и невзрачная, и холод, потому что просто-напросто не разожгли камин. Снаружи – пронизывающая сырость сентябрьской ночи. Они слышали, как ветер шумит в каштанах вдоль аллеи. Шум города: здесь, в центре, и в такое время, ночью, было относительно спокойно. Вот проехала мимо карета, почти неслышно на резиновых колесах, но с цокотом лошадиных подков по мостовой. Особый звук, издаваемый подковами по влажному камню. Нетрудно было догадаться, что карета была пустая, она раскачивалась мягко на рессорах, лошадь двигалась свободно в постромках. Она сказала: «И так вы жили, я имею в виду ты, всю жизнь?»
Он взглянул на нее в недоумении, находясь еще во власти своих дум и звуков проехавшей кареты: «Я, право, не знаю. Да, должно быть всю, всегда!»
– Но как же ты выдержал жизнь взаперти?
– У меня всегда была, к сожалению, лазейка, далекий закуток, на задворках.
– На самом деле, никогда не было.
– Нет, к сожалению, была.
– А я не верю, не верю.
– К сожалению, так оно и есть, непреложная истина, и ты должна свыкнуться с этой мыслью.
– Надеюсь, ты не содержал эту дурочку, мадам Стремберг, подобно государственному советнику Кристенсену. Как сейчас помню, я знала об их связи, будучи ребенком, и, естественно, не понимала всего. Но мне было крайне неприятно, когда государственный советник спустился в сад, а я была там и играла с детьми Кристенсена.
– Нет, – сказал он сначала, – никогда никакой мадам Стремберг, я никогда не мог выдержать их более, чем… правда.
Но это сравнение с государственным советником рассмешило его: жирный, отвратительный мясник, один из богатейших торгашей Кристиании.
– Нет, – сказал он снова, устало улыбнувшись, – я никакой не государственный советник Кристенсен.
Она посмотрела на него: «Этот слух, о котором ты говорил, это ведь, по сути, одна болтовня. Просто для такой персоны, как ты, не подобает совершать прогулки на стороне, пусть и небольшие. Не к лицу тебе выходить за ограду своего дома, вот отсюда и слухи…»
– И моя собственная болезненная слащавая совестливость.
– Да, нечто в этом роде.
Но было другое, сказанное ею, что врезалось ему в память. То, что ей показалось неприятным, когда этот Кристенсен спустился в сад, а она была там – итак, дети! И он сказал: «У меня самого, к несчастью, дети!»
– Ах, давай не будет говорить на эту тему.
Она сидела и пристально смотрела прямо перед собой: «Когда сам совершишь несколько прогулок на стороне, знаешь, какое это чувство… Боязнь, что дети однажды узнают, что у матери был возлюбленный».
– Ты должна сохранить эту тайну про себя, пока дети маленькие. А когда они вырастут, что ж, тема перестанет быть актуальной, может, им вообще не понадобится знать прошлое своей матери. Вот мой совет, иного пути я не вижу.
– Хороший совет, нечего сказать! Нет, я знаю вас лучше, милостивые господа! Насквозь вижу! Разве ты не подумывал, когда сидел и разглагольствовал здесь о любви, о предпосылках, стать моим любовником или, когда высказывал умные мудрые мысли, а сам в глубине души помышлял о том же. Но я скажу тебе прямо, человек больше всего любит манипулировать своей порядочностью. Но ты… ты не делаешь этого.
– Нет, честно говорю, клянусь всем, что мне дорого на этом свете, и отвечаю «нет», во всяком случае, не в данный момент.
– Но ты думал так там, на лестнице?
Она вдруг захохотала и отдернула свою руку: «Да, одно нельзя поставить тебе в упрек, ты не манипулируешь своей порядочностью».
– Ах, господи, мы все немного манипулируем. Сегодня вечером, например, я точно делал это.
– Нет, нет, тебе это плохо удается. Разве что в начале нашего разговора?
– Пожалуй.
– Все равно, ты не особенно много грешил. Но теперь я предупреждаю тебя, я тоже манипулирую своей порядочностью!
