444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Матей Вишнек » Синдром паники в городе огней » Текст книги (страница 8)
Синдром паники в городе огней
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:53

Текст книги "Синдром паники в городе огней"


Автор книги: Матей Вишнек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

25

Франсуа сначала не заметил владельца кафе «Манхэттен». Ему понадобилась минута-другая, поначалу, чтобы привыкнуть к тусклому свету салона, а потом чтобы пару раз окинуть взглядом присутствующих. Когда он узнал Жоржа, который сидел с закрытыми глазами, но не спал, он обрадовался до чрезвычайности, бросился к нему и сел визави за его столик, как будто они были старые знакомые.

Жорж открыл глаза и с удивлением взглянул на подсевшего к нему человека.

– Вы меня не узнаете? – спросил Франсуа. – Ну да все равно, я вас знаю, только в этом году я заходил десятки раз в ваше бистро. Меня зовут Франсуа. Франсуа Конт. Я работаю в банке у Плас Пинель. Вы знаете, где это – Плас Пинель? Рядом с метро «Националь».

– Вы автор или персонаж? – спросил Жорж.

– Понятия не имею, – ответил Франсуа. – Я этой ночью слышал столько странных разговоров, что меня уже ничем не удивить. Может, я уже стал персонажем, кто его знает. Вчера со мной произошло такое… я вернулся домой и вижу – все мои вещи выброшены из окна на улицу, я даже не отважился подняться в квартиру, посмотреть, что происходит…

Жорж прервал его коротким взмахом руки, перегнулся через стол и сказал ему на ухо:

– Говорите потише. Вы можете помешать людям сосредоточиться. Все, кто здесь сидит, к завтрашнему утру должны написать по рассказу, где была бы фраза: «Машина поравнялась с ним, дверца открылась, и…»

– И давно вы здесь сидите?

– Три дня…

– Три дня?!

Франсуа снова стало страшно. Что, в сущности, делает тут хозяин бистро «Манхэттен»? Кто так мощно терроризирует всех этих людей, что они проводят целую ночь за написанием историй с какой-то условной фразой? Кто этот гуру, этот мсье Камбреленг, этот злой гений?

– Осторожно, – сказал ему Жорж. – Все, что вы думаете в этом месте, может стать текстом.

– Что-что?

Жорж не успел ответить, потому что за его спиной появился мсье Камбреленг, улыбающийся и в хорошем расположении духа, как будто только что восстал ото сна. Мсье Камбреленг поставил перед Франсуа поднос, на котором были сэндвич с ветчиной и сыром, стакан вина и книжка.

– Начнем с завтрашнего утра, – сказал мсье Камбреленг, похлопывая Франсуа по плечу.

Франсуа с аппетитом принялся за еду, пока его мозг перебирал вопрос за вопросом. Не попал ли он в когти какой-то секты? Не надо ли крикнуть «на помощь»? Что должно начаться с завтрашнего утра, какая роль отведена ему в том, что должно начаться? И если допустить тот факт, что он стал персонажем, то чьим персонажем? Сколько он помнил, или насколько ему подсказывал здравый смысл, персонажи были вымыслом, созданием автора и в каком-то смысле принадлежали последнему. Тогда кто же мог быть егоавтор?

– Вы не единственный, кто персонаж, в этом салоне, – подсказал ему Жорж, как будто мозг Франсуа был учеником, которого вызвали к доске, когда он не выучил урок. – Насколько я понял, мсье Камбреленг коллекционирует годных к употреблению персонажей. Уж не знаю, как он их раздобывает, но он свозит их сюда и после предоставляет в распоряжение своих авторов. Впрочем, как он собирает авторов, я тоже не знаю, я думаю, это неудавшиеся авторы, которых бросили их персонажи… вы видите типа, вон там, в гамаке у входа в туалеты? Он вроде бы лет пятнадцать тому назад получил Нобелевскую премию. Его зовут Хун Бао, он то ли вьетнамец, то ли китаец… А рядом, за горшком с фикусом, видите круглый стол? Фигура, которая за ним сидит и пишет, это чуть ли не подросток, я даже не знаю, есть ли ему семнадцать лет… Я ломаю себе голову, когда он успел попасть в неудачники… С тех пор как я здесь, я ни разу не слышал, чтобы он заговорил, не видел, чтобы он спал, не видел, чтобы он ел… Подозреваю, что он вообще глухонемой…

Пока Жорж таким образом разглагольствовал, напуская тумана, под его стулом появилась кошка, помяукала с некоторой укоризной, однако потерлась о ноги человека, а потом удалилась с брезгливым видом.

– Вот вам пожалуйста! – громким шепотом вскричал Жорж. – Кошка– новичок!

Жорж показал Франсуа еще несколько фигур, которые находились на распутье: то ли превратиться в персонажи, то ли в авторов, то ли стереть границумежду тем и другим состоянием. Насколько Жорж понял из слов мсье Камбреленга, речь шла об авторах мертвых книг. Но никакой ясности у Жоржа не возникло. Например, что тут делала японская туристка, которой вдруг стало дурно на улице? Все хлопотали над ней, подносили воду, массировали виски… Или что тут потерял тип, который не знал ни бельмеса по-французски, но зато без конца подавал всем руку и представлялся: Анастасиос Севасти? Что еще за Анастасиос Севасти – это имя писателя или персонажа?

Франсуа пожал плечами, не в силах ответить на вопрос.

– Никто мне ничего не объяснял, но я-то замечаю,что тут творится, – продолжал Жорж. – Вполне может быть, что здесьпограничье, граница между вымыслом и реальностью. Я сам видел: некоторые засыпают, головой на столе, а наутро их как не бывало. Между прочим, всякий раз как исчезает человек, который спал головой на столе, по скатерти расползаются огромные зеленоватые пятна… как будто давили тараканов. Некоторые, бывает, обмениваются прощальными записочками или просьбами о помощи. Хотя в открытую никто не протестует, все так или иначе загипнотизированы этим мсье Камбреленгом… Вы бы лучше почитали, пока едите, завтра он может попросить вас сделать резюме по книге.

Франсуа небрежно полистал книгу, принесенную ему на подносе мсье Камбреленгом. Долго смотрел на обложку (довольно-таки пыльную и пожухлую), прочел вслух заголовок и имя автора. Книга, похоже, была выпущена в 80-е годы. Автора звали Жан Ланд, а книга называлась «Воспоминания одного горба».

– Говорит вам что-нибудь это имя? – спросил Жорж.

– Да нет…

– Вероятно, мертвый автор. Да и книга, возможно, мертвая. Подвалы кафе набиты мертвыми книгами. Мсье Камбреленг ко всему прочему – заядлый коллекционер мертвых книг. Не знаю уж, где он их выискивает, но все деньги он тратит на мертвые книги. И не спрашивайте меня, что такое мертвые книги, я не очень-то в этом разбираюсь. Ой, гляньте, у вас таракан вылез из книги.

26

С точки зрения мсье Камбреленга, мы все, те, что сгруппировались вокруг него, имели статус авторов мертвых книг.

Никогда в мировой истории не писалось столько мертвых книг, как в наши дни, объяснял нам мсье Камбреленг. Книги в наши дни умирают с поразительной скоростью. Впрочем, бывают и просто мертворожденные. Да, да, говорил нам мсье Камбреленг, книги смертны, вам надо свыкнуться с этой мыслью. Книги агонизируют, как если бы они были живые существа, на полках книжных магазинов. Сначала ждут, долго ждут, а потом начинают чахнуть, теряют силы, заболевают от ожидания, задыхаются, чувствуют, что их так никто и не откроет, что их так никто и не купит… И это нормально в мире, где никто больше не читает, а все только пишут… Кто бы мог подумать, что всеобщая и обязательная грамотность обернется таким извращением, а именно: что в один прекрасный день каждый, кто знает грамоту, ударится в написание книг? И то сказать: написание книги есть отчаянная попытка отодвинуть смерть, перехитритьее…

Мсье Камбреленг знал практически все маленькие книжные лавочки Парижа. Сколько бы раз он ни брал меня с собой в тур по книжным лавочкам, ритуал был всегда один и тот же. Мы входили в магазинчик, мсье Камбреленг пожимал руку продавцу и коротко представлял меня:

– Мой знакомый писатель.

У меня никогда не было имени в этих походах с мсье Камбреленгом по книжным, что вовсе меня не угнетало, я как раз предпочитал скорее не иметь имени, чем быть именем на мертвой книге. Потом мсье Камбреленг твердой рукой начинал показывать мне разные книги, уже близкие к смерти. Его утверждения нельзя было никоим образом проверить, но я чувствовал, что он прав. Он показывал мне, например, книги, из которых было продано только по одному экземпляру.

– Помилуйте, – говорил я. – Как вы можете знать, что этой книги был продан только один экземпляр? Это уж слишком!

– Нет-нет, вы посмотрите на нее… Попробуйте взять ее в руки… Пощупайте ее пульс. Вы когда-нибудь бывали на выставке-продаже беспризорных животных? Вы когда-нибудь видели взгляд собаки, которая надеется, что ее заберет к себе домой кто угодно, лишь бы ей избавиться от клетки и иметь хозяина? Вот точно так же и книги в книжном магазине. Они все надеются, что их заберутотсюда. Самое страшное место для книги – это книжный магазин.

Для мсье Камбреленга книжные магазины приравнивались не к чему-нибудь, а к бойням. Да, да, настаивал он, бойни, иначе не назовешь. Наш слух недостаточно развит, чтобы услышать, как вопят книги на полках. Книги, не знающие прикосновений, книги нежеланные, книги, не перелистываемые год, два года, десять лет… При нашей слепоте и глухоте мы не слышим, как книги плачут, как книги голосят, как книги воют от одиночества. При нашей слепоте, глухоте, при нашей тактильнойбесчувственности мы не улавливаем, как вздрагивают книги под нашим взглядом, не замечаем, как пульсирует в них надежда, когда мы этим своим усталым и безразличным взглядом скользим по сотням метров стеллажей и стендов или по рядам книг, выложенных букинистами вдоль Сены. Нам не передается и ужас, который испытывают книги из-за того, что их держат впритирку друг к другу, из-за того, что они вынуждены тесниться… Хорошие книги впритык к плохим, книги при смерти впритык к еще вполне живым, сущностные книги впритык к мертворожденным. Какой ужас, какой кошмар эта организация в пространстве по алфавитному порядку или по имени автора! Никто, никто не чувствует, что из ста книг девяносто больны, вогнаны в истерию от безобразного обращения, от той небрежности, с какой их выставляют напоказ и продают, транспортируют и хранят.

Мсье Камбреленг время от времени покупал при мне какую-нибудь книгу, зачахшую, обессиленную ожиданием – мертвую. И объяснял:

– Это чтобы ее спасти.

Для него спасти мертвую книгу означало купить ее и поместить в винном погребе кафе «Сен-Медар».

– Предпочтительнее держать книги среди винных бутылок, чем бросать их на съедение друг другу, – считал мсье Камбреленг.

Мне понадобилось время, чтобы понять, что же, в сущности, видел мсье Камбреленг, когда он останавливал взгляд на книге. Так вот, он видел не предмет, сделанный из бумаги и состоящий из многих страниц, дисциплинированных, забранных, как в корсет, в две обложки и переплет. Нет, то, что он видел, это была вселеннаякаждой отдельной книги. Когда же его взгляд скользил по полке с книгами, он видел вселенные, крайне друг от друга разнящиеся и совершенно между собой не совместимые. Как можно заставлять детектив стоять рядом с романом Александра Дюма, а их обоих – бок о бок со словарем? Три вселенные, такие разные, такие трогательные… Это все равно что поселить на одной полке собаку, океан и скорый поезд. Мало-помалу я тоже приучил как глаза, так и мозг к тому, чтобы схватывать, при взгляде на книгу, не столько предметную ее сторону, сколько ее мир, ее музыку, роение и гул ее слов.

Мсье Камбреленг был горд тем, что имел в моем лице такого толкового ученика и сопроводителя.

– Вы только подумайте, – говорил он мне. – Мы – единственные люди в Париже, которые расхаживают среди книг и видят миры, вселенные, а не просто бумагу.

Что было истинной правдой: книги, даже непрочитанные, могут проецировать свою вселенную в мозг того, кто на них смотрит, при условии, что смотрящий проделал некоторые упражнения на разверзание глаз.

27

Среди всех книжных магазинов, которые знал мсье Камбреленг, больше всего сочувствия к своим страданиям книги получали в том, где работала мадемуазель Фавиола. Книжный с красивым именем «L’Arbre a lettres» стоял напротив кафе «Сен-Медар», на другой стороне маленькой площади с несколько итальянской атмосферой, происходящей, по видимости, от чрезвычайной оживленности места и от присутствия в центре артезианского фонтана-барокко. Вход в книжный был со стороны рю Муфтар и почти всегда его наполовину загораживали лотки с овощами и фруктами.

Мадемуазель Фавиола знала, что такое крик книги. Она ясно слышала эти стенания и тогда спешила к полке, откуда они доносились, вынимала отчаявшуюся книгу, протирала от пыли и прочитывала из нее одну страницу. Таким образом она хоть как-то утихомиривала погибающие книги, и они соглашались некоторое время помолчать. Но не все книги кричали одинаково. Мадемуазель Фавиола умела отличать крик никчемной, мертворожденной книги от крика книги коммерческой, чье время было упущено, и от крика ценной книги, заждавшейся того, кто бы ее нашел.Бывали моменты, когда Фавиола просто-напросто металась от одной полки к другой, стараясь облегчить страдание как можно большего числа больных или несчастных книг.

Ее движения, в глазах непосвященного, казались совершенно беспорядочными. Покупатели следили за ней изумленными взорами: мадемуазель Фавиоле случалось подбежать к полке с социологией, экстрагировать оттуда толстый том в твердом переплете, полистать его и переставить на другое место; немедленно после этого она ухитрялась поворошить книги, хранящиеся на полу за стеллажами, или залезть по лесенке к книге, стоящей на верхней полке в противоположном углу магазина. Эти поспешные перемещения и стремительность, с какой она взлетала по лесенке или забиралась на стул, часто оборачивались тяжелыми травмами. Примерно два раза в году у Фавиолы что-нибудьбыло в гипсе: то нога, то рука, то плечо, то шея. Из-за этих резких метаний и порывистых жестов, когда ей срочно надо было дотянуться до книги, Фавиола имела вдобавок бесконечные неприятности с суставами и связками. Зато мсье Камбреленг, узнав, что с ней опять что-то стряслось, приходил ее проведать, а если речь шла о вывихе или о сломанной ноге в гипсе, он прогуливал ее в кресле на колесиках.

Уже много лет Фавиола не прочитывала ни одной книги целиком. Взамен она читала каждый день по сто – полтораста страниц из разных больных книг. Полтораста страниц – это был максимум того, на что у нее хватало сил. Но и книги проявляли к ней определенную снисходительность.Они отдавали себе отчет в том, что больше от нее требовать нельзя, и старались распределять свои крики по времени, договаривались кричать не по нескольку разом, а по очереди, помогали, как могли, Фавиоле, чтобы получить помощь тоже без простоев и без слишком большой траты энергии.

Каждый год настоящим кошмаром для Фавиолы была осень, когда поступали новые книги. Начало третьего тысячелетия принесло с собой такой книжный наплыв, что в маленьких магазинах не знали, где их размещать. В сентябре-октябре выходило из печати около девяти сотен новых наименований, по большей части романы. Фавиола плакала, когда из издательств прибывали пачки с новинками. Где их разместить? Как втиснуть на и так уже битком набитые стеллажи? Как решить, самолично, какие книги убрать со стеллажей, чтобы освободить место для вновь прибывших? А главное, как отослать обратно по издательствам, на изничтожение, сотни непроданных книг? И все же книжным магазинам выбирать не приходилось. Каким-то книгам предстояло пуститься в обратный путьпо издательствам, чтобы их изъяли из природы.Фавиола старалась оттянуть эту минуту. Штабелировала мертвые книги на складе за магазином, пока в эти штабеля нельзя было засунуть даже открытку. Потом затыкала уши, чтобы не слышать крики мертвых книг, и говорила тем, кто занимался возвратом:

– Освободите мне склад.

И сердце у нее обливалось кровью.

Между мертвой книгой и мертвой книгой, которую изымали из природы, была большая разница. Ликвидацию мертвых книг Фавиола переживала как трагедию. Она ни секунды не думала о людях, которые написали эти книги, они не существовали для Фавиолы. Но ее пробирало насквозь от залежей энергии и надежд, скопившихся на страницах, пусть даже их авторы были несчастными графоманами, нарциссистами второй руки, неспособными написать толково хоть строчку или без напыщенности пересказать хоть один день из чьей-нибудь жизни.

Часто, после наших ласк, Фавиола примащивалась у меня на груди и задавала мне все тот же и тот же вопрос:

– Зачем вы пишете? Чтобы прогнать смерть, так?

– Да, – отвечал я, – чтобы прогнать смерть.

– И что, получается? Получается ее прогнать?

Как хороша была Фавиола, когда она задавала мне эти вопросы! Еще больше она нравилась мне тем, что не отказывала мне в любви, когда у нее была в гипсе нога или рука. А может, она не отказывала мне в любви как раз из-за этих гипсовых рук или ног. Так или иначе, каждый раз, как мы любили друг друга, у нее в душе наступала полная тишина, и тогда я слышал вопросы, которые она задавала как бы сама себе.

– Почему люди пишут теперь только для того, чтобы отогнать смерть? Почему никто больше не пишет, чтобы другие порадовались на его истории? Почему люди так рьяно пишут вместо того, чтобы жить?

Я не знал, как ответить ей на все эти вопросы, потому что чувствовал себя виноватым. А поскольку она жестикулировала всякий раз, задавая очередной вопрос, я довольствовался тем, что время от времени осаживал ее, конечно, не переходя на «ты»:

– Лежите смирно.

28

«Неудавшийся писатель множественного происхождения». В этой формуле, которой мсье Камбреленг характеризовал старого господина с бабочкой, не было ничего уничижительного. Мсье Пантелис действительно имел «множественное происхождение» и не имел ни одного родного языка. Разнообразие корней его не слишком беспокоило. Он родился в Александрии, сразу после войны, от страстного союза армянина и гречанки, отец торговал строительным лесом, мать была из семьи скромного фрахтовщика. Со стороны отца в нем было несколько русской крови, а со стороны матери – несколько еврейской.

В первые годы своей жизни Пантелис говорил по-гречески, по-армянски и еще по-арабски. Этот последний язык просочился ему в голову сам собой, во время игр с детьми на улицах Шетби, квартала, интересного для него в первую очередь своими кладбищами. Удивительным образом в городе с таким смешанным населением возникло множество раздельных кладбищ: греческое, коптское, английское, еврейское, мусульманское… В 1952 году, когда, в результате государственного переворота, к власти пришел Насер, семья решила уехать в Америку. Семилетний Пантелис стал учить английский с первого дня, как пошел в школу. Но Америка оказалась неблагоприятной для супружеской жизни его родителей, и через несколько лет они развелись. Мать взяла ребенка и вернулась в Европу, только обосновалась не в Греции, а в Стамбуле, где у нее был брат, который владел двумя нефтеналивными судами и прекрасной виллой с видом на Босфор. Пантелис научился по-турецки от прислуги и от служащих, работавших на фирме его дяди. Но потом мать снова вышла замуж – за итальянца, который трижды разводился и обожал гречанок. Он увез ее на Сицилию. В Палермо Пантелис учил итальянский, но ходил во французский лицей. Ребенок, который знает семь языков, должен стать дипломатом, твердила ему мать, и она добилась для него стипендии от греческого правительства, хотя он никогда не жил в Греции, на учебу в Париже. Однако в Городе огней Пантелис понял, что у него не лежит душа ни к юриспруденции, ни к политическим наукам. Так что он записался в Сорбонну на то, что казалось ему попроще и полегче, – на филологию.

В детстве он говорил по-гречески с арабским акцентом, по-арабски – с армянским акцентом и по-армянски – с греческим. Английский он выучил правильный, но с нетвердым произношением. В Стамбуле, когда он говорил по-турецки, его принимали за француза. Но по-французски он говорил с итальянским акцентом, а по-итальянски – с английским. Ни к одному из языков, через которые он проходил и с которыми рос, он не прилепился душой. Все языки он любил, на всех говорил, но ни один не знал углубленно. Ни один из этих языков не дал ему понятия материнского языка. Пусть ребенок обычно отождествляет себя не с языком, на котором говорит его мать, но с языком игр– с тем, на котором он говорит, играя с другими детьми, – Пантелису все равно не хватило времени зафиксироваться и на каком бы то ни было языке игры,слишком уж часто он менял эти языки, страны, дома и семейный контекст.

– У меня не бывает так, чтобы я видел сны на каком-то одном языке, – говорил он. – Ни на каком языке я не могу без опаскииграть словами. У меня нет глубокой близости ни с одним из языков, на которых я говорю. По этой причине мне не удается писать стихи, и меня не пронимает, когда я читаю стихи на языках, которые знаю. Во мне есть какой-то ущерб, в самом строеличности: мне не хватает главного языка – языка, на котором я мог бы быть расточительным.

После того как он осознал, что больше всего хочет писать и стать писателем, у Пантелиса начался форменный кошмар. Ему случалось начать страницу прозы по-французски, а через десять строк безотчетно перейти на итальянский. Некоторые слова действовали у него в мозгу, как стрелки на железнодорожных путях. Он доходил в тексте до определенного пункта, например, до слова «маслина». И тогда вдруг слово «маслина» переводило его с французского на итальянский, потому что маслины с Сицилии вдруг зажигали его воображение…

Родной язык – это тот, на котором можно позволить себе изобретать слова, на котором тебе не страшно изобретать слова, на котором тебе позволительно изобретать слова, потому что ты – на своей территории. У него же, Пантелиса, не было наследственной лингвистической территории, он не мог воткнуть победный стяг ни в один вокабулярий и сказать: «С этим ворохом слов я играю как мне угодно, хочу – покорежу, хочу – перекручу, хочу – сложу так, хочу – эдак, хочу – поверну одним смыслом, хочу – другим, а хочу – перемешаю и брошу на ветер…»

Опаска, неуверенность, зыбкость из области языка переходили на жанр.Пантелис писал много, страшно много, но не умел уложиться ни в один литературный жанр. Он понятия не имел, как именуется жанр того, что он строчил изо дня в день: поэзия, проза, драма, новелла, роман или может быть эссе? И именно по этой причине мсье Камбреленгу случалось нервничать после чтения писанины мсье Пантелиса.

– Как же можно, – укорял он его, – так варварски соскальзывать с жанра на жанр? И так уже невыносимо, что вы перепадаете с языка на язык и что иные слова остаются для читателя непонятными… Вы не можете написать и фразы без вкраплений хоть одного словечка по-гречески, по-турецки или по-итальянски. Предположим, это не катастрофа, такую форму бреда можно было бы отнести на счет стиля.И Борхес вкраплял в свои истории латинские цитаты без перевода, цитаты абсолютно безвестных авторов и из книг, которым он иногда сам придумывал названия. Но вы-то не просто скачете с одного языка на другой, вы меняете жанр в пределах одного и того же параграфа… Я уже не говорю о том, что вы мешаете времена. Как можно начинать фразу в прошедшем времени, продолжать оборотом в настоящем и заключать смещением к будущему?

В ответ на все эти упреки, которые и я тоже делал ему время от времени, мсье Пантелис рассказывал нам один свой сон. В возрасте шестнадцати лет он предпринял что-то вроде попытки самоубийства. К тому времени он исписал словами уже тысячу страниц, и его вдруг осенило, что его миссия на земле выполнена. Тысячи страниц слов было достаточно. Даже если их еще никто не читал, это был его дарбудущим поколениям. Оставалось только, чтобы будущие поколения занялись его словами, накинулись на них и с жадностью проглотили, опубликовали их тысячными тиражами и перевели на все языки земли. Но как, скажите на милость, привлечь внимание будущих поколений, как запустить в ход эту тяжелую и ленивую машину под названием потомки? Пантелис видел одно-единственное решение – самоубийство.

Он составил список всех знаменитых самоубийц: Ван Гог, Маяковский, Есенин, Цвейг, Хемингуэй, Мисима, Чезаре Павезе, Стиг Дагерман, Артур Кёстлер, Паул Целан, Герасим Лука, Урмуз… Он изучил их биографии, пытаясь разобраться в мотивациях поступка, во влиянии этого финального жеста на их творческое наследие. Он пришел к выводу, что в каждом случае самоубийство имело колоссальный благотворный эффект на творческое наследие, просто-напросто вдвигая его в международное обращение. Так что он решил совершить этот высший акт добровольного ухода со сцены, но не в Палермо, а в Риме, с тем чтобы общенациональные газеты смогли на месте прокомментировать событие. Он еще не придумал самой процедуры, но уже знал, где он хотел бы это сделать: на эспланаде перед Колизеем. Итак, он сбежал из дому. Нашел судно, которое шло в Бари, а оттуда сел на ночной поезд до Рима.

Но когда он добрался до Рима, вмешалось нечто непредвиденное: стояло прекрасное утро, в голубизне неба было что-то возвышающее, оживление на улицах вечного города понравилось ему до безумия, а желание умереть испарилось полностью. Напротив, он ощутил внезапный порыв броситься в борьбу за самоутверждение в этом кипящем жизнью городе, где все казалось ему возможным.

Сон, который был связан с этим эпизодом из его юности или который он считал связанным с этим эпизодом, он начал видеть позже, когда уже осел в Париже, отучился и даже защитил диссертацию. Видел он во сне, что потерял год жизни. Сон повторялся не реже, чем раз в полгода, иногда чаще, всякий раз один и тот же и с потрясающей отчетливостью, так что Пантелис стал относиться к нему со всей серьезностью. Сон всегда включал разговор с матерью, которой Пантелис неизменно задавал один и тот же вопрос: где я потерял год жизни, примерно между семнадцатью и девятнадцатью годами? Сон сформировался, бесспорно, на руинах страшной тревоги, которая жила у него в подсознании. Пантелис применил к себе психоанализ и заключил, что только панический страх быть выгнанным из лицея после побега в Рим мог спровоцировать такую огромную временную трещину в его существе.

Сон, повторяясь все снова и снова, превратился в кошмар, хотя Пантелис каждые шесть месяцев поджидал его с некоторой надеждой, потому что всякий раз сон, хоть и репродуцировался, но приносил с собой и какой-нибудь новый нюанс. Может быть, именно в этих-то нюансах, по видимости незначительных, и находились начала ответа на вопрос по существу: куда провалился один год из жизни Пантелиса?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю