Текст книги "В белые ночи"
Автор книги: Менахем Бегин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)
15. В БЕЛЫЕ НОЧИ
На товарной станции нас ждал длинный состав. Товарные вагоны были оборудованы под тюремные камеры: на маленьких окошках решетки, к стенам приколочены нары в два этажа, посреди вагона – выводная труба, заменяющая парашу. За погрузкой следила вооруженная охрана НКВД и специальные служебные собаки. Нас погрузили в тюрьму на колесах.
«Сорок человек, восемь лошадей», – шутили заключенные, бывшие военными на воле, но нам почему-то очень трудно было разместить себя и свои узлы. Попробовали пересчитать друг друга, и оказалось, что нас около семидесяти человек. Особенно, тесно было на верхних нарах: внизу очень душно; и заключенные предпочитали верхний этаж. Вряд ли чекисты сумели бы втиснуть в вагон четырнадцать лошадей, но заключенные – не кони.
Обитую железом дверь вагона заперли на засов. Мы закричали, что нечем дышать. Охрана ответила, что в два окошка поступает достаточно воздуха. Дверь открывать запрещено. Запрещено – и все. Вскоре обитатели верхнего этажа сообщили, что солдаты убрались, и не с кем разговаривать. Близился вечер. Одолевали голод и усталость. То ли с усталости, то ли по выработавшейся в Лукишках привычке ложиться по сигналу в установленное время, мы заснули. Когда я проснулся, вагонзак катил по рельсам полным ходом.
Много дней и ночей провели мы в пути. По целым дням простаивали на полустанках. Утром и вечером мы удостаивались прикосновения стражей революции: пересчитывали нас дважды в день и, не притронувшись к каждому, не были уверены в правильности счета. Еду давали один раз в день. Таким образом, трижды в сутки отодвигалась дверь вагона, внося немного свежего воздуха.
Пищу разносили заключенные, меченные особыми ленточками. Еда была – хлеб и селедка. За весь многодневный путь ни разу не получили мы горячей еды. Жажду утоляли некипяченой водой.
Однообразная соленая пища вызывала сильную жажду. Крики: «Воды, воды!» – слышались постоянно то в одном, то в другом конце поезда, причем не только во время стоянок, но и в пути. Поили нас одного общего ведра по очереди – НКВД относится к заключенным, как к лошадям.
Однажды мы сделали потрясающее открытие. Поезд остановился в лесистой местности. По обе стороны железнодорожного полотна было много луж, покрытых зеленой плесенью, и оттуда доносилось отчетливое кваканье лягушек. Мы закричали; (вернее, продолжали кричать): «Воды, воды!», потом увидели, как заключенные с ленточками подошли к краю лужи и зачерпнули воду для нас. Тюрьма на колесах ахнула от неожиданности: «Этим будете поить нас?» Ответ энкаведистов был спокойным, сдержанным и «разумным»: «До станции далеко, вы просили воды, эта вода довольно чистая, а другой у нас нет. Не хотите пить, не пейте, но чистую воду сможете получить только завтра».
Мы пили.
На одном полустанке рядом с нашим поездом остановилась другая передвижная тюрьма. Со своего места у зарешеченного окошка наверху я увидел пару женских глаз и седые волосы. Большие черные глаза печально смотрели из-за решетки на меня. Мы не сказали друг другу ни слова, но глаза спрашивали: «Куда? Зачем?» Ее поезд тронулся, и почти в тот же момент двинулся с места наш. Шум колес, аккомпанемент, сопровождающий любой внутренний монолог, еще много дней и ночей выстукивал в моих ушах вопрос: «Куда? Зачем? Зачем? Куда? Куда? Зачем?»
Поезда-близнецы часто проносились мимо нас. «Боже милостивый, – говорили мы друг другу, сколько у них составов!» Когда-то подобное массовое передвижение называли переселением народов или работорговлей; в эпоху «прогресса» это называют организованным передвижением в места «социального перевоспитания». Но в пути мы часто встречали и совсем другие поезда. Из-за них нам нередко приходилось простаивать много часов, иногда даже целые сутки. Один поезд проносился за другим, и все в направлении, противоположном нашему, – на запад.