Они замолчали. Снова воцарилась тишина. На улице по-прежнему – ветер, неясные шаги прохожих по тротуару. На балкон перед гостиной намело много сухой листвы, отовсюду слышалось завывание ветра, налетавшего порывами с моря.
Он сидел и смотрел на нее, как она, обхватив руками одно колено, изогнулась, что неизбежно было при такой позе, и взирала прямо перед собой. Этот взгляд ничего не выражал, он заметил лишь скорбь в нем и еще другое – жесткость, безучастность и отчужденность, которые обычно появляются, когда попадаешь в водоворот жизненных неудач. Таким образом обнаруживается горькое, ужасающее одиночество. Внизу у рта залегла складка, почти угрожающая. Ее поза, ее вид привели его в смятение. Прежней мягкости в лице не было. Он думал о ее словах: «манипулирую своей порядочностью», в общем-то, это большой грех.
Она повернулась к нему: «Но как ты выдержал эту жизнь? Ни разу не взорвался?»
– Почему же не взорвался? Было, все было, только втихомолку, втуне.
– Никогда не пытался выкинуть этак чего-нибудь дьявольского?
– Нет, кроме лазейки, нет.
– Никогда?
– Клянусь, никогда.
– Чем же ты тогда занимался?
– Ну, у меня ведь кроме всего прочего было дело.
– Хорошо. Но твоя жена?
– Моя жена?
– Твоя жена, да!
– Я женился, как обычно женятся богатые люди. Я следовал существующим традициям и нормам, верил в святость супружества, верил, что должен помогать… Сейчас я не имею понятия, где она есть и где она бывает.
– И это все?
– Да, больше мне нечего сказать.
– Я не понимаю тебя.
– Мы принадлежим разным поколениям, Лалла Кобру… Я бы мог, я бы мог быть тебе отцом!
Она подняла голову, посмотрела на него и улыбнулась, когда он начал заикаться. Улыбнулась не ради приличия, а чтобы показать, что она восприняла его слова, чтобы дать ему понять, что возраст собственно не имеет для нее значения. И снова его пронзило чувство глубочайшего удивления: «Возможно ли, чтобы было так хорошо меж двумя людьми?» И он с благодарностью сказал: «Да, не каждый день встретишь Лаллу Николаисен…»
Она ответила ему: «Не каждый способен ценить ум в человеке».
– Но ты способна.
– Да, но это дается мне нелегко. И потом чревато опасностью, создает немалые трудности в моей жизни.
Именно о своей жизни ей не терпелось теперь рассказать ему. Она сочинила целый роман о себе, рассказывала его при всяком удобном случае, и под конец сама не знала, где правда, а где выдумка. Прошлой осенью она получила первый небольшой удар-предупреждение. После разрыва отношений с ним, с этим милым искусствоведом Йенсом Бингом, она не могла найти замену, заполучить нового поклонника оказалось непросто, не как прежде. Это была одна сторона вопроса. Другая заключалась в том, что она чувствовала, что вступает на путь, ставящий ее вне высшего общества, что она превращается в так называемый элемент declassée. Несколько домов уже закрыли перед ней двери. Говорили, она, дескать, немного чересчур необузданна, немного чересчур бесцеремонна, вращается где придется и с кем придется. Двоюродный брат, Дебриц, не принадлежал к настоящему, по-настоящему хорошему обществу, во всяком случае, его круг был новым. Новые люди и люди, чье происхождение не отвечало ее собственному происхождению и происхождению ее двоюродного брата. Помимо всего прочего, его жена была урожденной Серенсен-Винге, происходила из семьи торговцев, владельцев магазина одежды. Конечно, женившись, брат получил денежки, но свою жену он лишь терпел, не более. И сама она, она никогда не знала толком, кому отдать предпочтение из тех людей, с которыми ей приходилось общаться, но, как говорили, она была именно на месте там, где она была. В последнее время ей приходилось много лгать, прибегать к разным уловкам, чтобы скрыть истинное положение дел. Она теперь вращалась преимущественно в кругах своего двоюродного брата и особой радости не испытывала. Раньше прелесть этого общества состояла именно в том, что оно считалось «неблагородным». Но теперь, когда не было выбора, когда приходилось довольствоваться малым, ей было совсем не смешно, хотелось плакать.
