Текст книги "Город в осенних звездах"
Автор книги: Майкл Джон Муркок
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Монсорбье, кажется, раскусил наконец, что именно здесь затевается.
– Ну хорошо. Я приму ваш вердикт. Я знаю, что конь мой здесь.
– Вы, сударь, истинный демократ. Только, видите ли, у святых отцов тоже есть право голоса. Что вы скажете, братья? Вор фон Бек или нет?
Старший из священников,-сухопарый с выстриженную тонзурой отец Себастьян,-пробормотал что-то нечленораздельное, отступив в тень дверного проема.
– Что-что?-Бамбош сложил ладонь чашечкой и приставил ее к уху. Святой отец буркнул что-то отнюдь не лестное насчет "этого безбожника и прохвоста". Несомненно, он тут же поверил,-без тени сомнения,-что я именно тот, кем называл меня Монсорбье.
– Его, стало быть, разыскивают как преступника?
– Да, святой отец,-весьма любезно обратился Монсорбье к одному из тех, кого он с легким сердцем дюжинами отправлял на виселицу еще пару недель назад.-Черный след за ним тянется по всему миру. По России, почти по всем странам Европы... и даже в Америке он успел проявить себя как негодяй и предатель. Изменник Саксонии, убийца особ, королевской крови, он есть Ад, воплотившийся на Земле!-Он говорил с неприличным даже упоением. Я начал уже опасаться, что моя госпожа,-новый свет, озаривший мне жизнь,-поверит пламенным его речениям, и едва подавил в себе настоятельное побуждение выпрыгнуть прямо в окно и со шпагой в руке защитить свою честь.
Впрочем, мастер Ольрик уже ринулся на защиту доброго моего имени. – Так вы говорите, сударь, его разыскивают во Франции?-Он подступил еще ближе к Монсорбье.-И по какой же причине? За участие в заговоре против Его Величества? За измену вашим врагам саксонцам? Я, сударь, простой мушкетер, и мне не под силу постичь подобные парадоксы. Буду вам очень обязан, если вы просветите меня.
Монсорбье, привыкший повелевать, равно как и к тому, чтобы его повеления исполнялись, вновь был захвачен какой-то пассивной инертностью, так и пышущей яростью, каковая еще пока не взяла верх над ним, но к этому, видимо, шло. Он аж побелел от гнева, пальцы его сами сжались в кулаки.
– Все, сударь, мне надоело,-он говорил теперь очень тихо, и я бы наверняка не расслышал его, если бы не был знаком с его голосом.– Я прекращаю всякое разбирательство и еду отсюда немедленно, поскольку дело мое не ждет.
– Прекращаете разбирательство? У вас, сударь, что, есть какая-то власть здесь в Во?
Монсорбье сделал движение,-не более чем легкое подергивание руки, но я всерьез испугался за жизнь мастера Ольрика. К счастью, именно в этот момент один из переодетых национальных гвардейцев вывел на двор "испанца", которого давеча я позаимствовал у Монсорбье, и тот вдруг весь обратился в заботливое внимание: тщательно осмотрел седло, словно выискивая, не ли царапин, удостоверился, что пистолеты и шпага на месте, заглянул коню в глаза и зубы, ощупал все сочленения на ногах,-убедился, проявляя при этом явное беспокойство, что вороной его не пострадал, поставил ногу на стремя, взлетел в седло и, с безопасной своей позиции, одарил Ольрика убийственным взглядом. Тот же спокойно стоял, опершись о плечо Бамбоша, этого лжепростака. Глаза Монсорбье были сейчас холодней всех снегов Швейцарии.
– Искренне уповаю на то, джентльмены, что вы вскоре окажетесь в моей части мира, где я смогу отплатить вам за теплое гостеприимство.
Тут еще один "персонаж" вышел на сцену, разрядив появлением своим нарастающее напряжение: тот самый схоласт в квакерской шляпе и сером в пятнах чернил камзоле, со связкою книг, завернутых в непромокаемую материю, в руке. Голос его звучал слегка смазано, словно бы он переспал и еще не проснулся как следует; кода его,-как я заметил,-казалась такой же грязно-серой и шероховатой на вид, как и его одеяние.