«Что это? Что это?» – спрашивали мы друг друга при виде переполненных солдатами и груженных боеприпасами поездов. Неужели объявлена всеобщая мобилизация? Может быть, мы являемся свидетелями прямой подготовки к войне? Врезалось в память заявление телеграфного агентства СССР, принятое и переданное нам по беспроволочному телеграфу Лукишек. ТАСС опровергало сообщения иностранной прессы о концентрации германских войск на советской границе. Перемещение германских войск, утверждало ТАСС, является обычной передислокацией, вызванной окончанием войны в Греции. Не опровергали ли встречные военные поезда официальное заявление ТАСС?
Мы продолжали обмениваться догадками и предположениями, пока в запертый вагон бурей не ворвалась новость: война! Как удалось этой новости проникнуть в изолированный от внешнего мира тюремный поезд? Может быть, охранник шепнул заключенному – раздатчику пищи? А может быть, машинист, часто обстукивавший колеса длинным молотком, кому-то что-то сказал? Источник сообщения установить не удалось, но стало ясно, что вот уже несколько дней мы откатываемся назад от германских армий, наступающих, несмотря на «кровный союз» и вопреки заявлению ТАСС.
Известие о вторжении германских войск вызвало в нашем вагоне не только волнение, но и ожесточенные споры. В вагоне были поляки, литовцы и один еврей. Взаимную ненависть литовцев и поляков (в основном – из-за Вильнюса) даже тюрьма не в состоянии была смягчить; и в Лукишках, и в поезде между ними происходили беспрерывные столкновения. Но поляки и литовцы были едины в мнении, что их товарищам, оставшимся в Лукишках, повезло, а сами они упустили подходящий момент. «Ах, – вздыхали мои соседи по вагону, – если бы нас еще несколько недель продержали в Вильнюсе!» Больше всех сокрушались литовцы: они не воевали против немцев и ждали их прихода.
Известие о войне между Россией и Германией, находившейся в состоянии войны против Англии – союзницы Польши, естественным образом воодушевило поляков. Один из них (не из нашего вагона) зашел слишком далеко в выражении вспыхнувшей самоуверенности. Его за что-то посадили в карцер (да, и в тюрьме на колесах имеется карцер), и оттуда доносились его крики:
– Я польский офицер, кого вы держите в карцере?
И мы услышали ответ солдата НКВД:
– Польский офицер? Польских офицеров мы сажаем в уборные!
Оба они предвосхитили подписание советско-польского договора.
Однажды поезд сильно притормозил, и по обе стороны полотна мы увидели окопы и людей в лохмотьях. Вдруг послышалась знакомая речь:
– Из Польши?
– Да, да, – ответили шепотом поляки. Нам строго-настрого запрещалось разговаривать с людьми не из поезда, и нарушение запрета наказывалось карцером.
– Вильнюс уже у них, и они идут, как нож сквозь масло, – успел прошептать поляк из вырытой траншеи.
Взволнованные происходящими событиями, голодные более чем когда-либо в Лукишках, грязные более чем когда-либо в жизни, мы прибыли в Котлас. За все время пути охранники и раздатчики пищи отказывались сообщать названия станций, которые мы проезжали. Но прибытие в Котлас от нас не скрыли, и это дало нам еще большее основание считать, что Котлас – конечная станция и здесь мы начнем «новую жизнь».
Мы ошиблись. Из всех арестантов в Котласе сняли одного – старого полковника. В Котласе он и умер.
Мы продолжали путь. Поезд трясло, как корабль в бурю. Такой тряски до сих пор не было, многие заболели морской болезнью. Все были обессилены. Прекратились разговоры. Один вопрос висел над вагонзаком: «Куда? Куда они нас везут?»
Однажды вечером мы готовились ко сну. Не знали, разумеется, который час, но приученные распорядком в Лукишках, мы чувствовали, что близится время сна. Почему-то не темнело. В запертом вагоне никогда не было светло, но заключенные, лежавшие у окошек, обратили внимание на странное явление: снаружи было светло и даже сумерек не чувствовалось. Мы продолжали дремать, так и не пожелав друг другу спокойной ночи. Через некоторое время я проснулся и посмотрел в окошко: светло, светло как днем. Какой длинный день! Снова задремал. Когда проснулся, снаружи все еще было светло. Какой длинный день!!