В супружеской жизни у нее был один необычный вечер, о котором она неоднократно рассказывала сама себе, и рассказала о нем ему, этому ретивому искусствоведу, или кем он почитал себя на самом деле. Он поверил, и из этого выросла настоящая легенда… Теперь ей хотелось во что бы то ни стало проверить ее на Вильгельме Лино, на своей последней примечательной добыче. У нее была способность зорко наблюдать за людьми, подмечать их слабости, а потом соответственно действовать.
Они молчали, хотя внутри у нее все кипело, ей не терпелось затеять игру, подвергнуть испытанию человеческий ум… Впервые в своей жизни она медлила, впервые она выжидала, потому что она предчувствовала: стоит подождать – само прорвется наружу.
Но вот Вильгельм Лино произнес: «Жизнь – удивительна и прекрасна, нужно лишь своевременно понять ее… Я мог бы кое-чего добиться в жизни, я мог бы стать… но!» И он пригладил рукой волосы, будто хотел обратить внимание – они были седые.
Она сказала: «Ах, будет, ты еще далеко не стар, не безобразен и не замшелый. Твои волосы – “густые и седые, и желанные”».
Первая ложь этого вечера. Она отозвалась в ней звонким пронзительным эхом, таким, когда стоишь под сводами собора и долго и громко кричишь. До сего момента она не лукавила, говорила чистую правду. Кроме того, «густые и седые, и желанные» была цитата, сказанная ранее другому мужчине. С самой первой минуты седые старческие волосы Вильгельма Лино угнетали ее.
Она увидела, как он радостно замер от ее лживых слов. Он повторил их и сказал: «У тебя, моя дорогая, явный талант, не разменивайся по мелочам. Ты должна писать!» Она не заметила, что радость его вдруг погасла. Он погрузился в свои мысли, думая, что не за горами то время, когда он станет «замшелым», и он спрашивал себя, останется ли она с ним, когда придет этот миг, или…
Впрочем, грустные размышления не могли омрачить его огромного, огромного потрясения, и оно было неподдельным. Он не мог еще до конца поверить, что случившееся с ним реальность, правда.
Между тем в ней все бурлило.
…В этот час, когда она была серьезно настроена, была преисполнена страха, была не с ним ни в помыслах, ни в чувствах, кроме… эти седые волосы… она не понимала, как он мог сидеть, размышлять и желать, чтобы она поняла его. Она не разделяла ни его радости, ни его наивного восхищения происшедшим. Неопытность или смущение… это не по ее части. Она игнорировала, если так можно выразиться, буржуазные предпосылки, в которых она выросла и воспитывалась. А вышла она из подлинно буржуазной среды, была дочерью директора банка и адвоката. И даже еще более – ее род принадлежал к настоящей, старинной буржуазии Кристиании, члены семьи занимали в стране высшие чиновничьи должности. Их дом был отмечен буржуазным духом прошлых дней.
Но в тот день, когда она стояла в небольшом садике своего отца и впервые увидела весенний небесно-голубой свод над крышами города, начал распускаться этот росточек, называемый Лаллой Николаисен. Он быстро развивался, укреплялся, пережил множество всяческих настроений и бесконечность собственного «я». Она бродила в одиночестве, разговаривала сама с собой, и именно тогда наметился зачаток характера, который не получил должного развития, остался лишь суммой сумбурных настроений. Она была более мечтательна, лирична, романтична, нежели ее сверстницы, необыкновенно умна, хранила в себе остаток древнейшего слоя души – мифического слоя, причем с детства, с самого раннего детства.
Благодаря уму, обширным знаниям и чувствительности она приобрела одно удивительное свойство – она умела находить контакт с людьми.
