Текст книги "Персидский мальчик"
Автор книги: Мэри Рено
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 36 страниц)
Взяв ее двумя пальцами, словно бы и она была отравлена, царь спросил:
– Кто написал это? Сдается мне, тут потрудилась рука писца.
– Это Филострат, господин.
Александр молча уставился на меня. Я же спешно прибавил:
– Я показал ему записку, и он сразу признал ее. Филострат только не мог понять, как она очутилась в моих руках. По его словам, он написал таких добрый десяток – с тем, чтобы госпожа Роксана могла положить их в сундуки с твоими свадебными дарами… Должно быть, – продолжал я, опустив глаза, – кто-то выкрал ее… Я ничего не сказал ему, господин; по-моему, лучше не стоит.
Александр кивнул, хмурясь:
– Да, не надо ему знать об этом. Я не стану допрашивать Филострата. – Накрыв блюдо крышкою, Александр спрятал его в сундук. – Ешь только то, что едят остальные, пока я не скажу. Ничего не пей из того, что стоит без присмотра в твоем шатре. Никому ни слова. За остальным я пригляжу сам.
Было замечено, что в тот вечер царь явился с визитом в гарем. Он пробыл там какое-то время, которое все сочли приличествовавшим новобрачному. Перед тем, как лечь спать, он сказал мне:
– Теперь ты можешь быть спокоен. Забудь обо всем.
Я уж было подумал, что так и не узнаю правды, но он добавил, немного поразмыслив:
– Мы связаны узами любви, ты имеешь право знать обо всем. Давай-ка присядь здесь.
Я уселся рядом с ним на краешке кровати. Александр устал, и эта ночь явно предназначалась для сна.
– Я отнес сласти и сразу увидел, что она их признала. Предложил одну, поначалу с улыбкой. А когда она отказалась, я рассердился и сделал вид, что намерен заставить ее проглотить. Тогда она не стала выпрашивать милости, а бросила сласти на землю и растоптала их. У нее есть характер, по крайней мере, – заметил Александр не без одобрения. – Но пришло время открыть ей, чего не следует делать. И здесь я столкнулся с трудностями. Я не мог привести толмача, чтобы тот потом раструбил обо всем. В подобном деле я мог бы довериться одному тебе, но это было бы уже слишком. Как-никак, она жена мне.
Я согласился, что этого делать не стоило. Повисло долгое молчание, и наконец я решился прошептать:
– И что же, господин мой, как ты справился?
– Побил ее. Это было необходимо. Ничего другого не оставалось.
Лишившись дара речи, я оглядел внутренность шатра. Чем же он бил ее? У Александра никогда не было хлыста, и ни Буцефал, ни Перитас не знали его прикосновения. Но вот она, плеть – лежит на столе, и притом выглядит так, будто ее немилосердно трепали вот уже десяток лет кряду. Подозреваю, царь одолжил ее у какого-нибудь охотника. А Роксану, надо полагать, сильно впечатлило ее состояние.
Сказать было нечего, и я хранил молчание.
– Она ждала от меня большего. Этого я не учел.
Так вот почему Александр так долго был в отъезде! Вовремя спохватившись, я не позволил своему лицу разъехаться в идиотской ухмылке.
– Господин, в Согдиане женщины питают великое уважение к сильным мужчинам.
Александр покосился на меня, прикидывая, следует ли ему разделить со мной эту шутку, и решил, что это было бы недостойно. Я медленно поднялся на ноги и разгладил покрывало.
– Спи спокойно, Аль Скандир. Ты много трудился сегодня и заслужил отдых.
Позже я хорошенько поразмыслил над происшедшим. Александр был теплым любовником, но не горячим; мягким – в том, как он давал и брал; шаг его был неспешен, ему всегда нравились паузы нежности. Уверен, что Александр никогда не задавался вопросом, оттого ли мы так хорошо подошли друг другу, что я был тем, кем я был. Могу вообразить себе осторожность, с коей царь приблизился к юной деве. Значит, теперь он уже знает, что Роксана попросту сочла его слабаком.
Вскоре после этого мы свернули наш лагерь. Невеста попрощалась с родичами и расположилась в своей замечательной повозке. Мы направились на запад, в Бактрию, чтобы навести в провинции порядок. Некоторые из тамошних сатрапов и управителей не оправдали оказанного доверия; все это необходимо было исправить, прежде чем двинуться в поход на Индию.
19
Александр посетил свои новые города, выслушал жалобщиков, то здесь, то там лишая высоких постов управителей, вымогавших взятки, несправедливо обиравших богатых горожан или же слабых. И повсюду, куда бы он ни двинулся, за царем следовал двор, – кроме тех редких походов, когда требовалось призвать к ответу банды разбойников, промышлявшие на торговых путях. Ныне, рядом с обычной цепью двора, за ним тянулся и длинный ряд повозок Роксаны – с ее девицами, служанками и евнухами.
Поначалу Александр навещал жену весьма часто, обыкновенно вечерами. Вскоре, однако, стало понятно, что он отнюдь не стремится проводить там все свои ночи. Ему нравилось, чтобы все принадлежавшие ему вещи были где-то рядом, под рукою, а среди них и я; Александру также нравилось ложиться поздно, если ему того хотелось, а наутро спать никем не тревожимым. Вечерами он обменивался с женою лю-безностями на том греческом, какой она была способна понять, исполнял супружеский долг и возвращался к себе в шатер.
Роксана не носила ребенка: подобные вещи недолго держатся в тайне. По уверениям тех из македонцев, кто знал Александра с детских лет, у него все еще не было потомства; но с другой стороны, быстро добавляли они, он никогда не интересовался женщинами, так что это, в общем, ничего не значит.
Можно и не сомневаться в том, что родичи Роксаны с нетерпением ожидали новостей, но, кроме как в них, я более нигде не встречал того радостного предвкушения. Македонцы так и не смогли возлюбить согдианцев, найдя их отважными, но излишне жестокими воинами, к тому же не питавшими отвращения к вероломству. Воистину, отныне царь приходился сородичем половине знатных согдианцев, так что теперь провинция познала наконец мир. Но простые воины, не желавшие, чтобы их собственными сынами правил согдианский наследник Александра, в душе надеялись, что Роксана так и останется бесплодна.
Они все еще шли за царем. Александр тащил их за собою, подобно тому, как комета влечет свой хвост, он притягивал их светом и огнем. К тому же он был гла-вою их семьи. Любой из воинов мог прийти к нему, словно дома – к старейшине рода, за советом и по-мощью. Их дела и неурядицы составляли добрую половину повседневных забот царя. И каждый из шедших за ним – македонцы, греческие наемники, дикие фракийцы с раскрашенными лицами – знал какую-нибудь историю, подобную той, о замерзшем воине, которого Александр усадил в собственное кресло, поближе к теплу. И он был непобедим. Это прежде всего.
Моя печаль понемногу исцелилась. Правда, когда Александр бывал с Роксаной, для меня у него не оставалось ничего, кроме любви, но я вполне мог жить, питаясь ею, да к тому же догадывался, что поститься мне недолго. Я знал, что жена утомила Александра, хотя мы избегали этой темы в беседах. Александр выполнял работу двух мужчин – царя и полководца; довольно часто ему приходилось становиться и простым воином, идущим в бой. Я же довольствовался тем, что оставалось после тяжкого дня; он мог прийти ко мне за небольшим, дремотным удовольствием, отданным и принятым с любовью, затем следовал отдых, и я тихонько уходил, дабы не тревожить царский сон. Не думаю, чтобы в шатре гарема все было столь же просто. Возможно, удары плетью всколыхнули в Роксане напрасные надежды.
Мало-помалу визиты Александра в гарем становились все менее протяженными или же он выходил оттуда, всего лишь осведомившись о здоровье Роксаны.
Филострат получил ларец с новыми книгами, только что прибывшими из Эфеса. Он был слишком беден, чтобы заказать их в хорошей копировальне и оплатить перевозку, и я попросил Александра сделать ему этот первый дар. Филострат распаковывал их, словно сгорающий от нетерпения ребенок. «Вот теперь, – сказал он, – мы сможем почитать греческие стихи».
