355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Менахем Бегин » В белые ночи » Текст книги (страница 9)
В белые ночи
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:40

Текст книги "В белые ночи"


Автор книги: Менахем Бегин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

НКВД не кормил нас ни манной небесной, ни мясом. Мы получали кашу. С момента моего ареста в питании узников Лукишек произошли изменения. Вначале каша была основным блюдом, но не единственным: мы получали различные «супы». Но в месяцы, о которых я рассказываю, каша безраздельно властвовала в котле. Каша. Только каша. Каждый день каша. Написано: «Не один день будете есть, не два дня, не пять дней и не двадцать дней, но целый месяц». Там не сказано: «Более месяца, более двух месяцев будете есть одну только кашу». И вышла каша из ноздрей наших. В буквальном смысле. И сделалась каша для нас отвратительной. Больше терпеть мы не могли и объявили голодовку.

В советской тюрьме в голодовки не играют. Это оружие заключенных, известное всем тюрьмам мира, почти полностью отнято у узников НКВД. Постоянный голод поднимает в глазах заключенного ценность пищи и лишает его душевных сил, необходимых для объявления голодовки. Нет сомнения, что изоляция, двойная изоляция, играет и здесь решающую роль. Заключенный в любой иной стране, объявляющий голодовку, знает, что она может не повлиять немедленно на тюремную администрацию, но непременно окажет влияние на общественность, которая из газет или других публикаций узнает о событиях, происходящих в тюрьме. Узники Сиона в британских концлагерях в Эрец Исразль и Африке не раз пользовались этим оружием, чтобы отстоять права заключенных. Им часто пользуются коммунисты в странах, в которых компартии запрещены.

Но положение узника НКВД особое: у него почти нет надежды, что отказ от пищи обеспокоит его тюремщиков; он знает, что его голодовка останется строгой тайной. Голод – это оружие в руках НКВД, но не в руках его узников.

Но несмотря на это, наша голодовка закончилась победой. Нас не наказали за бунтарское заявление: «Больше каши не возьмем», а через несколько дней, в течение которых мы довольствовались хлебом и «кофе», впервые за много месяцев нам принесли суп из гнилых капустных листьев. Тюремная администрация поняла, что наше требование не было контрреволюционным, вроде требования газет или писем от родных. У НКВД богатый опыт вождения людей по тюремной пустыне, и там хорошо понимают значение слов «пока не выйдет из ноздрей». Это не «талмудизм», а реальность. В советской тюрьме даже гнилая капуста может показаться вкуснейшим блюдом и помочь «блуждающим в пустыне» вернуться к… каше. После голодовки мы в Лукишках два раза в неделю ели суп из капусты, а пять раз – кашу. Мы победили.

12. СУД

Так мы и жили – с кашей и капустой, с телефонистами и телеграфистами, с лекциями и курсами, с беседами и спорами, с вещами, полученными из дома, – до первого апреля. В этот день НКВД подготовил нам «сюрприз».

Вечером 31 марта 1941 года у наших телеграфистов прибавилось работы. Телеграммы шли сверху вниз, вдоль и поперек. Обитатели камер заволновались. Что это? Что происходит? Многие отказывались верить своим ушам. Но телеграммы продолжали поступать; их содержание повторялось; и не было уже сомнений в их правдивости. Они состояли всего из двух слов: имя заключенного и срок заключения. В большинстве случаев повторялись слова «восемь лет», «пять лет», очень редко – «три года».

– Когда прошли судебные процессы? – запросили мы центр через водопроводную трубу.

– Не было процессов, это приговор, – последовал ответ.

Обмен телеграммами пришлось вскоре прекратить: сообщения о приговорах пришлись на вечер, и сигнал отбоя прервал телеграфную службу. Мы лежали на тюфяках, старались осмыслить последние новости. Каждый помнил обещание следователя: «Будет суд». Где же суд? Те, кого еще не назвали, тешили себя надеждой: «Мы, – говорили они себе, – наверняка предстанем перед судом и, во всяком случае, не получим восемь лет»… Но и перешептываться нельзя было слишком долго. Охранник открыл дверь и потребовал прекратить разговоры.

Назавтра мы избавились ото всех сомнений.

– Все в коридор, идти по одному, соблюдать порядок! – услышали мы утром первого апреля.