В тот же день (или назавтра утром) загадка разрешилась. Один из раздатчиков спокойно сказал:
– Мы прибыли в полосу белых ночей.
– Так далеко забрались на север? – спросили мы с удивлением и страхом.
– Да, – ответил он. – Мы на севере.
На севере! Летом солнце восходит здесь в момент заката. Какой вид! Какая красота! Какая жуткая красота!..
– Вот это парадокс! – сказал один из заключенных. – Черные дни и белые ночи…
Через несколько удлинившихся вдвое дней пути нам наконец приказали выйти из вагонов. Стояли в открытом поле. Кругом болота. Видны редкие кустарники и низкорослые деревья. Станция называлась Кожва. Над деревянным бараком, служившим чем-то вроде вокзала, надпись: «Народный Комиссариат Внутренних дел». Значит, железная дорога к северу от Котласа принадлежит НКВД, а не министерству путей сообщения.
С узлами за спиной, в сопровождении вооруженного конвоя и скалящих белые клыки собак, мы немного отошли от железнодорожного полотна и по приказу присели отдохнуть. Глаза тут же принялись блуждать в поисках знакомых и со всех сторон послышались слова приветствия. Я увидел Шехтера, Шескина и Кароля. Несмотря на строгий запрет, мы начали, по примеру многих других заключенных, медленно продвигаться навстречу друг другу. В этих неописуемых условиях мне удалось обменяться несколькими словами с доктором Шехтером. Конвойный угрожающим тоном приказал нам вернуться на свои места, но, прощаясь – тогда я не знал, что мы расстаемся на целых девять лет, – я успел сообщить Шехтеру содержание письма в мыле и сказать, что мы увидимся в Эрец Исраэль.
Резкий свист прорезал воздух. Нам приказали построиться в колонну по четыре. Офицер энкаведист произнес традиционное короткое предупреждение: «Вы идете в пересыльный лагерь. Соблюдайте порядок в рядах. Шаг вправо или шаг влево рассматривается как побег, и конвой имеет право стрелять без предупреждения!»
Длинная колонна тронулась. Мы тащили узлы и едва волочили ноги. Долог путь в пересыльный лагерь. Месили грязь по размокшей дороге, порой перебирались по мосткам шириной в бревно, не всегда могли мы соблюдать порядок в шеренгах и рядах. Хуже всего приходилось крайним. Они помнили предупреждение «шаг вправо, шаг влево» и при чуть заметном расстройстве шеренги на повороте извилистой дороги кричали: «Я вынужден отойти вправо, я вынужден отойти влево».
Время от времени я оглядывался. За мной двигались ряды кандидатов на «перевоспитание». Масса народу. Все согнулись под тяжестью узлов, у многих от усталости подкашивались ноги. Кругом винтовки со штыками, взведены курки. Остервенело лают собаки. «Шаг вправо, шаг влево…». В шеренге врачи, инженеры, адвокаты, профессора, рабочие, судьи, офицеры. Такой парад в двадцатом веке! Парад рабов.
Со мной заговорил солдат конвоя.
– Сколько тебе дали? – спросил он.
– Восемь лет.
– За что?
– Пятьдесят восьмая.
– Плохо дело.
– Нам в Вильнюсе сказали, что, если будем работать хорошо, выйдем досрочно.
– Отсюда не выходят.
– Что значит «не выходят»? Следователи сказали, что, если будем хорошо работать, выйдем даже раньше времени.
Солдат расхохотался:
– Следователи сказали… Они остались в Вильнюсе, а ты останешься здесь. Слушай, что я тебе говорю: отсюда не выходят.
– Не разговаривай с ним, – сказал мой друг, бывший сержант, помогавший мне тащить тюк. – Еще посмотрим, выйдем отсюда или нет.
Я послушал его, но в душе проклинал лукишских парикмахеров.
После долгих часов ходьбы показался пересыльный лагерь. Он был окружен проволочной оградой и сторожевыми вышками. Огромный лагерь. Заключенных разделили на группы по сто человек. Вместе со мной оказались Шескин и Кароль; Шехтера отправили в другой лагерь. В больших деревянных бараках мы увидели знакомые дощатые нары в несколько этажей. Впервые за много недель мы получили горячую кашу и помылись. Небольшими группами нас стали вызывать в контору.
В конторе работали заключенные. Они записывали личные данные только что прибывших.
Писарь, к которому я подошел, спросил:
– Когда тебя арестовали?
– 20 сентября 1940 года.
– Сколько получил?
– Восемь лет.
Записывая, он пробормотал:
– День ареста 20 сентября 1940 года, день освобождения 20 сентября 1948 года.
Значит, срок «перевоспитания» в НКВД начинается не со дня вынесения приговора, а с момента ареста, следствие тоже относится к «перевоспитанию», Но долго размышлять о щедрости Наркомата внутренних дел я не мог в ушах звенела другая дата: 20 сентября 1948 года. День освобождения – 20 сентября 1948 года… Это немало, – сказал я себе. – И освобождение не так близко.
– За что осужден? – продолжал спрашивать писарь-заключенный.
– Точно не знаю. Следователь сказал, что меня обвиняют по 58 статье.
– Что тебе сказали при вынесении приговора?
– Сказали, что я «социально-опасный элемент».
Он записал: СОЭ и, подавая мне карточку для подписи, шепотом сказал.
– Никогда не упоминай 58 статью. Если спросят, скажи, что в приговоре написано СОЭ.
Это был совет узника НКВД зеленому новичку, и опытный заключенный знал, что говорил.
А белые ночи все продолжались. В пересыльном лагере мы отдыхали недолго. Через несколько лишенных темноты суток нас снова выстроили в ряды. Снова предупредил: «Шаг вправо, шаг влево» – и через болота много часов вели к берегу большой реки.
– Как называется река? – спросили мы заключенных, встретивших нас на берегу градом русской брани.
– Что? Вы не знаете? – кричали русские заключенные, сопровождая крики приветственным матом. – Это Печора, и вы едете в Печорлаг.
Нас погрузили вместе с длинными рельсами на баржу, привязанную к небольшому буксиру.
– Пароход старый, еще с царских времен, – заметил один из русских заключенных, показывая на него рукой, – но тянет старик хорошо…
– Да, – сказал один поляк. – У вас ничего нет. У вас самый большой начальник ест и одевается хуже, чем ел и одевался у нас обыкновенный сторож до войны.
В ответ раздался поток ругательств, какого нам слышать еще не приходилось. В отличие от традиционной терминологии, известной еще со времен молодости нашего старого пароходика, здесь вместо матери то и дело упоминалась божья мать.
– Мы прогрессируем, – сказал мне старый капитан. – Вот одно из достижений революции.
– Но в его реакции, – ответил я потрясенному другу, – есть что-то характерное. Он сам заключенный, жертва режима, но посмотри, как он, с пеной у рта, защищает этот режим от нападок чужака.
К вечеру баржа тронулась с места. Я сидел у самого борта и с интересом изучал широкую зеленоватую реку. Белая ночь открылась нам во всей своей красе. Вот вспыхнул огонь на горизонте: это солнце садится в Печору. Но тут же солнце снова восходит и озаряет Печору ночным светом. Ко мне подошел солдат охраны. Он посмотрел на меня, потом перевел взгляд на тюк с вещами и спросил:
– Что у тебя в мешке?
– Одежда, белье, сапоги, – ответил я.
– Сапоги кожаные? – спросил солдат.
– Да, кожаные.
– Отнимут, – с улыбкой пообещал солдат.
– Кто отнимет? – удивленно спросил я.
– Увидишь, все отнимут.
– Все отнимут? – продолжал я спрашивать. – Но ведь это мои личные вещи. Если бы взяли часть и раздали заключенным, у которых ничего нет, я бы еще понял. Но все отнять?
Один из польских заключенных вмешался и сердито сказал:
– Ты что, уже отказываешься от части своих вещей?
Солдат продолжал улыбаться.
– Не надо ссориться, отнимут все, все у вас отнимут. Увидите.
Кого он имел в виду, говоря «отнимут», мы не знали, пока не прибыли в лагерь.
Но прежде я побывал еще в одном пересыльном, где, к радости своей, встретился с друзьями – Шеcкиным и Каролем. Нас повели на первый медосмотр. Мы сидели возле барака, где проводился осмотр. Шескин или Кароль (точно не помню) вступили в разговор с одним из писарей. Тот спросил, могут ли они достать сорочки с воротниками. Услышав положительный ответ, он сообщил, что за шесть сорочек он готов перевести их для «дополнительного обследования» в госпиталь, и там «будет хорошо». Узнав, что нас трое, он согласился за три сорочки сверх того направить в больницу и меня.
Я не был болен и не рвался в больницу, но не хотелось отплатить неблагодарностью товарищам и расстаться с ними. Поэтому я внес свою лепту в совместную взятку и в группе других заключенных – больных и владельцев сорочек – отправился в госпиталь.
В больнице я заболел по-настоящему и провел здесь около двух недель. Но за этот короткий срок мне удалось узнать о Советском Союзе больше, чем можно узнать из самых толстых книг. Мне открылся неведомый мир, который пришлось изучать не по книгам.
16. СОВЕТСКИЕ ЗАКЛЮЧЕННЫЕ РАССКАЗЫВАЮТ
Деревянные бараки больнички почти что вросли в землю: точно их придавило холодом и сугробами. Старожилы с улыбкой говорили новичкам: «Вы спрашиваете про климат? Климат чудесный. Двенадцать месяцев зима, остальное – лето». Последняя фраза – строка из лагерной песни. На самом деле зимние холода продолжаются «всего» девять месяцев, и морозы доходят до шестидесяти градусов.
Логику строительства НКВД иногда трудно понять. Стены – это два ряда досок с промежутком между ними, куда насыпают опилки, чтобы создать какую-то теплоизоляцию. Но баню для больных поставили на холме в километре от больницы. Туда больные шли в нижнем белье, укутавшись в тонкое одеяло. Новички спрашивали: «Зимой тоже так водят в баню?» – «Конечно, а вы что думали, в метро вас повезут?» – «Но как можно, – упорствовали новички, – гонять больных в лютый мороз полуголыми, да еще назад после горячей бани? Ведь этак сразу подхватишь воспаление легких». Следовал универсальный, лагерный ответ: «Привыкнете, а не привыкнете – подохнете».
Чтобы привыкнуть, нужно время. Первая ночь в лагерной больнице показалась мне настоящим кошмаром. Это был не «белый» и не «черный», а «красный» кошмар. Меня атаковала армия клопов, дружными рядами вышедшая из опилок. Контрмеры не помогали. Численность врага росла на глазах. Я пытался маневрировать, меняя положение, но это не помогло. Вражеские полчища не оставляли меня в покое. Никто из новичков не сомкнул глаз в эту ночь. Другое дело – старожилы: они спали мертвым сном. Привыкли.
В конце концов привыкли и мы, но проблема клопов продолжала нас мучить. «Неужели нельзя от них избавиться?» – спрашивали мы. – «Можно, – отвечали нам с философским спокойствием. – Даже очень просто. Надо сжечь барак». Постоянные обитатели лагерной больницы могли сосать нас сколько угодно: на их стороне был закон об охране государственного имущества.
На следующее утро я познакомился с несколькими больными. Один из них удивил меня вопросом:
– Вы глава Бейтара в Польше?
– Да, – ответил я. – А откуда вы знаете?
– Я тоже бейтарист, – взволнованно ответил больной. – Моя фамилия Мармельштейн. Я видел вашу фамилию на рюкзаке, но не был уверен, вы это или ваш однофамилец. Теперь я уверен. Горе мне…
Он заплакал, но взял себя в руки и сказал, что рад нашей встрече. Во многих местах мы побывали вместе и всегда помогали друг другу.
Остальные заключенные, с которыми я бегло познакомился, были советские граждане. Прошло несколько дней, и мы привыкли друг к другу, общность судьбы сблизила нас. Я встретил «врача – отравителя душ», «шпионку», «промышленного диверсанта», «сельского вредителя» и заместителя редактора газеты «Правда». Вот ими же рассказанные истории.
Классический треугольник
Я был счастливым человеком, – начал свое повествование врач. – И мне все кажется, что пережитое – только кошмарный сон. Я жил в Москве. Работал хирургом. Работу любил и делал успешную карьеру. С будущей своей женой познакомился еще университете, и нас связала пылкая любовь, У нас двое детей. В семейной жизни я тоже был счастлив. Каждый день благодарил Бога за все хорошее, что есть у меня в жизни. И вдруг все рухнуло. Жена полюбила другого. Он оказался офицером НКВД. Она требовала, чтобы я с ней официально развелся. Я не хотел. Любил ее. И о детях заботился. Надеялся, что каприз пройдет. Ведь нас связывала юношеская любовь. Но жена настаивала на своем. В другое время она, возможно, оставила бы меня и перешла жить к любовнику. Но в наши дни так делать нельзя. Это считается чуть ли не контрреволюционным поступком. Тот, кто бросает свою семью, помогает создать атмосферу недовольства в Советском Союзе. Поэтому жена не ушла из дому и продолжала настаивать на разводе, а я продолжал надеяться на перемену.
В один «прекрасный» день меня арестовали. Следователь сказал, что я обвиняюсь в серьезных преступлениях против советской власти, и потребовал, чтобы я признался. Если признаюсь, наказание, возможно, будет не очень строгим. Я ничего не понимал. Сказал, что всю жизнь занимался медициной и с политикой ничего общего не имею. Следователь предложил не притворяться. Ему и так все известно. Он знает, что я, пользуясь положением врача, склонял больных к вере в Бога. Он, мол, знает, что перед операцией я осенял крестным знамением пациента и не забывал перекреститься сам. Теперь, – спросил он, ты готов признаться в своих преступлениях? Я ответил, что не делал ничего подобного. «Нас тебе не удастся провести, – закричал следователь. – Все это ты сам рассказал жене, а теперь отрицаешь?»
Следователь устроил мне очную ставку с женой. Она утверждала, будто я крестился над больными и сам ей об этом рассказывал. Меня приговорили к десяти годам за контрреволюционную деятельность. После ареста жена могла без труда развестись со мной. Патриотический долг даже обязывал ее развестись с врагом народа, и она наверняка удостоилась похвал за преданность советской родине. Теперь я здесь, а она – с ним. Не знаю, что с детьми. Возможно, жена рассказывает им, что отец их был предателем и преступником. Я молюсь за себя и молю Бога простить ее. По правде говоря, я действительно верю в Бога, и никто этой веры у меня не отнимет. Но над больными я никогда не крестился. Жена лгала! Да простит ей Господь…
ПШ
Муж, – рассказала женщина, похожая на гречанку, – был директор крупного завода в Москве. Он намного старше меня. Я его вторая жена. Меня он очень любил и готов был сделать все, чтобы я была счастлива. Видите шубку? – спросила она Кароля. – Она истрепалась. И не диво: я ведь таскала ее и в тюрьме, и в поезде. А когда он подарил мне ее, она была новенькая. Шубу не просто достать, но он достал. Денег зарабатывал много, да и премии были большие. Шубу он купил мне к годовщине свадьбы. Как я радовалась!
И вдруг все рухнуло. Мужа арестовали. Я не знала, за что. Не могла знать. Муж относился ко мне, как к маленькой девочке, и никогда не рассказывал о своих делах. Я стала бегать из одного учреждения в другое. Всех спрашивала, задавала один и тот же вопрос: за что его арестовали. Никто не хотел объяснить причину. Всюду отвечали: «Арестован – значит, совершил преступление. Если выяснится, что он не виновен, его освободят. У нас зря не сажают». Однажды меня вызвали в НКВД. Думала, что на этот раз сообщат, за что арестован муж. Следователь сказал: «Нам стало известно, что ваш муж был английским шпионом, и мы хотим, чтобы вы рассказали все, что знаете о его шпионской деятельности». Я закричала: «Как вы смеете говорить такие вещи о моем муже? Он был директором одного из самых больших заводов Москвы, все свои силы отдавал родине, получил много правительственных наград. Какой же он шпион?» – «Успокойтесь, – сказал следователь. – Нам известно все о вашем муже, ему удалось хорошо замаскироваться, но нам все известно, мы раскрыли его преступную деятельность. Вы его жена. Он вас любил и наверняка рассказывал подробности о своих действиях. Если вы патриот своей советской родины, вы обязаны рассказать нам правду». – «Но я уверена, что мой муж ни в чем не виновен, – продолжала я возмущаться. – Что же я могу вам рассказать?» – «В таком случае вы оказываетесь соучастницей преступлений вашего мужа, – сказал мне следователь. – В камере у вас будет время подумать, не лучше ли рассказать нам всю правду». Несколько недель я просидела в камере, но меня никто не вызывал. Перевели в другой корпус тюрьмы, в другую камеру. Прошло несколько недель. Наконец меня вызвали на допрос. Проходя мимо соседней камеры, я услышала голос своего мужа. Это; было ужасно. Следователь спросил, готова ли я рассказать правду. Я снова ответила, что муж ни в чем не виновен, я тоже не совершила никакого преступления и поэтому прошу освободить нас обоих и позволить нам жить спокойной жизнью. «Ваш муж во всем сознался, – сказал следователь, – а вы продолжаете упорствовать». – «В чем он сознался?» – спросила я со страхом. «Он сознался во многих преступлениях, но далеко не во всех. Я уверен, что вы все знаете, но не хотите рассказать. Почему вы его покрываете? Где ваша преданность советской родине, сделавшей для вас столько хорошего? Расскажите, расскажите все. Ваш муж рассказал нам о вас». – «Что он рассказал?» – спросила я. «Это правда, что в последнее время вы начали изучать английский язык?» – «Да, – ответила я, – это правда, а что в этом плохого?» – «Что плохого? – вскричал следователь. – А вы знаете, что ваша учительница была профессиональной английской шпионкой, она уже свое получила. А вы учили английский, чтобы стать связной между вашим мужем и британским посольством. Все вы входили в один крупный шпионский центр, но мы его ликвидируем, ликвидируем полностью».
Земля ушла из-под моих ног. Голова закружилась. О чем он говорит? – спросила я себя. – Какой шпионский центр? Что за связь с британским посольством? Что за шпионка? «Это ошибка, гражданин следователь, – сказала я, – ужасная ошибка. Я уверена, что моя учительница не могла сделать ничего дурного. Она пожилая женщина. Немного, правда, старомодная, но очень предана родине. Она давала частные уроки крупным начальникам, муж хорошо ее знал. Она бывала у нас, и муж однажды в шутку попросил ее обучать меня языку, чтобы мне не так скучно было ждать его возвращения с работы. Так получилось, что я стала изучать английский». Я успела взять всего несколько уроков. Потом мужа арестовали, и учительницу я больше не видела. Клянусь вам, гражданин следователь, что на уроках английского ничего другого не было».
Следователь посмеялся надо мной и над моими клятвами. «Нам все известно, – сказал он. – Теперь пойдете в камеру, немного подумаете, и все нам расскажете». На обратном пути мне снова послышался голос мужа. В камере не могла сомкнуть глаз: мне казалось, что муж зовет меня, стонет, просит о помощи. Он был намного старше меня, почти старик. Он был мне вроде отца, и теперь звал на помощь. А чем я могла ему помочь? До сегодняшнего дня не знаю, действительно ли он находился в соседней камере или мне все показалось.
Время шло, и однажды следователь сообщил мне, что муж умер. Я плакала, как девочка. Очень жалела доброго, старого человека. Следователь дал мне немного поплакать. «Успокойтесь, – сказал он. – Ваш муж был шпионом и врагом народа. В любом случае его ждал расстрел. Теперь расскажите нам все. Какие задания шпионского центра вы выполняли».
Следствие длилось еще много времени. Я сказала следователю, что требую суда, на котором сумею доказать свою правоту. «Я верю в советское правосудие», – сказала я. «Для такой, как вы, – ответил следователь, – не нужен никакой суд. Доказательства и без того ясны. Вас будет судить Особое совещание». Я была женой человека, обвиненного в шпионаже, взяла несколько уроков английского языка и за это получила пять лет лагерей. Будь я действительно шпионкой, я бы обрадовалась. Пять лет для шпионки – это смех. Я – ПШ.
– Что значит ПШ? – спросил один из нас.
– Не знаете? – подозревается в шпионаже. Все же в НКВД существует справедливость: меня осудили не за шпионаж, а по подозрению в шпионаже. Посчитались, наверное, с тем, что я не успела изучить английский…
Судьба лагерника
Я инженер-механик, – начал свой рассказ «диверсант». – Занимал на заводе различные административные должности. Был членом партии. Часто получал премии и благодарности за хорошую работу. В 1937 году меня арестовали. Завод не выполнял план, и меня обвинили в саботаже. Мы действительно не выполнили план, но в чем моя вина? Мы не получили вовремя сырья, несколько станков сломалось и, несмотря на все усилия, не удалось достать запчасти. Но объяснения не помогли. Другой инженер заявил на очной ставке, что он предупреждал меня о возможной поломке станков и я ответил, что беспокоиться нечего, заменим старые детали новыми. Это был, по словам следователя, злостный саботаж. Письма, в которых я просил обеспечить нас запчастями, были, по словам следователя, написаны для маскировки моей диверсионной деятельности. Мне дали десять лет. Я отбываю уже четвертый.
– Ах, – сказал «саботажник», – что вы, новенькие, знаете о севере? Что вы знаете про лагерь? Здесь, в больнице, неплохо. Есть кровать, простыня, одеяло. Клопы? К ним привыкают. Днем лежать можете? – Можете. Суп подают к кровати? – Подают. Что еще человеку надо? Вот когда попадете в лагерь, когда выйдете на заре на производство, – поймете, как живется лагернику.
Теперь лето, легкая пора. Верно? Но когда выйдете на работу, поймете, что и летом север не шутит. У нас на севере водятся мошки, маленькие такие, их даже трудно увидеть. Они, проклятые, любят лагерника, очень его любят, проклятые. Они садятся на лицо, на руки, влезают в уши, в ноздри, под кожу. Их миллионы, миллиарды. И они жалят, ох, как они жалят! Нет, это не комары. Комар – приятное насекомое. Мошка – это северная муха, и она сторожит заключенного надежнее любого стрелка, надежнее всех охранников с ружьями. Как? Из нашего лагеря бежал заключенный. Ему стреляли вслед, за ним гнались, искали с помощью собак, и все напрасно. Заключенный исчез. Охранявший его стрелок уже готовился занять его место в лагере. Через три дня беглец вернулся сам. Узнать его было нельзя. Хотели посадить его в карцер, но он клялся, что никогда в жизни не попытается больше бежать. Северные мухи хорошенько его проучили. И вам советую остерегаться мух. Перед выходом на работу обязательно покрывайте чем-нибудь руки и лицо. Иначе будет плохо. И не пытайтесь бежать. Сами же вернетесь.
– Впрочем, – продолжал старожил наставлять новичков, – вы приехали на все готовое. Здесь больница, кругом лагеря. В одном из них будете работать. Получите нары в бараке. Знаю, что там будете тосковать по тюрьме или по этой больнице, как тоскую я по своим зубам. Но все же у вас будет крыша над головой. Когда я прибыл сюда, здесь не было ни лагерей, ни бараков. Стояла зима. Мороз доходил до сорока, пятидесяти, иногда до шестидесяти градусов. К тому же зимой дни – не дни, как летом ночи – не ночи. Зимой светло всего несколько часов в сутки, в остальное время – непроглядная ночь. Ну и что? Работать можно и ночью. Освещает белый снег.