Они показались мне странными после персидских, но, более скудные по языку и прямые по форме, в свое время и греческие строки раскрыли предо мною свои богатства. Слезы хлынули ручьем, когда я впервые прочел о видении Ипполита, предлагавшего горные цветы чистой богине, которую только он один мог видеть. Филострат осторожно похлопал меня по руке, предположив, что я плачу о прошлой своей жизни, – I как знать, быть может, и о настоящей.
Далеко не все мои мысли были посвящены Еврипиду. В шатре по соседству (рабы македонцев всегда раз-бивали лагерь в соответствии с планом) Каллисфен обучал телохранителей Александра. Я слышал, проходя мимо, обрывки его речей и мог уловить отдельные фразы даже с того места, где сидел, если только Каллисфен забывал понизить голос.
Исмений, хоть и сдержал данное мне слово, заговаривал со мною всякий раз, когда представлялся случай. Однажды я спросил, что он думает о философе, и Исмений рассмеялся в ответ:
– Я не посещаю его занятий уже три месяца. Для меня они чересчур утомительны.
– Правда? Я полагал, ты либо там, либо на посту. Неужели Каллисфен не жалуется? Тебя ведь могут и наказать, не так ли?
– О да. Наверное, он только обрадовался; воображает, что я слишком глуп для философии. Мы ничем иным теперь и не занимаемся, а я больше слышать не могу его рассуждений. Поначалу, бывало, он расска-зывал и полезные вещи…
Слишком глуп или слишком предан? Да, быть может, отсутствие Исмения неспроста оставалось «незамеченным». Исмений казался простаком по сравнению со мною, проведшим отрочество в Сузах. Услыхав, что к нему питают неприязнь, он ушел; на его месте я обязательно остался бы послушать еще.
По-гречески я уже говорил настолько бегло, что Александр даже просил меня не терять персидский акцент, звуки которого постепенно начали ему нравиться. Однако, если мимо проходил Каллисфен, я всегда жержал рот на замке: философу нравилось ду-мать, что юному варвару не под силу совладать с язы-ком избранной Зевсом расы. Не думаю, чтобы ему хоть раз пришло в голову, будто Александр вообще ко-гда-либо говорил со мной.
Я действительно едва ли стоил его внимания. К персидскому мальчику все давно привыкли; так, ничего особенного – по сравнению с женой из Со-гдианы.
После свадьбы Каллисфен гордо выставлял напо-каз свою непримиримость – он сказался больным и не был на пиру, хотя разгуливал по лагерю уже на следующий день. Александр, все еще желавший покончить с былыми раздорами, потом даже звал его на трапезу, но получил прежний ответ: философу неможется. Каллисфена вообще-то не часто приглашали, ибо в компании он бывал строг и быстро портил общее веселье. Теперь я понимаю, что он вел себя по всем правилам новой афинской философии (старик Сократ, говорят, был отличным собутыльником); знай я тогда чуть больше о Греции, возможно, и догадался бы почему. Но даже и в неведении мне казалось, что за Каллисфеном следует присматривать, и я всегда заде рживался послушать, проходя мимо его шатра во нремя занятий. Определенные поучения он читал, из-менив голос.
На ступила весна. На придорожных колючих кустах распустились белые цветы, благоухавшие жасмином; у ручьев показались лилии. Холодные ветры все еще свистели в теснинах. Помню ночь, которую мы с Александром провели, тесно прижавшись друг к другу; царь отвергал лишние покрывала, считая, что они размягчают человека, но не противился моему теплу.
– Аль Скандир, – позвал я. – Кто такие Гармо-дий и Аристогитон?
– Любовники, – сонно отвечал он. – Знаменитые афинские любовники. Ты, верно, видал их статуи на террасе в Сузах. Ксеркс привез их из Афин.
– Те двое, с кинжалами? Мужчина и мальчик?
– Да. Эта история есть у Фукидида… А что такое?
– Зачем им кинжалы?
– Чтобы убить тирана Гиппия. Впрочем, им не повезло. Они прикончили его брата, отчего тиран совсем рассвирепел. – Александр приподнялся на локте, чтобы поведать мне историю. – Но они умерли с честью… Знаешь, афиняне очень почитали их статуи. Когда-нибудь я отошлю их обратно. Они очень старые. Такие окостеневшие позы… И прекрасный Гармодий – он недостоин завязывать тебе сандалии…
Еще несколько мгновений – и он уснет.
– Аль Скандир, я слышал, как Каллисфен рассказывал твоим телохранителям об убийстве тирана этими двумя как о благородном деянии.
– Правда? Фукидид пишет, это обычная ошибка афинян. Я уже слыхал старую песню, будто тираноубийцы освободили город.
Я промолчал о том, что Каллисфен поучал «чужим» голосом. Еще в Экбатане мне довелось столкнуться с заговором – тогда я сразу почуял неладное, и теперь ощущал нечто схожее. Однако, пусть я и говорил на греческом, я все еще не познал тех еле приметных тонкостей языка, той игры нот и тех пауз, за коими прячутся тайны.
– Ну, ты его все-таки не убивай, – рассмеявшись, Александр погладил меня по щеке, – Аристотель мне никогда бы этого не простил.
Под покрывало проскользнул холодный воздух, и мы еще крепче сомкнули объятия. В тот день Александр поработал за троих и вскоре уже крепко спал.
Полмесяца спустя, расчесывая ему волосы перед ужином, я объявил, что Каллисфен избрал из своих учеников Гермолая, и теперь тот постоянно сопровождает философа в прогулках после занятий. Александр отвечал, что ему жаль юношу, но любовь слепа.
– Любовь тут ни при чем. Его возлюбленный – Сострат, и порой он тоже ходит с ними, я сам видел.
– Вот как? А я-то гадаю, что могло случиться с их манерами? Должно быть, Каллисфен постарался… Он-то никогда не ведал разницы между учтивостью и угодливостью. Вот ведь гадкий тип! Но Каллисфен родом с греческого юга, если ты помнишь. Шесть поколений тамошние жители хвастают тем, что у них нет владыки, и в том – заслуга половины их героев. Ксеркс дошел до самой Аттики только благодаря недоверию греков к собственным вождям. Между прочим, мой отец легко мог бы разграбить Афины, да и я тоже. Но со времен Ксеркса и до наших дней, на протяжении трех поколений, этот город воистину был великолепен, он был сердцем, средоточием свободы… Я видел Афины всего однажды. Но дух и облик города помню до сих пор.
– Аль Скандир, ты что же, никогда не расчесываешь волосы во время похода? У тебя на голове сплошные узлы… Если Каллисфен ненавидит царей, зачем же он последовал за тобою?
– Мой отец возродил из руин родной город Арис-тотеля, и это было платой за мое обучение. Город сожгли во время фракийской войны, когда я был совсем еще мальчишкой; та же участь постигла и Олинф, откуда родом Каллисфен. Этот хлыщ воображает, будто его труды стоят того, чтобы я вновь основал там город, хоть и помалкивает до поры. Но Аристотель послал его затем, чтобы я оставался греком. Вот настоящая причина.
Волосы уже в порядке, но я продолжаю расчесывать их, чтобы Александр не умолк.
– Ох, до смерти запытал лучшего друга Аристотеля, с которым тот вместе учился. Эта весть настигла мудреца в Македонии. «Никогда не забывай, – сказал он мне тогда, – что греков следует почитать за людей, а варваров – за скот, созданный служить им».
Поймав мою ладонь, Александр приложил ее к своей щеке.
– Великий мыслитель, но эти его слова не задержались в моем сердце. Я пишу ему всякий раз, закладывая город, ибо Аристотель объяснил мне, что значит «долг» и «закон». Он не понимает, отчего я оставляю этим людям – горстке бактрийцев и фракийцев, отслужившим свое македонцам и нескольким безземельным грекам – гарнизон и законы, а не конституцию. Греческие города в Азии я еще мог бы сделать демократиями… Они способны ее понять. Но справедливость – прежде всего. Я все еще посылаю старику дары и никогда не забуду, чем обязан ему. Я даже мирюсь с выходками Каллисфена, хотя Аристотелю никогда не узнать, чего мне это стоит.
– Надеюсь, господин мой, он не обойдется еще дороже, – ответил я. – Тебе пора подстричь волосы.
Александр никогда не завивал их, и они ниспадали небрежными прядями, подобно львиной гриве. Но остригал он волосы часто, поддерживая их форму. Еще в первые дни моей жизни в лагере Александра я стянул одну прядку с покрывала цирюльника; она до сих пор со мною, и я храню ее в маленьком золотом ларчике. Она все еще не уступает золоту своим блеском.
Более я ничего не сказал. Александр все равно пропустил бы мои сомнения мимо ушей, даже если бы я продолжал надоедать ему этой темой. Во дни посещений гарема царь бывал менее терпелив, нежели обычно.
С приходом весны мы перенесли лагерь повыше, на склон у беспокойной, вертлявой речушки, чьи берега облюбовала роща древних кедров. Просеянное листвою, даже полуденное солнце не пекло сильно. Еще там росли анемоны, а камни в чистом темном потоке отливали полированной бронзой. Запах кедровой смолы превосходил самые тонкие арабские благовония, а покровы опавшей хвои мягкостью не уступали коврам гарема. То было место, созданное для счастья.
Пусть конные прогулки по лесу дарили неземное наслаждение, я все равно находил время для занятий греческим и для присмотра за Каллисфеном и его любимыми учениками.
Конечно, он никогда не собирал сразу всех царских телохранителей. Кто-то стоял на карауле, ночная стража спала… Они все были приписаны к дежурствам, хоть Александр и не отказывал, если его просили об изменении порядка. Гермолаю и Сост-рату было позволено стоять вместе. Именно на их дежурство и пал выбор Каллисфена…
Я часто думал о нем, уже живя в Египте и прочитав множество книг. Он мнил себя греческим философом; он знал (как теперь знаю и я), что старик Сократ ни за что не пал бы ниц, да и Платон тоже. С другой стороны, Александр и не стал бы просить их об этом, как не попросил бы и Аристотеля, если бы тот путешествовал с ним. Мой господин распознавал и ценил величие сердца, как позже это открылось в Индии. Он не видел его в Каллисфене, сначала льстившем царю, а потом оскорбившем его. Зачем оказывать философу излишние почести? Всегда есть те, кто измеряет доблесть своею мерой и ненавидит чужое величие – не из презрения к сильному, но из жалости к себе. Такие могут завидовать даже мертвым.
Это Александр видел. Он не понимал всей силы этого чувства, ибо никогда не завидовал сам; он не видел, какое пламя ненависти завистники способны побудить в других, раздувая жалкую искру. Да и сам Каллисфен не был способен осознать свою вину. Тщеславие порождает ненависть, и оно же оправдывает ее.
Ведал ли философ, что был вылеплен словно бы из иного теста, чем собственные его ученики? Он оглядывался на великую Грецию, давно уж мертвую. А для этих македонских юношей Греция была всего лишь словом; вызывающая новизна дерзости самого Каллисфена притягивала куда сильнее.
Оба – и Гермолай, и Сострат – уже не скрывали вызова, вдохновляя на дерзость прочих, что не ускользнуло от взора Александра. Привилегией царских телохранителей было то, что подчинялись они непосредственно ему самому; никто другой не мог наказывать их. Александр отчитал Сострата и назначил ему дополнительные дежурства, Гермолай отделался предупреждением.
Срок службы обоих подходил к концу; их освободили бы от дежурств сразу, как только из Македонии им на смену прибыла бы новая группа высокородных юношей. Сострат с Гермолаем уже не были неуклюжими мальчишками, требовавшими присмотра, ныне они превратились в мужчин, которых следовало наказывать за несоблюдение долга подчинения; это они понимали. Нелегкая пора. Как-то Александр, вручая один из множества подарков, посоветовал мне: «На твоем месте я спрятал бы его подальше от глаз этой деревенщины».
Так все и шло своим чередом, пока Александр не отправился в горы поохотиться.
Мне нравилась охота, хоть сам я никогда не бывал особенно удачлив, – я любил бешеную скачку, холодный горный воздух, наших гончих, с лаем летящих по следу на высоких лапах, сторожкое ожидание у зарослей – вот сейчас оттуда появится добыча… В тот раз мы заранее знали, кого увидим, – по тому, как наши псы ощерились в глухом лае, да по помету: вепрь, здоровенный хряк.
Одна сторона цепи холмов была голой, но вторая, изрытая складками оврагов, густо поросла лесом. В тенистой прогалине, забрызганной мелкими цветами, наши гончие лаяли на густой подлесок, чуя близость зверя. Александр отдал коня одному из охранявших его юношей, остальные также спешились. Сошел с коня и я сам, хотя ужасно боялся вепря. Этот зверь может сбить человека с ног и распороть ему живот, пока тот еще не рухнул оземь; к тому же, подняв зверя на пику, я вряд ли сумел бы удержать его. «Что с того, – пронеслась мысль, – если я и погибну, Александр навсегда запомнит меня молодым и прекрасным. И не трусом».
Люди стояли, опустив пики и твердо расставив чуть согнутые в коленях ноги, готовясь выдержать удар, если вепрю вздумается броситься прямо на них. Освободившись от повода, собаки исчезли в подлеске. Телохранители встали поближе к царю – по обычаю, принесенному ими из Македонии.
Что-то черное метнулось за деревьями, оглашая лес яростным хриплым визгом. Немного в стороне от нас Пердикка поднял на пику какое-то животное и получил свою долю поздравлений, но охота еще не завершилась: лай гончих и треск ломаемых сучьев приближался к нам. Царь нетерпеливо улыбался, напру-жинясь с восторгом, как мальчишка. Я тоже выдавил улыбку – не разжимая намертво стиснутых зубов.
Из подлеска появилась вооруженная двумя загнутыми клыками морда; огромный хряк стоял на краю рощицы, поводя головою из стороны в сторону. Он вылез из кустов в стороне от Александра и переводил маленькие глазки с одного пришельца на другого, выбирая себе врага. Александр шагнул вперед, опасаясь, что зверь изберет кого-нибудь другого. Но в тот момент, когда вепрь уже было рванулся навстречу, к нему подбежал Гермолай и встретил зверя ударом копья.
То была неслыханная, невообразимая дерзость. Александр уступил бы игру любому сотоварищу, который стоял бы на пути у зверя, когда тот прыгал вперед; но телохранители были рядом для того лишь, чтобы служить царю, как и во время битвы.
Вепрь был тяжело ранен, но яростно боролся. Не двинувшись с места, Александр сделал другим воинам знак помочь и, когда кровавая, сумбурная работа была завершена, поманил Гермолая к себе. Тот подошел с вызывающе поднятой головой, собираясь предстать перед очами, в которых он не раз встречал недовольство, но никогда – гнев. Глянув в лицо рассвирепевшему Александру, Гермолай побледнел. Зрелище не из тех, что скоро забываются.
– Возвращайся в лагерь и верни коня в стойло. Не выходи из шатра, пока за тобою не придут.
Остальные стражи переглянулись: «верни коня» означало, что Гермолай лишился права ездить верхом. Смертельный позор для царского телохранителя.
Мы двинулись к другой рощице – охота продолжалась. Думаю, в тот день мы загнали оленя и только тогда вернулись. Александр не стал делать вид, будто бы ничего не произошло.
Тем же вечером он заставил всех своих телохранителей выстроиться на площадке перед шатром; я впервые видел всех вместе и был поражен их числом. Александр объявил, что прекрасно знает, кто служит ему честно, и этим людям нечего страшиться. Некоторые, впрочем, стали ленивы и дерзки; их уже предупреждали, но тщетно. Царь поведал о проступке Гермолая, которого привели под стражей, и спросил, что он может ответить.
Мне рассказывали позже, что в Македонии юноша становится мужчиной, только убив вепря (или – во дни царя Филиппа – другого мужчину), выйдя против него один на один. Не могу сказать, думал ли про то Гермолай, но Александр явно не подозревал о такой подоплеке его проступка. В любом случае, Гермолай ответствовал:
– Я помнил, что я – мужчина.
Я тоже помнил кое-что. А именно Каллисфена, призывавшего учеников не забывать, что они – мужчины, пользуясь при этом «чужим» голосом. Не ведаю, догадался ли Александр, откуда взялись эти слова. Он просто сказал Гермолаю:
– Тогда ты наверняка сможешь принять наказание, как должно. Двадцать ударов бичом, завтра на рассвете. Все остальные придут посмотреть на это. Разойтись.
Я подумал тогда: если Сострат и вправду любовник ему, для него наказание будет еще страшнее. Не следовало поощрять друга в дерзости; в конце концов, Сострат был постарше. Как бы там ни было, видевший раны и боль в теле, которое любил, сам я не мог не сочувствовать.
Впервые за все правление Александра его телохранителя предавали бичеванию. Надо сказать, Гермолай снес свое наказание хорошо. Бич не вспорол ему плоть до кости, как случалось в Сузах; тем не менее раны он оставил, и, по-моему, Гермолай не представлял себе, что могло быть и хуже. Шрамы останутся на всю жизнь: позор, видимый всякий раз, когда Гермолаю придется раздеваться для упражнений. В отличие от грека, перс всю жизнь мог бы хранить в тайне свои шрамы…
Я видел, как Каллисфен положил ладонь на плечо Сосграту. Дружеский жест, но Сострат, не отрывавший глаз от возлюбленного, не видел лица философа за своим плечом. На нем было написано удовлетворение. Не от созерцания чужих страданий, нет – то было удовольствие, которое проскальзывает на лице того, кто видит, что события складываются именно так, как он того желает.
Что же, размышлял я, если Каллисфен воображает, что этот случай обратит воинов Александра против царя, то он попросту круглый дурак; они понимают значение слова «дисциплина». В тот момент я не подумал, что о скрытой радости Каллисфена стоило бы поведать Александру, а потом почти что забыл о ней, когда впоследствии все изменилось. Уроки, которые мне удавалось подслушать, не подстрекали к бунту, а «чужой» голос пропал, как не бывало. Возможно, Каллисфен сожалел, что своими поучениями навлек беду на одного из учеников. Гермолай же, чьи раны быстро зажили, вернулся к своим обязанностям и стал весьма ревностен в службе. Сострат – тоже.
Примерно в то время вокруг царя стала крутиться прорицательница-сирийка.
Она месяцами следовала за нашим лагерем: маленького роста и очень смуглая, ни молодая, ни старая, в прошитых золотою нитью лохмотьях с дешевыми, безвкусными бусинами. У нее был знакомый дух – и она шаталась по лагерю, пока дух не указывал ей на нужного человека. Тогда она подходила к избраннику и предлагала ему удачу за каравай хлеба или кусочек серебра. Поначалу над прорицательницей смеялись, но вскоре увидали, что те, кто давал ей что-то, получали взамен обещанное. Пророчествовать для всякого она не могла – ее господин должен был сначала указать нужного человека. Вскоре ее саму стали считать добрым знамением, и она уже никогда более не голодала. Но однажды какие-то пьяные остолопы вздумали высмеять ее; сначала она здорово перепугалась, но потом внезапно поймала взгляд главного забияки и – как будто впервые увидела его – сказала: «Ты умрешь в полдень, на третий день ущерба нынешней луны». Он пал в мелкой стычке в указанный день, и сирийку оставили в покое.
Раз или два она предлагала удачу самому Александру, ничего не требуя взамен. Он рассмеялся, подарил ей что-то и даже не остановился выслушать. Можно было вполне уверенно предсказывать победу; но однажды расслышав ее слова, а потом убедившись в их правдивости, царь всякий раз останавливался послушать прорицательницу, как бы ни спешил. На его золото сириянка купила новое цветастое одеяние, но так как она спала, не снимая платья, то уже очень скоро оно стало походить на старое.
По утрам я входил в царский шатер через скрытый пологом тайный ход, позволявший мне оказаться прямо в опочивальне Александра (это было устроено для Дария, чтобы незаметно приводить женщин). Однажды я нашел сирийку сидевшей у шатра, скрестив ноги. Телохранители не прогнали ее, сославшись на запрет Александра.
– Неужели, матушка, – спросил я, – ты просидела тут всю ночь? Кажется, ты вовсе не сомкнула глаз.
Она поднялась, в ушах качнулись монеты – две из тех, что Александр дал ей.
– Да, мой маленький. – (Я был выше ее на целую голову.) – Мой господин послал меня, но теперь он говорит, что время еще не пришло.
– Не огорчайся, матушка. Ты ведь знаешь: когда настанет счастливый день, царь выслушает тебя. Ступай и поспи.
Примерно месяц спустя после памятной охоты на вепря Пердикка устроил пирушку для Александра.
То была роскошная трапеза, на которую пришли все его друзья, а также их возлюбленные, коими на подобных празднествах бывали высокородные греческие гетеры. Конечно, они не были персиянками. Благородный перс скорее предпочел бы умереть, чем представить на публике самую незначительную из своих наложниц; даже те македонцы, чьи женщины были захвачены в покоренных городах, не предавали их подобному позору. Да и Александр не позволил бы.
Сквозь распахнутый полог шатра я видел Таис, любовницу Птолемея: в венке из розовых бутонов она сидела на ложе своего господина, рядом с Александром. Она была его давней подругой, почти с самого детства, ибо стала возлюбленной Птолемея прежде, чем македонцы пришли в Азию; тогда она была совсем юной, но и теперь еще блистала, красотой. Птолемей держал ее почти как жену, хоть и не совсем: Таис первая не допустила бы такого поругания своей коринфской славы. Александр всегда хорошо с нею ладил; именно Таис убедила царя поджечь персеполь-ский дворец.
Собираясь на пир, Александр оделся во все греческое – на нем был синий хитон с золотой каймою и венок из золотых листьев, в который я вплел для него несколько живых цветков. Я думал: «Он никогда не стыдился меня. Сегодня я разделил бы с ним пиршественное ложе, если бы Александр не знал, что это огорчит Гефестиона». Все легче становилось мне забыть о Роксане. Гефестиона же не забуду никогда.
Александр просил не ждать, но я не покинул шатра, не позаботившись об обычных мелочах. Я чувствовал странную вину при мысли о том, чтобы уйти и уснуть, хотя было уже довольно поздно, когда я вышел посмотреть, как идет пир.
Вокруг царского шатра на часах стояли стражи – обыкновенный отряд из шести человек: Гермолай, Со-страт, Антикл, Эпимен и еще двое; Антикл совсем недавно сменил очередность несения стражи. Я стоял у тайного входа, вдыхая аромат ночи и слушая тихое гудение лагеря, собачий лай (то не был Перитас, коего я оставил спящим в шатре) и смех пирующих. Свет из-под откинутого полога освещал стоявшие вокруг кедры под самыми причудливыми углами.
Женщины собрались уходить. Они взвизгивали и смеялись, спотыкаясь нетвердыми ногами о корни и опавшие с кедров ветви. Факельщики вели их сквозь лес, а в шатре кто-то уже ухватился за лиру, и послышалось нестройное пение.
Красота ночи, порхающий меж стволов свет и музыка удержали меня на месте, и я медлил, не знаю даже сколько. Внезапно рядом очутился Гермолай, чьих шагов по мягкой земле я не расслышал.
– Ты ждешь его, Багоас? Царь сказал, что вернется поздно.
Еще недавно он вставил бы издевательский смешок, теперь же говорил вежливо. Я еще раз подивился тому, как улучшились его манеры.
И только я открыл рот, чтобы сказать, что уже иду спать, как мы с Гермолаем увидели приближающиеся факелы. Должно быть, я долго просидел там, зачарованный музыкой и сказочным пейзажем. Факел освещал путь Александру, а Пердикка, Птолемей и Гефестион сопровождали царя к шатру. Все они довольно твердо держались на ногах и весело болтали по дороге.