Мы в точности выполнили приказ. Нас отвели по знакомым коридорам к знакомому месту – площадке, через которую обычно мы проходили на допросы. Там стоял маленький столик, за которым сидели два человека в гражданском. Заключенные по очереди подходили к столику; остальные стояли поодаль и видели, как каждый заключенный получает небольшую бумажку, на которой расписывается.

Подошла моя очередь.

– Имя, фамилия? – спросил человек, сидевший ближе к середине столика.

Я назвался.

Человек, сидевший у края столика, быстро, словно пересчитывая денежные купюры, перелистал толстую пачку, нашел нужную бумажку и передал своему товарищу. Тот зачитал мне текст, навсегда врезавшийся в память:

«Особое совещание при Народном Комиссариате внутренних дел постановило, что Менахем Вольфович Бегин является социально-опасным элементом, и приговорило его к заключению в исправительно-трудовом лагере сроком на восемь лет».

– Подпишитесь, пожалуйста, – вежливо сказал один из сидевших за столиком.

– Замечательная первоапрельская шутка, – сказал я, беря ручку. Энкаведист внимательно на меня посмотрел, но ничего не сказал.

Я поставил свою подпись и вернулся в камеру. Вскоре в камеру вернулись все подписавшиеся. Поднялся шум. Спрашивали друг друга: «Сколько? Сколько?» Некоторые показывали ладонь с растопыренными пальцами: «Пятерка!» Получившие восемь лет просто называли цифру. Ни один в нашей камере не получил «обидный» детский срок – три года. Вора приговорили к пяти годам.

Мы обсуждали сроки, как школьники обсуждают оценки в табеле. Страха никто не проявлял. Некоторые, правда, отпускали колючие замечания: «Вот тебе и советское правосудие, – говорили они. – Суда не было, судьи тебя не видели, не выслушали, не дали сказать ни слова в свою защиту, а так, оптом, дали кому пять, кому восемь лет». В этот вечер, однако, в нашей комнате царило какое-то странное веселье. Просто ни на кого не произвели впечатление сроки, полученные от Особого совещания, Получившие «пятерки» не радовались удаче, а чувствовали себя учениками, получившими низкую оценку. Они говорили: «Пять лет или восемь лет – какая разница? Либо выйдем все вместе, либо не продержимся больше нескольких лет». С этим соглашались все. Приговоренные знали, что где-то далеко за стенами Лукишек ведется разрушительная война; никто не мог предсказать, как война отразится на наших судьбах, но каждый в душе надеялся, что она каким-нибудь образом собьет засовы с дверей наших камер. Были, разумеется, и пессимисты, но они оказались в меньшинстве, и их голос почти не был слышен. Телеграф стучал беспрерывно. Восемь лет, пять лет, восемь…

Мне вспомнились слова двух следователей. Старый чекист, майор НКВД сказал.

– Суд! Дай ему трибуну!

А его младший товарищ, мой следователь, сказал:

– Я говорил, что будет суд, – значит, будет!

Оба они говорили правду, правду НКВД.

Это и есть суд.

Это одно из достижений народа, пошедшего на баррикады во имя справедливости и свободы: горы маленьких бумажек, пачки квитанций, продукция скрытой фабрики по производству приговоров. Нет судей и нет обвиняемых. Нет свидетелей и нет защитников. Нет защиты и нет обжалования, человек исчезает и ошибки быть не может; Особое совещание постановляет: восемь лет, пять лет, три года, восемь лет…

Через несколько дней после получения приговоров охранники забрали, невзирая на наши протесты, плевательницы, стоявшие в двух углах камеры. Телеграф принес из соседней камеры сухое сообщение: «Сегодня забрали плевательницы».

13. ПРОЩАНИЕ

Посылки с одеждой продолжали поступать. Я знал, что отправляет их жена и что ей помогают друзья. Денег у жены не было. Друзья помогали ей, мне и, как мне стало известно позднее, моим старым родителям. Пусть нынешние скептики не спрашивают цинично: «А бывает ли настоящая дружба?»

Судя по посылкам, родные готовили нас в дальнюю дорогу, в холодные края. За тюремными решетками встречали весну, а мы получали теплое белье, зимнюю одежду, валенки, перчатки. Радовались богатству и переживали, что родные все знают.

В одной передаче – находка! На нескольких носовых платках я обнаружил вензеля из трех латинских букв: OLA. Радости не было предела, но я не переставал удивляться. Почему OLA? С какой целью жена заменила «А», первую букву своего сокращенного имени, на «О»? Опасно посылать платки с именем? Но ведь OLA тоже имя. Мне самому загадку решить не удалось, помог Бернштейн. Однажды он бросился ко мне с криком, напоминавшим знаменитое «Эврика!» «Знаю, – кричал он. – Надо читать OLÁ, а не ÓLA, и все становится ясно. Она עולה (ола) – едет в Эрец Исраэль».

Все стало на свои места.

Добрый Бернштейн, несколько дней ломавший голову над моей загадкой, добавил:

– Видишь? Хорошо, что не торопился с разводом. Она едет с верой, что вы еще встретитесь.

Я не знал тогда, какие «бои» шли между моей женой и друзьями, пока им не удалось убедить ее, что оставаться нельзя, что в Вильнюсе она будет очень далеко от меня, что помочь мне она сможет только из Эрец Исраэль, и поэтому она обязана ехать.

По вине НКВД я расстался с женой и по его же вине не успел отправить развод; благодаря друзьям и дружбе мы могли впоследствии смеяться над этим несостоявшимся разводом.

Через несколько дней камеру начали расформировывать. Заключенных выводили с вещами в другие камеры (об этом нас предупредил тюремный телеграф). Среди них были Бернштейн и Лифшиц. В минуту прощания рухнули все перегородки, мы смотрели друг другу в глаза, прощаясь без слов, только взглядом: «Навсегда или встретимся еще?»

Вместо уведенных заключенных появились другие, и среди них Меир Шескин. С ним мы отпраздновали в камере Песах. Провели «седер» – если и не по всем правилам, то по возможностям в условиях лукишской тюрьмы. Вместо вина пили «кофе» производства НКВД. «Вот скудный хлеб… Каждый, кто голоден, пусть войдет и ест…». Нет, ради Бога, не входите к нам, не ешьте с нами. Молитва перерастала в требование: «Вскоре племя, Тобою насажденное, введи в Сион с торжеством, как освобожденных… На будущий год – в Иерусалиме!»

Сразу после праздника Песах телеграфная служба сообщила одно слово: «Котлас». Источника слухов никто не знал, но слово «Котлас» ворвалось в тюрьму и переносилось из камеры в камеру, от одного заключенного к другому. По слухам выходило, что мы поедем в Котлас на «перевоспитание» на пять, на восемь лет. Никто из нас не знал, где находится этот загадочный Котлас. Кто слышал про Котлас?

– Если память мне не изменяет, – сказал старый полковник, – Котлас – это железнодорожная станция за Вяткой.

– Вятка – это по-нынешнему Киров, – сказал один из заключенных.

– Не знаю, как ее теперь называют, – ответил на замечание старик, – но помню, что в Вятку ссылали революционеров. Кроме того, цари и князья часто ездили в те края на охоту.

На улице весна, в камере жарко, но у меня мороз пробежал по коже, и сделалось жутко холодно.

Вскоре мы изменили свое мнение о Котласе и почти влюбились в места, куда князья на охоту ездили. Изо дня в день мы засыпали охранников градом вопросов:

– До каких пор будем сидеть здесь? Когда поедем в Котлас?

– Поедете, поедете, – утешали нас охранники.

Наше отношение к Котласу и ИТЛ (исправительно-трудовые лагеря) сложилось в основном благодаря парикмахерам.

Два парикмахера, один из них еврей, изредка приходили к нам в камеру. Обитатели общей камеры, верившие в еврейскую солидарность, просили нас поговорить с соплеменником. Я уже хорошо знал, что такое солидарность двух евреев – сотрудника НКВД с узником, – и даже не заговорил с ним. Бернштейн попробовал, но без особого успеха. Заключенным-христианам тоже не удалось разговорить «своего» парикмахера. Парикмахеры словно воды в рот набрали. В Лукишках нам открылось существование новой касты: парикмахеры-молчальники!