Свой небольшой зачаток характера она свято хранила как некую реликвию в себе, как сильно выраженную жажду говорить правду. И в детстве, и в юности она вела себя одинаково… Если она встречала человека, вызывавшего в ней то или иное настроение, она тотчас же привязывалась к нему, вступала в сложные отношения с ним, отдавалась им целиком, не размышляя и не раздумывая. Так она поступала с мужчинами, так она поступала с женщинами. Она принадлежала к редкому разряду женщин с ярко выраженной чертой – соблазнительница мужчин, имеющая, однако, подруг. Имевшая прежде, теперь они все исчезли.
Она жила беззаботно. Знакомилась с одним, теряла его из виду, полностью. Завязывала новое знакомство, встречала снова того первого. Никакой угнетенности, раздражения – никогда. Друзья или подруги, наоборот, чувствовали себя порой неловко перед ней, совесть мучила: забыли написать, сказать, встретиться? Но эти муки были напрасны, Лалла задавала тон, она устраивала все самым наилучшим образом.
Но она никогда не выбирала, не принимала чью-либо сторону, не чувствовала внутренней потребности.
И мужа своего она не выбирала. Он выбрал ее и получил ее. Он был старше на двадцать лет. Увидел ее как-то на одной вечеринке, поклялся, что завладеет ею. Поспорил на ящик шампанского с одним знакомым, который полагал, что Лаллу Николаисен не так легко поймать в сети. И он выиграл пари.
Он был смышленым человеком, удачно обстряпал несколько дел и выбился в люди. Он умел добиваться своего. И он получил мотылька Лаллу Николаисен на девятнадцатом году жизни. Конечно, у нее были до него друзья, но в основном молодые ребята. А здесь был мужчина, настоящий взрослый мужчина. Она влюбилась в него, всем своим существом она предалась этой любви. Да, даже небольшой зачаток своего характера она подчинила новому чувству. С пылкостью, свойственной ее натуре, она горячо желала стать лучшим человеком. Она наблюдала за своими ошибками и промахами, пробовала действительно усовершенствовать себя.
Они сняли квартиру, роскошную новую квартиру. Она вела хозяйство, и вела его умело. Все было хорошо. Она продолжала, как и прежде, порхать по жизни. В ней неугасимо жил интерес узнавания нового, новых людей, и она вела себя свободно, несмотря на влюбленность. Но ее муж никогда, ни на секунду не имел повода ревновать ее. Она, несмотря ни на что, слишком любила его и слишком была верна ему в своей любви. Она думала, что любовь будет длиться вечно, верила в нее всеми фибрами своей души. И она отдавалась ему, исходя из этой веры.
Но вскоре пришло знание, к которому постепенно приходят абсолютно все, – любовь не разрастается, во всяком случае чисто внешне. И еще одно обстоятельство имело значение в их отношениях: в ее любви было столь много чисто человеческого, что могло развиваться, улучшаться, если бы он обратил внимание, заинтересовался… Но он не замечал, знать не желал.
Молодой была ее любовь и незрелой, и она предалась ей со всей безудержностью, со всей страстностью, оказавшейся опасной для нее самой. И он, который был старше, принял ее такой, какой она была. Он делал с ней, что хотел. Ни разу не удосужился подумать о ее достоинстве. Не был с нею осторожен, ни разу не предупредил об осадке, который остается на дне всякой любовной истории.
Естественно, что грубое вышло у него наружу, когда вершина в любви была достигнута и страсть пошла на убыль. Это ее ранило, это ее больно задело, но она была далека от понимания причины происходящего. Она продолжала подчиняться ему. И чтобы повысить любовный жар в ней, он обучал ее разным, по большей части несимпатичным способам искусства любви. Она ожесточилась. Но не отдавала себе отчета. И она страдала, страдала на свой лад. Первое, что пробудило ее к действительности, это его явное, полное безразличие к ошибочным проявлениям ее характера, казавшимся ей самой безобразными и постыдными. Было больно и обидно, особенно, оттого что сама она поступала иначе. Когда она видела его ошибки, она старалась понять их, объяснить, прикрыть их. Защищала его от него самого. Он же только привычно кивал головой и равнодушно улыбался. Она не понимала, как можно оставаться безучастным, когда любимый человек так или иначе заблуждается, ошибается, причем грубо: «Ах, не все ли равно, в конце концов, и это тоже любовь, если один лишь проявляет благородство». Защищают ли или отвергают, говорят с добром, поддерживают, помогают, делают все возможное? Осторожная рука, стыдливость, деликатность в откровенности. Проявление человеколюбия? Что делать, если один влюблен и видит, что любимый человек спотыкается, совершает одну ошибку за другой, но остается все же сторонним наблюдателем, не желает подавлять его самоуважение?