– Это карета в Лозанну?-спросил он, указав на экипаж моей госпожи.
– Это карета герцогини Критской.-Монсорбье склонил голову и почтил любезной улыбкой своего единственного из оставшихся потенциальных союзников.
Конторщик заморгал глазами, увидел миледи, поспешно снял шляпу, обнаружив сальные волосенки, заплетенные в некое подобие косицы. Он, похоже, узнал ее. По крайней мере-ее титул.
– Позвольте представиться, ваша милость, мейстер Карл Платц.-Он не на шутку разволновался, сообрази, что совершил, по его разумению, очень серьезный faux pas, и принялся беспокойно переминаться с ноги на ногу, хлюпая жидкою грязью, каковая покрывала весь двор.
Монсорбье тоже приподнял шляпу,-этакий непринужденно галантный, едва ли не елейного обхождения кавалер.
– Почтем за честь сопроводить вас, мадам,-нашел он очень изящный способ выпутаться из затруднительного положения.
Дабы сокрыть свое собственное смущение, схоласт наш грубо набросился на трактирщика:
– А где тогда на Лозанну карета?! Экое, право, нахальство, ну почему, скажите на милость, все всегда тут опаздывают? Я уже час как собрался, сижу и жду. А к полудню повалит снег. Сам погляди!
И правда, темные армии туч уже скапливались на востоке за барьером горных вершин.
Мейстер Платц тяжко вздохнул.
– И что мне теперь делать прикажете?-Он понуро застыл на месте, морально готовясь вернуться обратно к себе в комнату. Но тут к нему обратилась миледи, которая в тот момент о чем-то тихонько шепталась с Ольриком через окошко кареты:
– Вам далеко ехать, сударь?
О если б слова эти были обращены ко мне! Тело мое поглотило очередная волна огня.
– В Лозанну. Я там на должности.-Платц был обижен и мрачен.
– Мне тоже туда. И еще в Ивердон. Прошу вас, сударь.-Она распахнула дверцу кареты, но Платц колебался. Болван!–Вы вовсе нас не стесните,-настаивала она.-В тесноте, как говорится, да не в обиде. Я уразумел наконец, что любезная моя союзница старается увезти подальше отсюда всякого потенциального моего врага.-А вы, ваши преподобия?-ласково обратилась она к этим тупоголовым святым отцам.
Юный неофит шагнул было вперед, но отец Себастьян удержал его.
– Спасибо, любезная госпожа, у нас есть свои лошади.-Он с явным сожалением покосился на кремовую с голубым обивку сидений кареты. Однако, если вы не возражаете, мы поскачем рядом. Безопасности ради.
– Проверьте как следует стойла, святой отец,-посоветовал Ольрик, сам направляющийся к конюшням.-А то, как я понял, французский этот генерал убежден, будто какой-то немчура украл весь табун. Послушать его, так выходит, что даже тот конь, на котором он в данный момент восседает, скачет теперь по дороге на Фрайбург. Может быть, это волшебный конь, сударь? Который чудесным образом един в двух лицах, когда нужно ехать одновременно в два разных места?– Ольрик явно решил, что последнее слово в перепалке его с Монсорбье должно непременно остаться за ним, и, издав победный смешок, вышел из моего поля зрения. Я понял, что Ольрик сговорился с моей госпожою и что мне тоже пора потихонечку перебираться к конюшне, где он меня будет ждать. Но мне так хотелось взглянуть еще раз напоследок на воплотившийся мой идеал совершеннейшей женственности!
Монсорбье, давным-давно поутративший всякое расположение к добродушной шутке, каковым, может быть, и обладал когда-то, сумел проявить себя только в том, что грубо гаркнул своим людям, чтобы те готовились к выезду: расселись по коням и поправили шляпы, на которых теперь уже не наблюдалось трехцветных кокард. (Сняли их, надо думать, в конспиративных целях.) И все же, могу поклясться, Монсорбье крепко задумался над идеей, которую подкинул ему хитроумный мушкетер: а что если и вправду я сейчас мчусь во весь опор на украденном сером арабских кровей по дороге на Фрайбург, в то время как он, Монсорбье, подрядился сопроводить до Лозанны прехорошенькую титулованную госпожу, которую он на "своей" территории бросил бы безо всякой жалости на повозку, что доставляет несчастных прямо до эшафота, где сия утонченная аристократка голубых кровей, женщина умная и образованная, лишилась бы головы под ножом милосердной машины добродушного доктора Жозе Игнаса Гийотена.
– Сударь, вы же не бросите нас!-воскликнула моя покровительница, умоляюще глядя в лицо Монсорбье своими огромными восхитительными глазами. Я едва не лишился чувств.-А если на нас нападут разбойники? Без вашего великодушного покровительства, сударь, мы рискуем остаться совсем беспомощными. Подумайте только, что будет со мной и моей горничной, не говоря уже про ученого этого джентльмена и про слуг христовых! При одной только мысли об этом, сударь, у меня холодеет кровь.
В который раз восхитился я ее умом, и мне вновь пришлось подавить в себе страстный порыв последовать за нею не медля. Казалось, еще немного-и я просто не выдержу буйства страстей, теснящихся у меня в груди! Когда кучер хлестнул своим длинным кнутом и лошади рванулись с места, гремя упряжью, от неожиданности я отпрянул назад и упал прямо в объятия Ольрика. Карета выехала со двора. Я был весь охвачен восторгом любви. И еще меня душил смех при мысли о том, в каком пренеприятнейшем положении оказался сейчас Монсорбье. О, как мне хотелось быть с нею в карете, возложить голову ей на грудь... этой необыкновенной, изобретательно женщины, которой никак не могло быть больше двадцати, но которая обладала уже зрелою властностью, позволяющей с легкостью повелевать людьми, и находчивым живым умом, коим может похвастать не всякий еще боевой генерал. А поглядеть только на Монсорбье, силою обстоятельств принужденного обеспечивать безопасность тех самых людей, которых он почитал заклятыми своими врагами! По мне так, зрелище это стоило больше, чем золото, и служило достаточною компенсацией за риск быть обнаруженным. Ольрик встряхнул меня, смачно выругавшись,-я смотрел как зачарованный вслед удаляющейся кавалькаде. Монсорбье, надо отдать ему должное, принял всю ситуацию с подобающим тактом. Ярый его республиканизм был все же "моложе" впитанной с младых лет привычки к хорошим манерам. Он держался с достоинством, не проявляя ни идиотской угодливости по отношению к даме, ни хмурого своего недовольства. И, разумеется,-а я уверен, что моя госпожа именно так и задумала,– он прилагал столько усилий, чтобы держать под контролем противоречивые свои побуждения, что ему даже в голову не пришло заподозрить, что я, может быть, все еще нахожусь здесь в гостинице. Да и Ольрик с Бамбошем проявили себя истинными друзьями. Швейцарский мушкетер начал уже выказывать громогласное и настойчивое нетерпение. Бросив последний взгляд на карету, выезжающую на дорогу, я позволил Ольрику увести себя во двор, где стояла уже наготове гнедая кобыла.
– За все заплачено, друг мой. Можете ехать, куда вам угодно... но есть одна короткая дорога, по ущелью в горах, если только охота вам рисковать разъезжать там верхом.
– До Лозанны дорога?
– Доберетесь в два раза быстрей, чем по главной. Попадаются, правда, плохие участки, снег там рыхлый местами, да и бандиты встречаются иной раз.
– Что ж, я готов рискнуть.-Я был преисполнен решимости добраться как можно быстрей до Лозанны, взять у ла Арпа деньги, которые я передал ему на хранение, и предстать пред светлые очи вдохновляющей этой музы всей поэзии, небесной богини, моего ангела-хранителя, герцоги Критской.
Ольрик рассмеялся.
– А вы, скажу вам, смельчак, маленький капитан.
Я пропустил оскорбление мимо ушей, выспросил у него, как добраться до упомянутого ущелья, и немедленно отбыл, движимый мыслью о скором воссоединении с моею музой, с моим идеалом совершенной женщины,-ни о чем другом я в тот момент думать не мог.
Герцогиня, без сомнения, хорошо заплатила Ольрику: лошадь моя была снаряжена как следует, имелось даже ружье в чехле, притороченное к седлу,-баварское ружье, разве что чуть уступавшее в качестве английским мушкетам Ольрика,-плюс мои собственные кремневые ружья, мешочек картечи, рожок с порохом, пироксилин... иными словами, все, что может мне пригодиться в моем путешествии. Я даже начал подозревать, что госпожа моя и в самом деле колдунья или, по крайней уж мере, провидица, наделенная,-и весьма кстати,-многими дарами.
Узкая тропа привела меня к высоченным вершинам. Скалы вздымались предо мной, закрывая небо. Я закутался в старый дорожный плащ, радуясь, что у меня есть хотя бы защита от снега и холода. Но внутри у меня все горело и пело от счастья. Скоро я снова увижу ее... ту, к которой устремлено мое сердце!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
В которой происходит столкновение с разбойниками и испытывается сноровка в стрелковом деле. Потревоженная природа в высшей степени драматично откликается на "забавы" наши, в результате чего встречаю я путешественника, чье имя, прошлое и ремесло весьма и весьма сомнительны.
Заметно похолодало. Я ехал по необитаемой местности. Пейзаж вокруг становился все более диким, и мне оставалось лишь полностью положиться на свою удачу. Меня мучил вопрос: а явилось ли все случившееся результатом случайного стечения обстоятельств? Мне казалось весьма даже странным, что Монсорбье преследует меня с такой одержимой настойчивостью и что незнакомая дама готова приложить столько стараний, чтобы помочь мне. Может быть, Монсорбье вбил себе в голову, что предав его Дело, я предал и его лично? Сам я себя не считал изменником. Наоборот, я остался верен своим идеалам. Или, может быть, Монсорбье помнит меня еще по тем прежним нашим встречам на сборищах новообращенных иллюминатов? Я "перепробовал" для себя немало подобных братств,-включая братство Креста и Розы и Оранжевую Ложу,-в тот период моей жизни, когда я посвящал себя безраздельно изучению Сверхъестественного, каковые братства нашел в конце концов не только непоучительными, но и чертовски унылыми, поскольку почти все их "братья" как на подбор отличались острой нехваткою воображения, недостаток которого с лихвой восполнялся неудержимым стремлением достичь Посвящения, причем сие ничтожное, жалкое умопомрачение каждый ставил себе в заслугу. Во всяком подобном клубе,-взять, к примеру, тех же якобинцев,-непременно участвует определенное количество бесхребетных созданий, ищущих отражения болезненно мрачных своих душонок в безумных лицах таких же полоумных "адептов". Но Монсорбье-то был не из таких... я говорю сейчас об одиноких, замороченных неудачниках, неприспособленных ни к чему людях, пытающихся изменить данность Природы, изобретая безжизненные абстракции, призванные объяснить, почему явления реальности есть ложь, а действительность, нас окружающая,-всего лишь жалкая иллюзия.
Нельзя даже и близко предположить, какие чудовищные фантазии поселились в мозгу этого одержимого революционера. Может быть, он представляет себе революцию как практическое осуществление устремлений духа? Нет опасней умопомрачения, когда свою светлую голову и доблестное сердце человек ставит на службу нездоровым амбициям,-в конце концов он становится невменяем: предубеждение вытесняет собою желание понять, и то, что начиналось как устремление установить Истину,-пусть даже рожденную в жарких спорах,-как подлинный поиск Знания в экспериментальном научном сообществе, превращается вскорости в сборище презренных трусов, слишком робких, слишком подавленных и малодушных для того, чтобы подвергнуть сомнению свой символ веры. А неоспоримая вера есть петля на шее Разума, как однажды сказал мне Клутс. И он теперь мертв, именно потому, что с такою настойчивостью цеплялся за бесполезное и само себя дискредитировавшее дело, которое он называл великим. Может быть, отказавшись от этой петли, я отказался,-в глазах Монсорбье,-признать обоснованность грезы, за которую сам он с готовностью продал душу?
Лошадка моя поднималась по горной тропе,-словно по грандиозному коридору между высоченными соснами и громоздящимися друг на друга утесами, одетыми снегом,-по ущельям, змеящимся сквозь отвесные скалы. Несколько раз я услышал, как где-то вверху заскрипел, проседая, затвердевший снег, грозя обвалиться и засыпать меня, но я не задумывался о возможной опасности. Размышления о Монсорбье постепенно отошли на задний план, и все мысли мои обратились единственно к ней... к моей Либуссе, герцогине Критской. У нее было странное, редкое имя, но титул ее заключал в себе указание на нечто значимое. Такой титул мог бы пожаловать Папа римский или же Император Священного Рима. Сейчас Крит, подпавший под владычество Оттоманской Империи, принадлежал туркам. Впрочем, всякий титул может быть унаследован по праву рождения, так как немало знатных фамилий (и особенно тех, чьи родовые древа уходят корнями в балканские королевства) ведут род свой со времен до рождества Христова, когда предки их были властителями полудиких племен, жрецами темных, не ведающих о любви религий. Может быть, в жилах ее течет даже и африканская кровь? Кровь тех забытых таинственных цивилизаций, чей расцвет и упадок предшествовал эпохи Царства Египетского... Это бы объяснило дар ее к ясновидению, которым она, несомненно, обладала.
Мощь дикой Природы, представшей взору моему, наряду с вынужденным одиночеством породили в мозгу моем самые причудливые фантазии. Наконец я был просто вынужден взять себя в руки и напомнить себе о том, что мне сейчас надо бы побеспокоиться о вещах более приземленных. Однако осуществить сие оказалось гораздо труднее, чем может предположить мой любезный читатель. Долгое время,-пока дорога вилась между заросшими лесом холмами,-я был так погружен в себя, что не замечал изменений погоды, поскольку грозное скопление туч, громоздящихся в небе, отражало как в зеркале смятение чувств, охватившее мою душу: этот могучий, неуправляемый поток эмоций, которые, перехлестывая друг друга, заглушали глас здравого смысла своим мощным грохотом и словно искали, как заново сотворить меня, но существом, не подобным Богу, а одержимым демоном. К тому времени, когда небо совсем уже потемнело, так что казалось-на землю спустилась ночь, а мелкая изморось обернулась свистящим снегопадом (из-за которого я как будто ослеп, хотя и тогда еще не заметил, что продрог до мозга костей), я был вынужден понукать свою лошадь идти вперед, шаг за шагом, не останавливаясь. Не стоит, наверное, и упоминать о том, что дороги я не разбирал совершенно!
Очень скоро мне пришлось слезть с седла и идти дальше пешком, одною рукою сжимая поводья, а другой отряхая снег, который ложился мне на лицо и слепил глаза,-Идти вперед, в Лозанну, руководствуясь больше инстинктом, поскольку видеть я ничего не видел. Я пришел к выводу, что моя госпожа, вероятно, решила меня испытать: что я должен не только сыграть до конца в предлагаемую мне игру, но еще и постичь сущность этой игры. Говоря по правде, меня не на шутку встревожила моя же собственная одержимость... было в ней что-то такое... нездоровое, что ли. Я вообще не любитель абстрактных умопостроений различного рода, а тут вдруг меня захватили неощутимые, неосязаемые мечтания. Так что даже когда мне пришлось все-таки остановиться и укрыться от непогоды в какой-то заброшенной полуразрушенной хижине неподалеку от тропы, я достал походную свою чернильницу и перо и начал писать, при плохом сумрачном свете, пытаясь хоть как-нибудь привести в порядок лихорадочные свои мысли. Теперь, когда я пересматриваю то немногое, что сохранилось от этих страниц, я понимаю, что я тогда уже сделал шаг по направлению к Безумию. Вооружившись трезвою логикой, чтобы объяснить умопомрачение, овладевшее мною, я с готовностью привлекал как свидетельство всякое банальное поистасканное заключение: Man fuhlt tief, hier ist nichts Willkurliches, alles ist langsam bewegendes, ewiges Gesetz. (Строки Гете всегда пригодятся при подобных умозрительных упражнениях. И пусть сохранившиеся фрагменты моего тогдашнего дневника теперь не дают мне Befriedige deine naturlichen Begierden und geniesse so viel Vergnugen, als du kannst, когда я находил в них немалое утешение.) многого я не сумел припомнить, многого-записать должным образом, так как строки имеют тенденцию переплетаться и путаться, точно корни в земле, образуя бессмысленный шифр, не поддающийся никакому ключу. Но пока я писал, дрожа от холода и измождения, все, ложившееся на бумагу, казалось мне преисполненным глубочайшего,-и мучительного-смысла.
Не слишком ли быстро меня охватило сие жуткое состояние духа, где смешались идеализм и явная эротомания, очарование и любопытство, после того, как я призвал весь свой пресловутый цинизм, дабы закрыть сердце свое бронею против боли,-боли Утраченных Надежд? Было бы весьма неразумно приписать это единственно проказам маленького Купидона. Должно быть, ужасы разъяренного террора, страх быть пойманным, крах моей веры,-все это вместе и привело меня к тогдашнему мучительному состоянию. Похоже, вместо того, чтобы обеспечить себе защиту, я сам сделал свой разум и дух еще более уязвимыми! Но вот что странно: подойдя к самой грани безумия, я в то же время очень четко осознавал все безрассудство, всю извращенность и немалую опасность своих деяний, мог подметить любую подробность (тому доказательство-мой дневник) и весьма проницательно прокомментировать каждый поступок свой, подступая при этом все ближе и ближе к краю пропасти бесконтрольного помешательства.
Откуда она, сия одержимость? Вновь и вновь задавался я этим вопросом. В тех замерзших горах все стало зловещим и пагубным. Я уже начал всерьез задумываться о том, что, быть может, и вправду злобные демоны рыщут по древним этим лесам, где предки мои вырезали суровых идолищ из живых деревьев и поклонялись им, свершая наводящие ужас языческие ритуалы, проливая жертвенную кровь в черное чрево Земли, ублажая и умиротворяя какого-нибудь ухмыляющегося божка! И разве те из нас, кто полагает себя наиболее защищенными от сего древнего колдовства6 не являются самой легкой для него добычей? Но здравый смысл пока еще сдерживал это мое направление мыслей, устремившихся к свербящей метафоре; хотя иной раз метафора может служить указующей вехой на карте пути,-опознанной путником, но не понятой им.
Снег наконец перестал, и я продолжил свой путь. Сияние солнца прорезалось как-то вдруг,-я как раз огибал громадный изукрашенный льдом валун,-но ехать от этого легче не стало: теперь снег блестел на свету, грозя ослепить меня. Когда тени уже удлинились, протянувшись по белизне снега и зелени хвои, я наткнулся на след от тяжелой повозки. Было странно увидеть подобный знак человеческого присутствия в этой явно необитаемой местности. Может быть, вдруг подумалось мне, то была карета миледи? Что если и она тоже решила так необдуманно срезать путь? Но я тут же отбросил дикую эту мысль,-все-таки хоть какое-то здравомыслие у меня еще оставалось,-пожал плечами и отказался от всех дальнейших размышлений на эту тему.
Но, как бы там ни было, глубокие следы колес на снегу продолжали указывать мне дорогу. Теперь снежный покров стал рыхлее. Снег подтаял под теплыми лучами солнца. Впереди на голубом фоне неба резкими силуэтами проступили вершины Альп. Я с благодарностью отметил про себя, что новые тучи не собираются на горизонте. Воодушевившись, я сел в седло, и, поскольку на талом снегу копыта лошадки моей не скользили, скорость наша заметно увеличилась. Деревья вдоль тропы сверкали каплями влаги; дыхание мое плыло в воздухе струйками пара, уносясь мне за плечо. Впереди темнели крутые отроги гор, обозначая проход. Я поднялся еще выше. Здесь снег был рассыпчатым и хрустящим. Видимо, выпал уже давно. Похоже, недавно здесь прошла снежная буря. След проявился четче: всего-то две лошади в упряжке и, вероятно, один возница,-я заметил следы человеческих ног там, где он слезал с козел, чтобы подбодрить животных, которые упирались, не желая идти наверх.
Я уже начал чувствовать голод и, пошарив в седельных сумках, обнаружил там пару ломтей холодной телятины, большой кусок жареной свинины, немного баранины, каравай черного хлеба и несколько сладких булочек, тех самых, к которым швейцарцы питают такое пристрастие. Перекусив на ходу я воспрял духом (благодаря также фляге вина, коей снабдила меня чья-то заботливая рука) и принялся строить планы, как я стану ухаживать за моей дамой. Итак, я ехал по горной тропе, беззаботно насвистывая себе под нос, а тропа становилась все круче и уже, пока не превратилась в опасный проход, по одну сторону которого,-далеко внизу,-ревел стремительный горный поток, а по другую-высилась почти отвесная, заросшая лишайником стена гранита. Вновь проявив осторожность и благоразумие, я убрал все, что не доел, обратно в сумку и немедленно спешился. Но не прошел я и двух шагов,-успел лишь завернуть там, где тропа изгибалась под острым углом,-как в отчаянии обнаружил, что дорогу мне преграждают шесть или, может быть, семь вооруженных мужчин, а грохот и шарканье, донесшиеся сзади, однозначно давали понять, что и за спиной у меня стоят точно такие же молодцы. Я знал, что мне полагалось либо же терпеливо ждать, пока меня не оберут до нитки или не захватят ради выкупа, либо же попытаться сразиться. Рассудив, что я все равно ничего не теряю, я выбрал последнее, а посему снова взлетел в седло, игнорируя угрожающие их взгляды и делая вид, что не понимаю ни слова из их местного говора.
Одежда на этих людях: короткие камзолы и бриджи, широкополые шляпы и широкие же пояса,-не отличалась ничем от типичного одеяния горцев, только то были отнюдь не честные швейцарские поселяне, а самые настоящие разбойники, судя по количеству всевозможного оружия, при них находящегося, включая два арбалета, древнее короткоствольное ружье с раструбом, парочку пистолетов с фитильным замком, самые разнообразные ножи и кинжалы, шпаги и сабли, и даже абордажные гарпуны, лезвия которых покрыты были либо ржавчиной, либо запекшейся кровью предыдущих жертв.
Не преуспев в попытках своих заставить меня прислушаться к их арго, они попробовали вразумить меня на итальянском.
– O la borsa, o la vita!-завыли они едва ли не хором. Бороды их давненько уже свалялись и спутались, а зловоние, от них исходящее, не рассеивал даже свежайший горный воздух. Предложенный выбор,-кошелек или жизнь,-дело достаточно ясное, но поскольку денег у меня с собой было всего нечего, а довериться этим головорезам, что они пощадят мою жизнь, я, понятно, не мог, ответил я тем, что достал из чехла баварское свое ружье и, взведши курок, нацелил его прямо в грудь того малого, который, как мне показалось, был у них главарем. – Освободите проезд, джентльмены,-сказал я на английском, поскольку был абсолютно уверен, что этого языка они знать не могут,-иначе я буду вынужден переселить жалкие ваши тела в лучший мир! Вознагражден я был тем, что головорез этот снял засаленную свою зеленую шляпу и, отвесив мне насмешливый поклон, заговорил на старом швейцарском (который, я даже не сомневаюсь, они называют романским), потом попробовал по-французски. Я же пожал плечами и помотал головой, делая знак ружьем, чтобы он освободил проход. Он запрокинул давно не мытую свою голову и громко расхохотался. – No, signor! Scusi, per favore. Buona sera. Я сразу смекнул, что итальянский его был разве что чуть получше, чем мой, так что тем более я не увидел великого смысла продолжать попытки завязать разговор,-только время зря тратить. Я снова повел ружьем, не упуская при этом из виду звук крадущихся ног у меня за спиною: те, кто стояли сзади, потихонечку подбирались поближе. Пришлось прижать ружье одной рукой к ребрам, а второй достать пистолет и нацелить его через плечо. Шевеление у меня за спиною тут же прекратилось. Похоже, теперь мы достигли некоторой мертвой точки. Я мог рассчитывать только на их малодушие,-а у меня на то были все шансы,-хоть и безбожники и убийцы, молодцы эти явно не отличались великою храбростью. Легонько пришпорив лошадку, я заставил ее сделать два шага вперед.
При этом раздался щелчок арбалета, и стрела оцарапала скалу прямо у меня над головою. Вторая,-подобная "меткость" объяснялась единственно искривление ложи арбалета,– просвистела мимо левой моей ноги и сразила разбойника у меня за спиною. Тот смачно выругался6 потом закричал и, потеряв равновесие, свалился камнем в бурлящую реку. Я воспользовался моментом и разрядил баварское ружье свое с таким грохотом, что он мог бы поднять из могил всех мертвецов на земле. В груди атамана образовалась окровавленная дыра. Я рванулся прямо на них и, угрожающе размахивая пистолетом и орудуя ружьем как дубиной, расшвырял их по сторонам, освобождая себе проезд. Все это сопровождалось вспышками пороха и грохотом выстрелов справа и слева. Я даже начал уже опасаться, что все мы свалимся в реку,-лошадь моя в такой свалке с трудом сохраняла шаткое равновесие,-но когда я приготовился к самому худшему, мы наконец прорвались.
Разбойники, впрочем, не отступили так просто и устремились за мною вдогонку, надеясь отомстить, швыряя вслед мне ножи свои, камни и бесполезные, как оказалось, огнестрельные стволы. Точно стая голодных волков, они жаждали моей крови, и лишь через четверть, примерно, часа мне удалось положить некоторое расстояние между собой и разъяренными моими преследователями и выбраться на дорогу. Тем временем на землю спустились сумерки и поглотили собою все.
При каждом скачке из-под лошадиных копыт летели белые облачка сухого хрустящего снега. Теперь, на широкой дороге, я мог пустить лошадь галопом, и разбойники вскоре отстали, только крики ярости и разочарования гремели еще среди безучастных сосен. Постепенно я перешел на шаг. Сумерки сгустились-стало совсем темно. В небе носились грачи, хриплым их крикам вторило эхо, мечущееся по каменной колоннаде скал, в воздухе пахло свежею хвоей. Угроза смерти осталась теперь далеко позади, и, судя по всему, я был уже где-то на полпути к Лозанне: и дня не пройдет, как я снова увижу свою госпожу. Через час я решил, что поры мне подыскать место для ночлега. Я не хотел рисковать и ехать дальше в кромешной тьме по извилистым ущельям, мимо глубоких провалов и стремительных горных речушек, что неслись, грохоча и пенясь, напитать водою своею широкий поток, протекавший по дну долины. Закат окрасил снега в нежно розовый цвет6 и я даже приостановился, чтобы насладиться чарующим видом этого величавого творения природы,-дикою красотою могучих гор. Пока я стоял, по сугробам на склоне чуть выше тропы пробежал белый заяц. Я так и не выбрал свободной минутки, чтобы перезарядить ружье, так что, похоже, на горячий ужин рассчитывать не приходилось. Впрочем, один пистолет был заряжен. Я прицелился и выстрелил в зайца как раз в тот момент, когда зверек хотел шмыгнуть в заросли рябины.
Эхо от выстрела прокатилось волной по далеким долинам. Когда эхо замерло, подстреленный заяц упал. Уже совсем стемнело. Теперь мне пришлось взять на себя роль подружейного пса и отыскать на снегу свою добычу. Пока я пробирался по сугробам,-зайца я обнаружил быстро, по яркому пятнышку алой крови на белом боку чуть выше плеча,-до слуха моего донесся какой-то странный приглушенный звук, который я не сразу сумел распознать: словно бы что-то шуршало, сдвигаясь. Похоже на шелест ветра в ветвях или на грохот горного потока. Но едва я поднял обмякшее тельце мсье Скарум, звук внезапно пропал. Я вернулся на то место, где решил разбить лагерь, разжег костер из сосновых шишек, быстренько освежевал и выпотрошил зайца, жаля при этом, что у меня ничего нет с собой для того, чтобы выделать как следует эту мягкую шкурку. Заячье мясо, зажаренное на углях, оказалось нежным и мягким.