Но после Песах парикмахеры вдруг заговорили. И еще как заговорили! Заключенным-христианам не пришлось взывать к христианской солидарности, а заключенным-евреям – к еврейской. Парикмахеры говорили, не делая различий между заключенными. Они рассказывали о жизни в исправительно-трудовых лагерях:

– Там вы заживете! Без камер, почти на свободе. Работа? Конечно, будет работа, ну и что? Разве плохо поработать немного? Сколько часов в день там работают? Как и во всем Советском Союзе – восемь часов в день. Какая работа? Да самая разная. Каждый будет работать по специальности. За работу получают плату. День отдыха? Какой вопрос! Один день в неделю выходной. Газеты? Книги? В каждом лагере есть библиотека, и можно брать книги, журналы и газеты – сколько душе угодно. Кроме библиотеки, в каждом лагере – кино. Как часто бывают сеансы? Точно не знаем, но довольно часто. Сможете посмотреть много фильмов. Часто лагеря посещают передвижные театры. Как с питанием? Будете хорошо работать – получите хорошее питание. В каждом лагере имеется буфет, где можно купить вкусные вещи.

Эту картину нарисовали парикмахеры. В деталях ее подтвердили и подрисовали охранники, отвечая на наши вопросы во время вывода на общую оправку. Дежурного офицера однажды спросили, действительно ли в лагерях есть библиотеки. «А как же? – ответил он с покоряющей вежливостью. – И библиотеки, и кино. В лагере вам будет лучше».

Однажды в мае нам заявили, что мы сможем повидать родных. «Это, – открыто сказал дежурный офицер, – будет прощальным свиданием перед отправкой в трудовые лагеря. Заполните в анкетах пункты: имя приглашаемого родственника и адрес. Вам разрешается пригласить одного родственника». Я пригласил жену. Она, правда, написала «ола», но, может быть, еще не уехала?

Дни в Лукишках, особенно в общей камере, пробегали быстро. С утра и до вечера мы были заняты делами. Беседовали, учились, играли, рассказывали анекдоты, принимали и передавали сообщения по телеграфу, спорили, думали, молились, а главное – ждали. Один день походил на другой, но мы не переставали ждать. Ждали чего-то необычного, ждали каждодневных событий. В тюрьме и обед – событие, и вынос параши – событие. Наши потребности были очень примитивны, но это не уменьшало ожидания, достигавшего предела у телефонистов. В тюрьме дни тянутся вовсе не так медленно, как это представляют себе свободные люди. Почти незаметно пробежали первые полгода после ареста, но после заполнения коротенькой анкеты приглашения близких – потянулись длинные, очень длинные дни. Все другие ожидания испарились, осталось одно-единственное. Мы считали часы и минуты.

Наконец начались свидания. Одним из последних к решетке, разделявшей приемную комнату, повели меня. Рядом со мной стоял охранник-еврей, из-за которого я получил семь суток карцера, а по ту сторону решетки улыбалась мне… Поля Дейхс.

Я знал эту девушку по работе в вильнюсском Бейтаре. Она немного напомнила мне жену Хотя, возможно, это мне только показалось у тюремной решетки. Она пришла вместо жены, по приглашению, отправленному Ализе Бегин.

– Вы можете говорить по-русски или по-польски, – сказал мой «приятель»-охранник.

Мы говорили по-польски.

– Все в порядке, – скороговоркой выпалила Полинка. – Тетя Алла вместе с дядей Шимшоном. Я уже получила от нее письмо.

Я промолчал. Все понятно: «дядя Шимшон» – это д-р Шимшон Юничман, который возглавлял Бейтар в Эрец Исраэль и занимался нашим переездом. Жена уже в Эрец Исраэль.

– Ты слышал? Тетя Алла находится вместе с… – начала Полинка повторять свой рассказ.

– Я понял, понял, что еще?

– Были письма от родителей. Они здоровы, не беспокойся. Им помогают.

Снова я промолчал.

– Братья тоже здоровы. Все здоровы. Они тоже с тетей Аллой.

Я понял. У меня всего один брат. «Братья» – значит, друзья. Они тоже в Эрец Исраэль.

– Слышишь? Братья вместе с тетей Аллой, – повторила Полинка.

– Спасибо, спасибо, что еще?

– Да, тебе привет от тети, – до сих пор она говорила по-польски. – Игерет б савон,[2]2
  Письмо в мыле, (ивр.)


[Закрыть]
 – кончила она на иврите.

Я тоже перешел на иврит.

– Как ты поживаешь, как дядя Йосеф, как все?

Я имел в виду Йосефа Глазмана.

– Все здоровы и шлют тебе привет. Не беспокойся, – ответила девушка на иврите.

– Я сказал, разговаривать можно только по-русски или по-польски, – неожиданно вмешался мой «приятель». – Вы на каком языке говорили?

– А что? – спросил я. – Уж и по-еврейски говорить нельзя?

– Вы говорили не по-еврейски, я бы понял. Это другой язык.

– Мы говорили по-еврейски, – упрямо ответил я. – Я еврей и имею право говорить на своем языке.

– Не умничайте, говорите по-польски или по-русски, иначе прекращу свидание.

Мы перешли на польский. Полинка, видно, снова испугалась, что я ее не понял, и повторила:

– Привет от тети (по-польски), письмо в мыле (на иврите).

– Спасибо, спасибо, я понял.

– Пора кончать, – заметил охранник.

– Еще несколько слов, – попросил я. – Мы уже кончаем.

– Что написать тете? – спросила Полинка.

– Напиши, что я горжусь ею и всеми вами.

– Они гордятся, тобой, – тихо сказала Полинка.

– Напиши, что я здоров и непременно вернусь.

– Напишу, – ответила Полинка.

– Все, хватит, – сказал охранник.

Он взял у Полинки посылку и выложил все ее содержимое на стол. Здесь было теплое белье, еда, два бруска мыла. Пищевые продукты охранник вернул Полинке. Мне не повезло. Арестованным, побывавшим на свидании до меня, разрешили в виде исключения получить на этот раз еду. Но когда пришла моя очередь, в городе вспыхнула эпидемия тифа, и пищевые передачи строго-настрого запретили.

Полинка положила все деликатесы (даже шоколад прислали друзья!) в мешочек. На глазах у нее заблестели слезы. Замечательная девушка! Какое душевное спокойствие проявила она, играя роль моей жены и сообщая о письме в мыле! Она находилась в самой пасти НКВД и рисковала многим. Все это она проделала без внешних признаков волнения, но, когда пришлось положить обратно в мешочек деликатесы, она не сдержалась к заплакала.

– Хотя бы сахар разрешите оставить! – попросила она охранника.

– Запрещено, – ответил он. – Я сказал, что нельзя, хватит.

Он проверил белье, ножом разрезал мыло. Мы с Полинкой стояли по обе стороны решетки и смотрели. Тюремщик разнял половинки мыла и передал иx мне вместе с бельем.

– До свидания, Полинка!

– До свидания, будь здоров.

– Я вернусь.

– Знаю, будь здоров.

Я мечтал снова встретить отважную девушку, сестру по духу, пожать ей руку и поблагодарить за все. Но не сбылось. Полинка, сестра Шломо Ицхаки, погибшего в Эрец Исраэль от руки предателя, оказалась достойной своего брата. В годы немецкой оккупации она вступила в подпольную борьбу и стала одной из ближайших помощниц Йосефа Глазмана в вильнюсском гетто. Рука немецких убийц настигла и Полинку. Она была бойцом и погибла, как героиня.

14. ПЛЕВАТЕЛЬНИЦЫ

Я вернулся в камеру с четырьмя половинками мыла, в одной из которых была записка. Но в какой из них? Я открыл секрет своему преданному другу Шескину и бывшему сержанту польской армии. Мы отошли в угол и образовали небольшой кружок. Сержант – мастер на все руки – внимательно осмотрел каждую половинку. Он хотел найти записку без вскрытия: кусок мыла в тюрьме был большой ценностью. Но на глаз заметить ничего не удалось. Выхода не было, и решили вскрыть. Сержант достал алюминиевую ложку с остро заточенной ручкой и принялся пилить мыло. В первой половинке записки не оказалось. Во второй тоже ничего не нашли. И в третьей… Нет, подождите секундочку, когда один за другим были срезаны почти все слои третьей половинки – что-то показалось. Еще одно движение, и сержант, ликуя, вручил мне маленький, сложенный в несколько раз, листочек. Письмо найдено. Друзья положили его в край бруска. Обманули-таки энкаведистов.

«Письмо в мыле» отправил мой друг Йосеф Глазман. Оно подтвердило все радостные вести. Но была в письме и еще одна новость: «Друзья в Эрец Исраэль и Америке добиваются вашего освобождения. Имеются неплохие шансы на успех». Мы поверили. Снова расформировали нашу камеру: увели одних, привели других. Ушел Шескин, среди новых был всегда веселый Давид Кароль.

Кароль был мужчина средних лет, но густая сеть морщин сильно старила его. Несмотря на это, все звали его Котькой. Он сохранил веселость молодости и даже в тюрьме смеялся, как беззаботный мальчишка. Но у доброго Кароля было немало забот: дома остались две женщины – старая, давно овдовевшая мать и молодая жена, вышедшая замуж за Котьку за несколько месяцев до его ареста. Но Котька, как и все мы, требовал: «Даешь Котлас! Даешь Котлас!» К концу мая в Лукишках стало еще многолюднее: камеры «распухли» и продолжали наполняться арестованными… Понятие «нет места» для НКВД не существует – для арестованных место всегда найдется. Посуды новым заключенным не хватило, и миски стали общими. Неприятно, но можно привыкнуть. Зато впереди – утешение: Котлас. Там будем есть за накрытыми столами. Там будем работать и дышать воздухом. Там совсем иная жизнь…

Нас начало часто навещать тюремное начальство – офицеры НКВД. Один писал и уходил, другой тут же входил и принимался писать. «Когда поедем?» – спрашивали мы. «Нет состава, – ответил один из них. – Но скоро поедете». Что такое «состав»? Знатоки русского в камере толковали это слово по-разному. «Не хватает кадров», – говорили одни; «Нет, речь идет о вагонах», – говорили другие. Все удивлялись: «Служащих нет? Вагонов нет?»

Но вот наступил долгожданный день.

На пороге камеры стояли офицеры НКВД, и один из них зачитывал наши имена. Мы отвечали, как солдаты: «Здесь».

– Соберите все вещи в один узел. Миски и ложки оставьте. Когда будете готовы, мы вас позовем

– Прибыл состав? – спросил один заключенный.

– Да, поедете в трудовой лагерь.

– Куда? – спросил заключенный.

– Этого я не знаю, это знает начальник транспорта.

Дверь закрылась. Камера напоминала теперь вокзал. Шум и гам. У заключенных приподнятое настроение. Едем, подальше от этой грязи и вони. Бывший сержант помог мне сложить вещи. Оба мы помогли старому полковнику. Он бормочет: «На охоту едем, на охоту».

– Готовы? – спросил охранник через некоторое время.

– Готовы, готовы, – ответили мы хором.

С узлами за спиной мы вышли на тюремньй двор. Там уже ожидали заключенные из других камер. Нам приказали ждать. Мы терпеливо ждали, но время шло, и вместе с ним прошел час «обеда». Тюремные служащие носились по двору. «Сколько еще будем ждать?» – начали раздаваться недовольные крики.

К вечеру пришел офицер НКВД и сообщил, что произошли изменения в графике, и нам придется на некоторое время вернуться внутрь, но не в наши камеры, а в другие, временные. Мы были голодны, проклинали все на свете, но пришлось идти во временные камеры.

Временные камеры оказались в подвале. От карцера они отличались маленьким окошком, едва выглядывавшим верхней частью во двор. В них не было ни коек, ни тюфяков. Четыре стены и бетонный пол – вот вся обстановка. По величине она была не больше той, в которой я сидел во время допросов, но здесь было двадцать человек. Для узника НКВД место всегда найдется!

Наступило утро. Открыли дверь. Два охранника пересчитали стоявших, сидевших и полулежавших заключенных. Охранники не делают замечаний. Если в камере невозможно лежать, в ней лежать разрешается – даже посреди дня. Произошла ошибка в счете. Неудивительно. Здесь с трудом справился бы профессор математики, что же сказать о советском охраннике. Наконец нас удалось пересчитать. Охранник записывает. «Скоро получите хлеб», – заявляет он. Все к лучшему.

В окошко нам просунули нарезанный порциями хлеб. «Из чего будем пить кофе? – спросили мы хором. – Нам велели оставить чашки и ложки наверху. Из чего будем пить?» – «Получите другие чашки», – ответил охранники закрыл окошко.

Через некоторое время окошко снова отворилось.

– Получайте, – крикнул охранник.

– Что это? – спросили заключенные, стоявшие у дверей.

– Вы же сами просипи чашки для кофе…

– Что?

Это были … плевательницы.

Бак со скрипом подкатили к двери камеры. «Кофе», – объявил охранник в окошко. Мы отказались

– Из плевательниц пить не будем, – заявили мы хором.

– Другой посуды нет.