Человек, проявивший однажды благородную деликатность, такт по отношению к другому, но не возжелавший защитить того от самого себя, помочь ему, может оказаться причиной страданий, хотя чувства все равно трепещут благодарностью от выказанного внимания, когда он вспоминает о нем год спустя, много, много раз.
Суть не в глупых ошибках, просто их нельзя обращать против другого.
И когда она однажды хотела спросить, хотела защищаться, сказать это, хотела молить за себя: «Не насмехайся надо мной так, не делай этого, помоги лучше!» – она была оскорблена в своем человеческом достоинстве, как она думала, потому что она вкладывала в их отношения всю себя, всю душу, а он принимал это как должное, равнодушно. Она не смела говорить открыто, боялась, что он не поверит ей!
Внутренне она надеялась, что еще есть надежда на спасение. Но она пугалась его взгляда, боялась его грубой усмешки. Несколько раз она почти уже была готова сказать: «Если мы сумели вместе нечто построить, мы никогда не сможем просто так разрушить созданное нами, давай же защищать друг друга, давай будем благородными, давай будем взаимно помогать друг другу. Не так, как сейчас. Если ты не изменишься, я не выдержу, я погибну».
Между тем влюбленность проходила, праздничное опьянение исчезало, и он не деликатничал более. Часто, часто она думала о том, что надо, наконец, сказать ему правду, объясниться с ним начистоту. Но подходящего случая как бы не представлялось: то они были в гостях и возвращались поздно, разгоряченные праздником и вином, то занимались дома хозяйством. Она пережила несколько неуемных жестоких часов, таких, когда любовь идет к закату, а потом махнула рукой и пустила все на самотек.
Она не понимала, что он был еще влюблен, даже очень влюблен, что он любил ее грубо, похотливо, как вообще может любить мужская натура.
Внешне по ней ничего нельзя было заметить. Стыд свой она искусно скрывала, не хотела лишних разговоров, широкой огласки. Никому и в голову не могло прийти, что она несчастна. Так было, пока они жили в Кристиании. Жили на широкую ногу, с приглашениями и визитами. Шумно и открыто. Знакомые лишь головой качали и говорили: «Не скажешь, глядя на нее, что она замужем. Вечная Лалла!» Казалось, ей все давалось легко – ни забот, ни тревог, они будто обходили ее стороной. Будто между прочим она родила второго ребенка и продолжала дальше, в своем духе.
В эти годы она превратила обычные беседы с людьми в настоящее искусство. Она умела слушать и выспрашивать. И многие, многие раскрывали себя перед ней, себя и свою жизнь, рассказывали в подробностях то, что было у них на уме. Таким путем она снискала уважение, ей симпатизировали, она познала многозначность жизненного бытия. Все желали, конечно, показать лучшие черты своего характера. Даже известный городской кутила проявил предупредительность в отношении к ней. О нем имели обыкновение говорить, что он тот, кто пережил большинство вечеринок в городе. Импозантный тип, между прочим, с плешью на голове, с ружейной раной на лбу после неудачной попытки покончить жизнь самоубийством, вызванной недостатком денег, но друг выручил из беды. Однажды она сказала ему: «Ты, как всегда, Лapc, при полном параде, блеск и нищета!» С тех пор ее слова стали поговоркой. Но повторяя их, конечно, думали прежде всего о нем.
Потом пришли годы жизни в Гудбраннсдалене. Он получил место управляющего строительством дорог в этом районе. Узнал о назначении утром в конторе, к исполнению обязанностей нужно было приступать незамедлительно. Он колебался: как можно Лаллу оторвать от Кристиании? Кроме того, известие пришло некстати, в самый неподходящий момент – они только что купили дом. Когда он вечером пришел домой, у него наготове было предложение: «Я не останусь там надолго, я буду приезжать и посещать тебя, часто, как только позволит служба». В ответ она только сказала: «Ага, значит снова нам предстоит переезд! Но ничего, справимся!»
Он был благодарен ей, он снова влюбился в нее. Готов был опуститься на колени и благодарить, благодарить. И они переехали. В Кристиании думали приблизительно так, как Рагнвальд Кобру: «Лалла уезжает из города? Не может быть! Ошибка!» Но Лалла нашла себе место в сельской жизни.
Все, что в замужестве не получило воплощения, вдруг как бы вновь ожило, нашло выход – в природе. Дитя города, она оказалась вдруг наедине с природой. Одно впечатление следовало за другим. Впечатления… Незабываемые.
Они приехали в долину в августе, когда пашни начали золотиться. Надвигалась осень. Она с жадностью вбирала в себя настроение каждого дня, прятала его в тайниках души, старалась запомнить надолго, навсегда. Не нашедшая выхода мечтательность ее натуры, испепеленная в супружестве, возродилась в ней. Она снова как бы обрела себя. Она чувствовала непомерную радость, что ее влечение к нему, Рагнвальду Кобру, погасло, и навеки. Страсть ушла, эрос умер, невозвратимо умер. Чувственность замерла. Теперь она чутко прислушивалась к зову собственной души, появилось настроение, бодрое, веселое настроение. И ее внутреннее состояние не зависело теперь нисколько, нисколько от него или от ее отношения к нему. Она выбросила его из головы, из мира чувств, навсегда.
Наступила зима, выпал первый снег, лег толстым покровом на пашни в долине и зеленое жнивье, прикрыл старый коричневый дом. Показывалось солнышко, и снег исчезал. Однажды вот в такой день она стояла у тына старого крестьянского двора и наблюдала, как таял снег, прислушивалась к звонким каплям с крыши… А потом снова снег, снег… Она покидала дом по утрам, брала с собой несколько бутербродов и возвращалась лишь к вечеру. Ходила по дворам, напрашивалась на кофе. Милая и приветливая, она нравилась местным жителям, хотя и совершала глупости, свойственные горожанам, попавшим в сельскую местность. Не хотела войти в комнату и отказывалась от угощения, отдельно садилась на скамью в кухне и съедала взятые в путь бутерброды. И она обращалась со всеми без исключения равно – и с хозяином крестьянского двора, и с его работниками. Для нее все крестьяне были на одно лицо.
Она стала почти фанатичной в своем восторженном преклонении перед природой и в своем стремлении к одиночеству. Она желала быть одинокой. Ту осень она хорошо запомнила. Внизу у реки было много увядшей пожелтевшей осоки. При первой возможности, особенно, когда выпадет снег, она тотчас спускалась к реке, бродила там часами, всматривалась с интересом в красновато-коричневые стебли осоки, примятые под ее ногами и вновь поднимающиеся, словно живые. Снег и жухлая трава вызывали в ней особые чувства, причудливые настроения.
А люди в округе вели за ней неусыпное наблюдение. Она была для них вроде сказочного персонажа. Прежние истории с эксцентричными женами городских чиновников, живших и работавших здесь, воплотились теперь в ней. Крестьяне перекидывались словечками, довольно грубыми, и пробовали расспросить прислугу Кобру, когда им удавалось ее перехватить. Но девушки были тоже из города и не понимали, чего от них хотят. Интересовались всегда одним и тем же:
«Ну, как там ижинер и его малышата?»
Потом наступил тот вечер, незабываемый, содержание которого она постоянно изменяла, и в конце концов получилось нечто вроде легенды, ее основной мотив она тоже не раз и не два перерабатывала. Не жалела ни сил и ни времени. Она почти не бывала дома, забросила хозяйство, семью, детей. Близких отношений у них давно уже не было, несколько месяцев. Возникшая ситуация не нравилась Рагнвальду Кобру. Он не понимал, в чем дело. Она же молчала, словно воды в рот набрала. Когда он пытался с ней говорить, она отвечало вежливо, но холодно и безразлично, однако не с таким отсутствующим видом, как при обычных семейных неполадках. Он пробовал ее умилостивить, искал повода к ссоре, но она отмалчивалась, проявляла любезность и вежливость, но не более.
В тот вечер она не сказала ни слова, сидела, упрямо поджав красные губы, а в синих глазах светилось одно раздражение. Сидела натянутая, как струна, будто в ожидании наступления нового дня, чтобы снова отправиться в путь. Он был вроде того, что чужой для нее. Он жил и работал в этой норвежской долине, за окном стояла осенняя ночь и неприветливость, он сидел в одиночестве, вслушивался в тишину и в собственные мысли, а прямо перед ним восседала женщина, которая когда-то была его женой. Насколько он мог понять, что-то в их отношениях разладилось, он начал принуждать ее…
Сначала он пытался приблизиться к ней привычным путем, но она все время уклонялась. Он шел за вином и бокалами, наливал ей: «Хочешь выпить?» Она брала бокал и пила. Он надеялся, что она откажется, тогда было бы легче начать наступление. Но она не шла на провокации, ни жестом, ни интонацией в голосе не давала основания для изменения настроения.
«Итак», – сказал он и надеялся, что она поймет смысл слов и его намерение, сдастся, во всяком случае, даст повод к ссоре, тогда он мог бы взять ее, наконец. Все что угодно, только не это безразличие, только не это ужасающее молчание и не выражение на лице, будто он для нее чужой.
– Лалла, когда ты согласилась переехать со мной сюда, я обрадовался, как никогда в жизни, – он замолчал. Потом продолжал: – Ты действительно была рада?
Она улыбнулась, нехотя. Одна и та же вежливость, одно и то же тупое безразличие.
Снова увернулась, ускользнула. И тогда он разъярился. Яростью полнокровного здорового мужчины. Он подошел к ней, повернул ее лицо к себе, грубо схватил за подбородок. Поцеловал ее. Обнял ее. Она крутилась, отворачивалась, изворачивалась, как могла, но он держал ее крепко. Она влепила ему звонкую пощечину, он покраснел.
Но закончилось тем, что он добился своего.
Это было ее поражение, которое она не могла ему простить. Она полагала, что ей удалось уйти от своего прошлого в природу, в сладостные грезы, а теперь она поняла, что супружество сидело в ней, и сидело крепко. Она бежала от городской суеты, предалась мечтам, настроениям, душевным порывам, не думала ни о чем, не хотела думать. Но в тот вечер жизнь снова пробудилась в ней. И появилась скрытая, едва сдерживаемая ненависть. Она сказала себе, что это была не его воля, что она уступила ему не по его настоянию, а потому что его близость пробудила в ней инстинктивное, подсознательное. Она сказала себе в тот вечер: «Это не он совершил, ты сама, ты». Она внушила себе эту мысль и нашла ей оправдание: она вроде того, что хотела быть честной в своем суждении о нем, хотела видеть вещи в истинном свете.
Время шло, и ненависть к нему окончательно победила, ведь он вторгся в мир ее грез и фантазий. Она начала переиначивать случившееся в тот вечер. Нашла подобающее выражение – «предпосылки покорности».
Если говорить правду, он действительно был виновен, ибо именно он обучил ее любовному искусству. В его любви не было мужского благородства, он не был защитником, помощником, он только брал. В тот вечер она, конечно, если бы хотела, могла избежать его объятий. Она знала это. Но прошлое оказалось сильнее. Характер, зачаток характера у нее был, но не хватало твердости, решимости, последовательности. И она нашла извинение своему поведению, полагая, что она, мол, с самого начала знала, что вина лежит на нем… Но и она не устояла, не выдержала испытания. Впервые она почувствовала себя по-настоящему и всерьез сломленной. Впервые она назвала себя «блудницей».
И после той ночи, события которой она пересочинила в свою пользу, она бросалась в объятия первого встречного мужчины. Она заставила Йенса поверить ей, потому что разгадала в нем его основную черту – жажду защищать. Было интересно и увлекательно наблюдать за ним, за его реакцией, хотя в душе все кричало и протестовало против этой заведомой лжи. Но ей представлялось, что она преображается, становится лучше, находясь в мужских объятиях, в объятиях заботливых рук. С того дня она охотилась за мужчинами с заботливыми руками. Внутри у нее будто пожар полыхал. Она стала грубой, игнорировала правила приличия. О ней пошли слухи. О ней заговорили! О, с каким азартом, с каким безумным ликованием и упрямством она относилась к Йенсу Бингу. В нем ведь тоже горело пламя, огромное пламя страсти, и оно было прекрасно. Но и эту связь она разорвала. Сумасбродная и бесцеремонная, она никогда не забывала, что она должна снова выйти замуж, да, должна вести добродетельный, порядочный образ жизни. К тому же, у нее было двое детей, чтобы задуматься!.. Йенс, верная благородная душа… Она ценила его таким, каким он был, он на коленях умолял ее выйти за него замуж. Имущество у него было, однако, более чем скромное, кроме того, он ничего не зарабатывал и не имел положения в обществе. Она пренебрегала такими. Он заболел, и она нашла повод для отступления. Она написала ему несколько слов: «Я не смею больше. Ты, вероятно, знаешь, что обо мне говорят в городе. Когда мои дети подрастут, они не должны знать, что их мать имела любовника. Между прочим, я – настоящая ослица, единственная и главная линия в моей жизни состоит в том, что мне не воздается по заслугам».
И это была правда.
Теперь снова перед ней сидел мужчина с заботливыми и нежными руками. В ней все возгорелось. Она должна испытать его на верность и преданность! И она, конечно, знала, что проверить это не составит для нее труда.
Она начала так: «Не понимаю, как ты выдержал в супружестве».
– Ах, не помню, давно было, забыл.
– Но было же нечто?
Он посмотрел на нее: «Что ты имеешь в виду?»
– Супружество – довольно интимная вещь. Ты сам говорил, что у тебя была отдушина, лазейка в заборе. Разве нельзя было найти ее в семье, в собственном садике?
– Нет, к сожалению. Скорее наоборот.
Она заставила его разговориться и постепенно узнала, что любой яд, по его мнению, лучше супружества, именно оно толкнуло его на путь разврата, хотя вначале он свято верил в него.
Она неожиданно сказала: «У нее ты нашел то же самое, от чего убегал от других».
– Да.
Слово за слово, и она выяснила то, чего он никогда в жизни не рассказывал другому человеку. Теперь настал ее черед представить свою историю:
– Ты думаешь, почему я не вышла замуж еще раз? В предложениях, как ты понимаешь, не было недостатка. Я боюсь, я панически боюсь снова попасть в унизительное положение, в ситуацию, что зовется браком. Ты сам знаешь, каково чувствовать себя, когда видишь, что некогда любимый тобою человек предает тебя. Да еще в результате рождается ребенок! Я боюсь, страшусь, брак – самое ужасное, что может быть на этом свете. Я знаю, все равно придется еще раз выйти замуж. Мой отец не оставил мне состояния, я не могу вести независимый образ жизни. У меня сын, которого мне нужно вывести в люди. Но именно мои дети служат мне как бы оправданием. Если они однажды узнают, что у матери был возлюбленный, они должны знать, что исключительно страх перед новыми брачными узами заставил меня переступить порог дома. Потом я хочу тебе сказать: женщина с моим темпераментом не может жить без эроса. Нельзя винить человека в том, что он не желает умирать с голоду. Если дело заходит слишком далеко, можно ведь мгновенно прервать связь, даже с лучшими мужчинами. Мне нечего сказать в свое оправдание, но что должен делать человек, когда он вкусил от древа познания? Мое положение сомнительно. Знаю. Я помню, как однажды моя подруга сказала, когда мы разговорились на сексуальную тему, что она не видит ничего зазорного в эротических связях, такими уж, дескать, создал нас Бог. Счастливая!