Текст книги "Смертный бессмертный"
Автор книги: Мэри Шелли
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
История страсти, или Смерть Деспины
После смерти Манфреда, короля Неаполя, гибеллины[60]60
Политическая группировка в Италии XII–XIV веков, приверженцы императора.
[Закрыть] утратили первенство по всей Италии. Изгнанные гвельфы[61]61
Политическое течение XII–XVI веков, представители которого выступали за ограничение власти императора Священной Римской империи в Италии и усиление влияния папы римского.
[Закрыть] вернулись в родные города и, не довольствуясь тем, что бразды правления вновь оказались у них в руках, простерли свой триумф до того, что теперь, в свою очередь, гибеллинам пришлось бежать и в изгнании оплакивать гибельный дух раздора, что прежде радовал их кровопролитными победами, а теперь нанес непоправимое поражение. После упрямого сопротивления вынуждены были покинуть город и флорентийские гибеллины; владения их были конфискованы; все попытки восстановиться в своих правах оканчивались ничем; отступая от замка к замку, они наконец нашли прибежище в Лукке и там с нетерпением ожидали прибытия из Германии Коррадино, благодаря которому надеялись вернуть себе главенство в империи.
Первый день мая всегда бывал во Флоренции большим праздником. Молодые люди обоих полов и всех званий прогуливались по улицам, украсив себя цветами, и распевали канцонетты, посвященные этому дню. Вечером все собирались на Пьяцца-дель-Дуомо[62]62
Соборная площадь (ит.).
[Закрыть], где устраивались танцы. По главным улицам возили кароччио[63]63
Характерный элемент средневековых итальянских армий: тяжелая повозка с укрепленным на ней знаменем. Во время сражения повозка располагалась позади боевого порядка, на ней находился священник с дароносицей. Сюда приносили тяжелораненых, чтобы исповедать и причастить их перед смертью. В мирное время использовалась как элемент торжественных процессий.
[Закрыть], но звук его колокола тонул в перезвоне, летящем со всех городских колоколен, в пении флейт и бое барабанов идущей за ним праздничной процессии. По случаю недавней победы правящая во Флоренции партия праздновала Майский день 1268 года с особенным великолепием. Победители надеялись даже, что Карл Анжуйский, новый король Неаполя, глава всех итальянских гвельфов, а впоследствии и викаре (президент) их республики, будет здесь и почтит праздник своим присутствием. Однако в эти дни почти по всему королевству, взятому с бою и жестоко разгромленному, начались мятежи, вызванные ожиданием Коррадино, так что Карлу пришлось спешно покинуть Тоскану и мчаться на защиту своих недавних завоеваний, которые он из-за собственной алчности и жестокости едва не потерял.
Карл, быть может, опасался грядущей схватки с Коррадино – но флорентийские гвельфы, вернувшие себе и город, и все владения, не позволяли страху омрачить свое торжество. Видные городские семьи соперничали друг с другом в роскоши праздничных нарядов и изобилии украшений. За кароччио следовали верховые рыцари; из окон, украшенных расшитыми золотом тканями, любовались на них дамы, чьи наряды, простые и вместе с тем изящные, и прически, украшенные только цветами, являли собой контраст с разноцветьем и сверкающим золотым шитьем флагов разных общин. Все население Флоренции высыпало на главные улицы; никто, кроме больных и немощных, не сидел дома – разве только какой-нибудь недовольный гибеллин, коего страх, бедность или алчность заставили скрыть принадлежность к своей партии и избежать изгнания.
Отнюдь не недовольство помешало монне[64]64
Средневековое итальянское обращение к женщине, сокращение от «мадонна».
[Закрыть] Джеджии де Бекари быть сегодня в первых рядах празднующих; сердито поглядывала она на свою «ногу-гибеллинку», как ее называла, не дающую ей выйти из дома в такой торжественный день. Солнце во всей славе своей сияло с безоблачного неба, и прекрасные флорентийки прикрывали фазиолами (вуалями) черные глаза, что, на взгляд юношей, светили ярче солнца. Этот же ослепительный свет лился в окно одинокого жилища монны Джеджии, затмевая горящий в центре комнаты очаг, на котором кипел горшок с минестрой[65]65
Итальянский овощной суп, иногда с добавлением макарон или риса.
[Закрыть] – сегодняшним обедом почтенной дамы и ее мужа. Но она отошла от огня и теперь сидела у окна, с четками в руках, время от времени поглядывая из-за решетки (с высоты четвертого этажа) на узкую улицу внизу; на улице не было ни души. Посматривала она и в соседнее окно, где стоял горшок с гелиотропом и дремала кошка – но и там не видела ни одного живого человека: как видно, все отправились на Пьяцца-дель-Дуомо.
Монна Джеджия была уже стара; платье из зеленой кальрасио (материи) показывало, что она принадлежит к одному из Арли Минори (рабочих классов). Седые волосы она зачесывала назад с высокого морщинистого лба и повязывала голову красной косынкой, сложенной треугольником. Быстрота взгляда говорила о ее живом уме, и легкая раздражительность, заметная в складке губ, быть может, происходила от постоянного спора умственных способностей с физическими.
– Клянусь святым Иоанном, – заговорила она вслух, – я бы отдала свой золотой крест, чтобы оказаться сейчас на festa[66]66
Праздник (ит.).
[Закрыть]! Хотя что толку отдавать то, без чего и праздник не в праздник? – При этих словах она задумчиво взглянула на золотой крест, довольно большой, но легкий, что висел на ленте, обвивающей ее морщинистую шею – когда-то черной, но давно уже побуревшей. – И что с ногой сделалось – ума не приложу! Ровно ее околдовали! Не удивлюсь, если мой муженек-гибеллин навел какую-нибудь порчу, чтобы не дать мне идти за кароччио вместе с лучшими людьми города!
Тут сетования доброй женщины прервал отдаленный звук, что-то вроде шагов по пустынной улице внизу.
– Должно быть, это монна Лизабетта. Или мессер[67]67
Средневековое итальянское обращение к мужчине.
[Закрыть] Джани деи Альи, ткач – тот, что первым ворвался в ворота, когда брали замок Поджибонси!
Она взглянула вниз, но никого не увидела и готова была уже вернуться к прерванному течению мыслей, когда новые шаги раздались гораздо ближе – на лестнице за дверью; эти шаги были медленны и тяжелы, и монна Джеджия поняла, кто идет, еще до того, как в замке повернулся ключ. Дверь отворилась, и на пороге, с неуверенным видом и опущенным в землю взглядом, появился ее муж.
Это был человек невысокий и плотный, возрастом более шестидесяти лет, с широкими и крепкими плечами; волосы его были гладки и черны, как уголь; над быстрыми черными глазами нависали кустистые брови; но рот словно спорил с суровостью верхней части лица, ибо мягкий изгиб губ выдавал тонкость чувств, а в улыбке ощущалась невыразимая доброта. Он снял красную матерчатую шапку, которую обычно надвигал на глаза, и, присев на низкую скамью у очага, испустил глубокий вздох. Мрачный вид его не располагал к беседе; однако монна Джеджия не собиралась позволить мужу предаваться молчаливому унынию.
– У мессы был, Чинколо? – заговорила она, начав с отдаленного и безобидного вопроса.
Тот неловко пожал плечами, но промолчал.
– Однако ты рано вернулся, – продолжала Джеджия, – обед еще не готов. Может, пойдешь еще погуляешь?
– Нет, – отрезал Чинколо тоном, ясно показывающим, что новых вопросов он слышать не желает.
Однако его явное нежелание говорить лишь подогрело в груди Джеджии дух противоречия.
– Не припомню такого, – вновь заговорила она, – чтобы в прошлые годы ты проводил майские деньки у очага!
Молчание.
– Что ж, не хочешь говорить – не надо!.. Однако, – продолжала она, вглядываясь ему в лицо, – по твоей вытянутой физиономии сдается мне, что из-за границы пришли хорошие новости: каковы бы они ни были, благодарю за них Пресвятую Деву. Ну же, расскажи, что за радость навела на тебя такую печаль!
Некоторое время Чинколо молчал; затем, повернувшись к жене вполоборота и не глядя на нее, промолвил:
– Что, если старый лев Марцио мертв?
От этой мысли Джеджия побледнела; однако, заметив на устах мужа легкую добродушную улыбку, сразу успокоилась.
– Ну нет, оборони нас святой Иоанн, – отвечала она, – это неправда! Смерть старика Марцио ни за что не загнала бы тебя домой – разве только для того, чтобы надо мной, старухой, позлорадствовать! Но, благословением святого Иоанна, никто из наших львов не умирал с самого кануна битвы при Монте-Аперто – да и тогда, думается мне, их отравили: ведь Мари, что кормил их в тот вечер, в душе на добрую половину гибеллин. И потом, в городе звонят колокола и бьют барабаны, а если бы помер старый Марцио, все бы стихло. Да и возможно ли такое в Майский день! Санта-Репарата[68]68
Святая дева-мученица, считается покровительницей Флоренции.
[Закрыть] добра к нам, она не допустит такой беды – а ее-то, думаю, на седьмом небе слушают больше, чем всех гибеллинских святых из вашего календаря! Нет, добрый мой Чинколо, Марцио жив-здоров – как и Святой Отец, как и мессер Карло Неапольский; но свой золотой крест я прозакладываю против всего богатства твоих изгнанников, что гвельфы взяли Пизу – или Коррадино – или…
– И поэтому я здесь? Нет, Джеджия: хоть я и стар, хоть ты нуждаешься во мне (и это единственное, почему я здесь остался) – но, чтобы взять Пизу, им придется переступить через мое дряхлое тело, а чтобы убить Коррадино – сперва выпустить всю кровь из моих жил. Не спрашивай больше ни о чем, не тревожь меня попусту: не слыхал я никаких новостей, ни добрых, ни дурных. Но когда вижу, как Нери, Пульчи, Буондельмонти и все прочие, на чьих руках едва обсохла кровь моих родичей, скачут по улицам, словно короли; когда вижу, как их дочери украшают себя цветами, и вспоминаю, что дочь Арриго деи Элизеи сейчас где-то у чужого очага, посыпав голову пеплом, оплакивает убитого отца – о, нужно куда сильнее моего омертветь душою, чтобы желать веселиться вместе с ними! Был миг – я уже готов был выхватить меч и кровью окрасить их праздничные наряды; но вспомнил о тебе – и воротился домой, не запятнав рук.
– Не запятнав? Как бы не так! – вскричала монна Джеджия; на морщинистых щеках ее выступила краска гнева. – После битвы при Монте-Аперто ты вовек не отмоешься от крови, что пролил там вместе со своими конфедератами! Да и как? Ведь от нее даже воды Арно помутнели – и до сих пор не очистились!
– Да хоть бы и море покраснело от крови – с радостью пролью ее снова и снова, если это кровь гвельфов! Нет, я вернулся только из-за тебя. Вспоминаешь Монте-Аперто – так вспомни и то, над кем там теперь растет трава!
– Замолчи, Чинколо: у материнского сердца памяти больше, чем ты думаешь. Помню, как я молила на коленях, помню, кто меня оттолкнул, вырвал у меня единственное дитя, всего-то шестнадцати лет от роду – и повел умирать за зловерного Манфреда. В самом деле, лучше помолчать. Будь проклят день, когда я вышла за тебя! – в те счастливые дни никто не ведал ни гвельфов, ни гибеллинов; но, увы, те времена не воротятся!
– Не воротятся – пока, как ты говоришь, Арно не очистится от крови, пока я не вонжу копье в сердце последнего гвельфа или пока обе партии не упокоятся под одной могильной плитой.
– А мы с тобою, Чинколо?
– Да и мы с тобой, старый дурак да старая дура, под землей найдем больше мира, чем на земле. Ты из гвельфов, но я-то женился на тебе до того, как сделался гибеллином; вот и приходится мне нынче есть из одной тарелки с врагами Манфреда и тачать для гвельфов башмаки вместо того, чтобы вступить в войско Коррадино и с боевым топором в руке отправлять их покупать себе башмаки в Болонью!
– Тише, тише, добрый мой муж! Не говори об этом так громко: слышишь, кто-то стучится?
Чинколо, явно недовольный тем, что его прервали, пошел открывать: кажется, он готов был излить свой гнев на непрошеного гостя, ни сном ни духом не ведавшего, что помешал его красноречивым жалобам. Однако вид незнакомца вмиг успокоил его негодование. На пороге перед ним стоял юноша, по виду не более шестнадцати лет; однако в позе его чувствовалось самообладание, а в лице достоинство, приличное более зрелому возрасту. Был он невысок ростом, хрупкого сложения, лицом красив, но бел, словно мраморная статуя; густые вьющиеся каштановые волосы падали на лоб и белоснежную шею; шапка была надвинута на самые глаза. Чинколо хотел уже с поклоном впустить его в свое скромное жилище, но юноша зна́ком остановил его и прошептал почти беззвучно: «Швабия, кавальери!» – пароль, по которому привыкли узнавать друг друга гибеллины. Затем он спросил тихо и торопливо:
– Ваша жена здесь?
– Да.
– Тогда молчите. Мы с вами незнакомы, но я прибыл от старого друга. Приютите меня до заката; потом выйдем на улицу, и я объясню, какой помощи от вас жду. Зовите меня Риккардо де Россини из Милана, говорите, что здесь я проездом в Рим. Вечером я покину Флоренцию.
Произнеся все это и не дав Чинколо времени ответить, он сделал знак им обоим войти в комнату. С той секунды, как открылась дверь, монна Джеджия не сводила с нее глаз, полных нетерпеливого любопытства, и теперь не удержалась от восклицания: «Иисус, Мария!» – так непохож был незнакомец на любого из тех, кого она ожидала увидеть.
– Друг из Милана, – объяснил Чинколо.
– Скорее уж из Лукки, – заметила его жена, внимательно вглядываясь в гостя. – Вы, должно быть, из изгнанников; явиться сейчас в город – смелый шаг, но не слишком-то мудрый; впрочем, если вы не шпион, то меня вам бояться нечего.
Риккардо улыбнулся и тихим нежным голосом ее поблагодарил.
– Если вы согласитесь оказать мне гостеприимство, – молвил он, – почти все время, что предстоит мне оставаться во Флоренции, я проведу под вашей крышей и уйду вскоре после заката.
Джеджия снова воззрилась на гостя, да и Чинколо разглядывал его с не меньшим любопытством. На юноше была черная туника ниже колен, перехваченная черным кожаным поясом. Из-под нее виднелись штаны из грубой красной материи и короткие сапоги; с плеча свисал плащ из лисьего меха без подкладки. Однако нечто в облике гостя подсказывало, что этот простой наряд облекает отпрыска знатного рода. В то время итальянцы, даже знатные, отличались простотой и скромностью жизни; французская армия, приведенная в Неаполь Карлом Анжуйским, первой познакомила эту сторону Альп с привычкой к роскоши. Двор Манфреда был великолепен, однако именно его «святой» противник ввел в моду то щегольство в одежде и украшениях, что растлевает нацию и пророчит ее падение. Но вернемся к Риккардо: лицо его было чисто и правильно, словно у греческой статуи, голубые глаза, затененные длинными темными ресницами, смотрели мягко, но выразительно. Когда он поднимал взор, тяжелые веки его словно приоткрывали источник неземного света, а затем снова смыкались над ним, прикрывая от мира эту сияющую драгоценность. Изгиб губ выражал глубочайшую чувствительность, быть может, даже робость – но нет: эту мысль отрицала спокойная уверенность его манер и обращения.
Хозяин и хозяйка поначалу молчали; но гость, начав задавать естественные вопросы о городских постройках, мало-помалу вовлек их в беседу. Когда пробило полдень, Чинколо покосился на горшок с минестрой, и Риккардо, проследив за его взглядом, спросил, не обед ли это готовится.
– Вы очень меня обяжете, если разделите со мною трапезу, – добавил он, – я сегодня ничего еще не ел.
Стол пододвинули к окну, в середину его водрузили минестру, налитую в одну тарелку, каждый получил ложку; Чинколо налил из бочонка кувшин вина. Риккардо смотрел на стариков – и, казалось, слегка улыбался при мысли, что ест с ними из одной тарелки; однако поел, хотя и очень умеренно, и выпил всего несколько глотков. Не то Чинколо; под предлогом услужения гостю он наполнил кувшин во второй раз и готов был наполнить и в третий, когда Риккардо, положив маленькую белоснежную руку ему на плечо, сказал:
– Уж не немец ли вы, мой друг? Я слыхал, что они, начав пить, не могут остановиться. А вот флорентийцы, говорят, народ трезвый.
Чинколо такой упрек не порадовал, однако и сам он ощутил, что пора остановиться; так что отставил вино и, подогретый тем, что успел выпить, поинтересовался у гостя, какие новости из Германии и велика ли надежда на успех правого дела? При этих словах Джеджия сильно поморщилась, а Риккардо ответил:
– Из-за границы приходит немало вестей, и многие, особенно на севере Италии, уверены в успехе нашего похода. Коррадино прибыл в Геную, и есть надежда, что, хотя после дезертирства немцев его армия поредела, недостаток солдат быстро восполнят итальянцы: а они и храбрее, и вернее этих чужеземцев. Наша земля немцам не дорога – могут ли они с тем же пылом сражаться за наше дело?
– А сам Коррадино? Что вы о нем скажете?
– Он племянник Манфреда и отпрыск Швабского дома. Юн и неопытен – ему не более шестнадцати лет. Мать не хотела отпускать его в поход и горько плакала от страха перед тем, что ему придется вытерпеть: он ведь вырос в роскоши и довольстве, привык к нежным заботам женщины, которая, хоть и графиня, не подпускала к нему слуг и растила сама, не спуская с него глаз. Однако сердце у Коррадино доброе; он мягок и уступчив, но мужествен; повинуется более опытным друзьям, не обижает нижестоящих, благороден душою, и, кажется, расцветающий ум его одушевляет дух Манфреда; если сей славный король ныне обрел награду за свои непревзойденные добродетели – несомненно, он с радостью и одобрением смотрит с небес на того, кому, как я верю, предназначено занять трон.
Риккардо говорил с глубоким чувством; бледные щеки его окрасились слабым румянцем, глаза блеснули влагой. Джеджии эта речь пришлась не по душе, но любопытство заставляло ее хранить молчание; а муж ее тем временем продолжал расспрашивать гостя:
– Вы, как видно, близко знакомы с Коррадино?
– Я встречался с ним в Милане и хорошо знал его близкого друга. Как я уже сказал, он прибыл в Геную, а теперь, быть может, уже высадился в Пизе; в этом городе он найдет множество доброжелателей. Каждый там станет ему другом: однако во время похода на юг ему придется столкнуться с нашей флорентийской армией под командованием маршалов узурпатора Карла, усиленной его войсками. Сам Карл нас покинул и уехал в Неаполь готовиться к войне. Но там его презирают, как грабителя и тирана, а Коррадино в Regno[69]69
Королевство (ит.) – имеется в виду Неаполитанское королевство.
[Закрыть] встретят как спасителя; так что, стоит ему преодолеть эти препятствия, – в дальнейшем его успехе я не сомневаюсь. Верю, что не пройдет и месяца, как он будет коронован в Риме, а еще через неделю воссядет в Неаполе, на престоле своих предков.
– Да кто его коронует? – вскричала Джеджия, не в силах более сдерживать себя. – Не найдется в Италии столь низкого еретика, что решился бы на такое дело – разве что какой-нибудь еврей; либо придется ему посылать в Константинополь за греком, либо в Египет за магометанином. Будь навеки проклят Фридрих и весь его род! И трижды проклят всякий, кто хранит верность подлецу Манфреду! Не больно-то радостно мне, молодой человек, слышать в собственном доме такие разговоры!
Чинколо бросил взгляд на Риккардо, опасаясь, что нападки его жены вызовут гнев у столь пламенного защитника Швабского дома; однако тот смотрел на старуху с самой безмятежной доброжелательностью; ни тени недовольства не мелькнуло в мягкой улыбке, играющей на его губах.
– Хорошо, впредь удержусь, – ответил он и, повернувшись к Чинколо, заговорил с ним о более безопасных предметах: описывал разные итальянские города, где ему довелось побывать, и образ правления в каждом, рассказывал анекдоты об их обитателях – и все это с видом опытности, которая, по контрасту с его юношеской внешностью, произвела на Чинколо чрезвычайное впечатление; он смотрел на гостя с уважением и восхищением.
Настал вечер. Отзвонили и стихли в час «Ave Maria» колокола, и наступила тишина; лишь издалека плыли в вечернем воздухе звуки музыки. Риккардо хотел обратиться к Чинколо, как вдруг послышался стук в дверь. Вошел Бузечча-сарацин, знаменитый игрок в шахматы, что обыкновенно целыми днями прогуливался под колоннадой Дуомо[70]70
Собор (ит.).
[Закрыть], вызывая благородных юношей на поединок; порой эти шахматные партии привлекали общее внимание, и о победах и поражениях Бузеччи много толковали во Флоренции. Бузечча был высокий неуклюжий малый; слава, пусть и заработанная мастерством в столь пустячном искусстве, и привычка общаться на равных с вышестоящими, желавшими помериться с ним силами, выработали у него добродушную и грубовато-фамильярную манеру обращения. Он уже начал с обычного: «Эй, мессер!» – но, увидев Риккардо, воскликнул:
– Кто это тут у нас?
– Друг этих добрых людей, – с улыбкой ответил юноша.
– Коли так, клянусь Магометом, парень, ты и мой друг!
– Вы, судя по речи, сарацин? – спросил Риккардо.
– Так и есть, благодарю Пророка. Во времена Манфреда… впрочем, об этом не будем. Мы здесь о Манфреде не говорим, верно, монна Джеджия? Я Бузечча, шахматный игрок, к вашим услугам, мессер lo Forestiere[71]71
Незнакомец (ит.).
[Закрыть].
Риккардо также назвал свое имя, и завязалась беседа о сегодняшнем празднике. Некоторое время спустя Бузечча перевел разговор на свою излюбленную тему – игру в шахматы: вспомнил несколько своих блестящих побед, поведал Риккардо, как перед Палаццо дель Пополо[72]72
Дворец народа (ит.).
[Закрыть], в присутствии графа Гвидо Новелле де Джуди, тогдашнего викаре города, играл на трех досках с лучшими игроками Флоренции, с одним – глядя на доску, с двумя другими – вслепую, и выиграл две партии из трех. В довершение рассказа он предложил сыграть с хозяином дома.
– У тебя, Чинколо, светлая голова, играешь ты лучше многих дворян. Готов поклясться, ты, и тачая сапоги, думаешь о шахматах: каждое отверстие, которое ты проделываешь шилом, будто клетка на доске, каждый стежок – ход, а закончив пару сапог, ты ставишь мат своему противнику; верно, Чинколо? Доставай же поле боя, дружище!
– Через два часа я покину Флоренцию, – вмешался Риккардо, – и, прежде чем уеду, мессер Чинколо обещал проводить меня на Пьяцца-дель-Дуомо.
– Да у тебя, мой юный приятель, времени еще полно, – отвечал Бузечча, расставляя фигуры. – Я ведь хочу сыграть лишь одну партию, а мои партии не длятся дольше четверти часа; а потом мы оба тебя проводим, и пляши там, сколько хочешь, с черноглазыми пери – такими же назаретянками[73]73
То есть христианками.
[Закрыть], как ты сам! Так что, парень, не загораживай мне свет; и прикрой-ка окно, а то ветер задует факел.
Властный тон шахматиста, кажется, позабавил Риккардо; он закрыл окно, поправил факел на стене – единственное вечернее освещение этой комнаты, и, остановившись у стола, стал наблюдать за игрой. Монна Джеджия поставила на огонь ужин и сидела молча, ерзая на месте и то и дело косясь на гостя, кажется, недовольная тем, что он с ней не заговаривает. Чинколо и Бузечча были поглощены игрой, когда снова послышался стук в дверь. Чинколо хотел встать и отворить, но Риккардо со словами: «Не беспокойтесь» – открыл сам, с видом человека, для которого и самые скромные труды ничем не хуже благородных, ибо оказывать услуги другим для него не унизительно и не тягостно.
С новым пришельцем поздоровалась одна Джеджия.
– А, мессер Беппе! – воскликнула она. – Вот хорошо, что вы к нам заглянули под вечер Майского дня!
Риккардо, едва взглянув на гостя, вернулся к игрокам. В самом деле, мессер Беппе едва ли мог привлечь благосклонный взгляд. Это был маленький, щуплый, сухой человечек с вытянутым, изборожденным морщинами лицом; из-под плотно прилегающей к черепу шапочки торчали остриженные кружком волосы; глубоко посаженные глаза, нахмуренные брови, тонкие губы и крючковатый нос довершали портрет. Он присел рядом с Джеджией и принялся скрипучим подобострастным голосом отвешивать ей комплименты, уверять, что она сегодня чудо как хороша; от хозяйки перешел к восхвалению некоторых флорентийских гвельфов, а закончил тем, что утомлен и голоден.
– Голоден, Беппе? – переспросила Джеджия. – Друг мой, так с этого бы и начал! Чинколо, накормишь гостя? Чинколо, да ты там оглох, что ли? И ослеп? Не слышишь меня? Не видишь, кто к нам пришел? Это же мессер Джузеппе де Бостиччи!
Чинколо начал медленно подниматься, не отрывая глаз от доски. Однако имя гостя, по-видимому, произвело магическое действие на Риккардо.
– Бостиччи? – вскричал он. – Джузеппе Бостиччи? Не ждал я, Чинколо, встретить под твоим кровом этого человека, такого же гвельфа, как твоя жена: ведь и она ела хлеб Элизеи. Прощайте! Чинколо, найдешь меня на улице внизу – и поторапливайся!
Он хотел уйти, но Бостиччи загородил ему путь и проговорил тоном, в котором угодливость странно сплелась с гневом:
– Чем же я так оскорбил этого молодого господина? Он мне не скажет?
– Не смей становиться у меня на пути, – воскликнул Риккардо, прикрыв глаза рукой, – не вынуждай меня снова смотреть на тебя. Убирайся!
Но Чинколо его остановил.
– Не спеши так, мой благородный гость, – заговорил он, – и успокойся; как бы ни оскорбил тебя этот человек, не стоит так на него нападать!
– Нападать?! – вскричал Риккардо, почти задыхаясь от переполнявших его чувств. – Пусть достанет свой кинжал и покажет на нем пятна крови – это кровь Арриго деи Элизеи!
Наступило мертвое молчание. Бостиччи тихо выскользнул из комнаты; Риккардо закрыл лицо ладонями, плечи его сотрясались от рыданий. Но скоро он усмирил свое волнение и заговорил:
– В самом деле, что за ребячество! Простите меня; этот человек уже ушел; прошу простить и забыть мою несдержанность. Продолжай игру, Чинколо, но постарайся поскорее закончить; нам уже пора. Слышишь, на кампаниле[74]74
Колокольня (ит.).
[Закрыть] бьет первый час ночи![75]75
В Средние века сутки разделялись на двенадцать дневных и двенадцать ночных часов. Память о таком времяисчислении сохранилась в словах «полдень» и «полночь».
[Закрыть]
– Игра окончена, – печально заметил Бузечча. – Прости тебя Бог! – неудачно махнув плащом, ты погубил лучший задуманный мною мат!
– Мат?! – в негодовании вскричал Чинколо. – Да мой ферзь косил твои пешки, как траву!..
– Идем, – прервал его Риккардо. – Мессер Бузечча, доиграйте партию с монной Джеджией. Чинколо скоро к вам вернется. – И, подхватив хозяина под руку, вывел его из комнаты и начал спускаться по узкой и крутой лестнице с видом человека, которому эти ступени уже знакомы.
На улице он замедлил шаг и, оглядевшись сперва, чтобы убедиться, что никто не подслушивает их разговор, обратился к Чинколо:
– Прости, дорогой друг; нрав мой пылок, и при виде этого человека вся кровь вскипела у меня в жилах. Но не для того я пришел сюда, чтобы вспоминать свои скорби или искать мести за себя; ничто не должно меня волновать, кроме моего замысла. Мне необходимо как можно скорее втайне повидаться с мессером Гильельмо Лостендардо, командиром неаполитанской армии. У меня для него послание от графини Элизабет, матери Коррадино; быть может – надеюсь, – оно побудит его хотя бы отказаться от участия в близящейся схватке. Тебя, Чинколо, я попросил о помощи не только потому, что ты человек в городе не самый известный и сможешь действовать на моей стороне, не привлекая внимания, но и потому, что ты отважен и честен, и тебе можно довериться. Лостендардо пребывает сейчас в Палаццо дель Говерно[76]76
Дворец правительства (ит.).
[Закрыть]. Войдя во дворец, я окажусь в руках врагов – и, быть может, тайна моей дальнейшей судьбы будет навеки похоронена в его подземельях. Надеюсь на лучшее. И все же, если через два часа я не выйду и ты не получишь от меня вестей – отнеси этот пакет Коррадино в Пизу. Там ты узнаешь, кто я; и, если моя участь вызовет в тебе негодование – пусть это чувство крепче привяжет тебя к святому делу, ради которого я живу и за которое готов умереть!
Риккардо говорил на ходу – и Чинколо заметил, что он, не спрашивая указаний, безошибочно направляет свои стопы к Палаццо дель Говерно.
– Не пойму, право, – заговорил старик. – Какими доводами, если только не принесенными с того света, надеешься ты убедить мессера Гильельмо помочь Коррадино? Манфред так ему ненавистен, что даже сейчас, когда король мертв, услыхав его имя, Лостендардо инстинктивно хватается за кинжал. Я сам слышал, какими страшными проклятиями осыпал он весь Швабский дом!
Риккардо вздрогнул всем телом, но спокойно ответил:
– Прежде Лостендардо был одним из вернейших сподвижников этого дома и другом Манфреда. Странные обстоятельства породили в нем эту противоестественную ненависть, и он сделался предателем. Но, быть может, теперь, когда Манфред в раю, юность, неопытность и добродетели Коррадино внушат Лостендардо более благородные чувства и пробудят в нем былую веру. По крайней мере, я должен попытаться. Дело наше слишком велико, слишком свято, чтобы в защите его подчиняться привычкам и доводам рассудка. Племянник Манфреда должен воссесть на трон своих предков: ради этой цели я вытерплю все, что уготовила мне судьба.
Они уже подходили к дворцу, в большом холле которого шел пир.
– Добрый Чинколо, отнеси мессеру Гильельмо это кольцо и скажи, что я жду с ним встречи. Только поторопись – пусть ни мужество, ни самая жизнь не покинут меня в миг испытания!
Чинколо, бросив на своего необычайного спутника последний любопытный взгляд, повиновался; а юноша, прислонившись к одной из дворцовых колонн, возвел взгляд к безоблачной небесной тверди.
– О звезды! – проговорил он вполголоса. – Вы вечны; пусть цель моя будет постоянна, как вы, и воля так же тверда!
Немного успокоившись, Риккардо скрестил руки под плащом и долго стоял неподвижно; в душе его шла мучительная внутренняя борьба. Наконец появились несколько слуг и приказали ему следовать за ними. Снова он взглянул на небеса – и, прошептав: «Манфред!» – последовал за ними медленным, но твердым шагом. Его провели через несколько залов и коридоров и ввели в просторную комнату, украшенную гобеленами и освещенную множеством свечей; отблески их сияли на мраморном полу, и под сводчатым потолком эхом разносились шаги человека, нетерпеливо расхаживавшего взад-вперед. Это был Лостендардо. Он сделал слугам знак удалиться; тяжелая дверь закрылась за ними, и Риккардо остался с мессером Гильельмо наедине; лицо его было бледно, но спокойно, взгляд опущен – но в ожидании, не в страхе; лишь по судорожному подергиванию губ можно было догадаться, что в душе его бушует буря.
Лостендардо подошел ближе. Это был человек в расцвете лет, высокий и крепкий; казалось, он способен сокрушить хрупкого юношу одним ударом. Каждая черта лица говорила о борьбе страстей и о том чудовищном эгоизме, что способен и самого себя принести в жертву утверждению своей воли: черные брови были нахмурены, глубоко посаженные серые глаза смотрели прямо и жестко, во взгляде читалось, что он не щадит ни себя, ни других. Казалось, улыбка никогда не касалась этих сурово сжатых губ; высокий, уже лысеющий лоб был испещрен тысячью морщин.
– Откуда у тебя это кольцо? – поинтересовался он с наигранным бесстрастием.
Риккардо поднял глаза и встретился с ним взглядом.
В глазах Лостендардо вспыхнуло пламя.
– Деспина! – вскричал он, сжав ее руку в своей великанской ладони. – Об этом я молился день и ночь – и вот ты здесь! Нет, не пытайся со мной бороться; ты моя; клянусь своим спасением, я больше не позволю тебе убежать!
– Я сама отдалась в твои руки, – спокойно отвечала Деспина. – Уже из этого ты видишь: я не страшусь никакого зла, что ты можешь мне причинить, – иначе меня бы здесь не было. Я не боюсь тебя, ибо не боюсь смерти. Так отпусти мою руку и выслушай. Я пришла во имя добродетелей, которыми ты когда-то гордился, во имя всех благородных чувств, великодушия, былой верности. Верю, что, когда ты меня выслушаешь, твоя героическая натура начнет вторить моему голосу, и Лостендардо покинет ряды тех, кто бесконечно далек от всего великого и благого.
Лостендардо, казалось, ее почти не слушал. Он взирал на нее с торжеством и злобной радостью – и если продолжал сжимать ее руку, то не из опасения, что она убежит, а скорее из удовольствия ощущать над ней свою власть. На бледном лице и в застывшем взгляде Деспины ясно читалось: если она боится – то лишь собственной слабости; высокий замысел вознес ее над страхом смерти, и к любым событиям, неспособным помочь или повредить цели, приведшей ее сюда, она остается безразлична, как мраморная статуя. Оба молчали; наконец Лостендардо подвел ее к креслу и усадил, а сам встал напротив, скрестив руки на груди, глядя на нее с торжеством.