– Из плевательниц пить не будем. Мы люди Позовите дежурного офицера. Не будем пить.

Окошко закрылось. Котел потащили к соседней камере.

Мы ели хлеб всухомятку. Время завтрака прошло. Близилось время обеда. Снова открылась форточка.

– Что случилось? – спросил дежурный офицер.

– Нам дали плевательницы! – закричали мы. – Как можно из них есть?

Дежурный офицер приказал открыть дверь.

– Не говорите хором, – сказал он, стоя на пороге. – Пусть говорит один из вас.

– Гражданин офицер, – сказал один из заключенных, – посмотрите, какую посуду нам выдали. Это плевательницы. Мы сами в них плевали и теперь должны из них есть? Стоит на них только посмотреть, как кишки переворачиваются и рвать хочется. Как из этого есть? Ведь мы люди.

– Мы их почистили, – спокойно сказал дежурный офицер. – они прошли полную дезинфекцию. Они совершенно чистые.

– Посмотрите, гражданин офицер, – сказал другой заключенный. – Посмотрите на эту плевательницу. Эмаль откололась, вот дыры. Какая дезинфекция может ее почистить?

– Была дезинфекция, – ответил офицер. – Она чистая.

– Не будем есть из плевательниц, – кричали взбудораженные заключенные. – Требуем начальника тюрьмы. Не будем есть.

– Послушайте, – сказал дежурный офицер, – начальник тюрьмы вам не поможет. Я понимаю, что условия здесь трудные, но вам осталось пробыть здесь не более одних-двух суток. Потом поедете в трудовой лагерь. Там условия совершенно иные. Но что мы можем поделать? Заключенных много, и посуды для всех не хватает.

– Зачем же вы арестовываете столько людей? – спросил один заключенный.

Дежурный офицер не ответил. Он вышел из камеры, оставив нас наедине с плевательницами.

Пришло время обеда. Котел подкатили к двери нашей камеры. «Обед!» – прокричал охранник.

– Из плевательниц есть не будем.

Форточка закрылась.

Охранник приказал собрать плевательницы и передать ему в форточку. Через некоторое время в камеру вошел дежурный офицер. Он потрудился лично принести… новенькие плевательницы.

– Видите, – сказал он, – плевательницы совершенно новые. Прямо со склада. Ими никто не пользовался. Они чистые. Можете спокойно есть.

Мы не могли. Плевательницы остаются плевательницами, и человек не может есть из посуды, предназначенной для плевков. Мы не могли. Отправились спать без ужина.

Только назавтра охранник бросил в окошко несколько мисок и чашек.

– Ешьте группами, по очереди, – крикнул он. – Порядок установите сами.

Котел тащили по коридору туда и обратно, от камеры к камере, пока все группы не поели в установленном порядке. Посуду не мыли. Во временной камере не было воды, не было ведра. Миски и чашки с остатками «супа» и «кофе» переходили из рук в руки.

Таково отношение НКВД к человеку. Но человек отличается от животного, хотя… В местах, куда князья ездили охотиться, я узнал, что по окончании срока «перевоспитания» некоторые люди готовы есть и из плевательниц.

В один июньский день нас; вывели на огромный тюремный плац. Заключенных – около двух тысяч человек – разделили на группы. У столика в центре двора сидели высшие чины местного НКВД. Сотни солдат-энкаведистов переходили от одной группы к другой, тщательно обыскивая личные вещи заключенных. Нас раздели догола. К этому мы привыкли: во время каждого ночного обыска нам приказывали раздеться. Но было и новшество: нам приказали несколько раз присесть и наклониться. Энкаведисты искали всюду. У одного заключенного в нашей группе был понос. Проклятия обыскивавшего его солдата могли разбудить мертвого. Мы улыбались.

– Давай, давай, давай поскорее, – слышались крики то в одном, то в другом конце плаца. Трудно было избавиться от навязчивой мысли: тут невольничий рынок.

Около пятнадцати человек с узлами впихнули в небольшую тюремную машину. Заключенный, которого я видел впервые, кричал: «Я задыхаюсь!» Он преувеличивал. Нелегко задушить человека. Машина тронулась с места и остановилась у ворот тюрьмы. Ворота распахнулись, и машина с живым грузом скользнула в шумную улицу. Поехали. Куда? В Котлас?

Внутренний голос твердил мне: «Это начало пути в… Эрец Исраэль».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю