355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Матей Вишнек » Синдром паники в городе огней » Текст книги (страница 2)
Синдром паники в городе огней
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:53

Текст книги "Синдром паники в городе огней"


Автор книги: Матей Вишнек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

5

Да, я отдаю себе отчет в том, что веду свой рассказ хаотически и что мне не удается выстроить мысли. Но что поделаешь, поздно мне, неудавшемуся писателю, учиться писать прозу. Я могу сказать писателям помоложе только одно: не берите пример с меня. Не пишите, как я, не берите меня за образец. Читайте меня, но за образец не берите. Вы будете иметь успех, только если не будете писать, как пишу я. Проанализируйте мою манеру строить фразу, потом постройте фразу с точностью до наоборот, и успех вам обеспечен. Пишите ясно, не надо никаких тупиковых ответвлений. Время от времени вставляйте английские словечки, мондиализация идет в англо-саксонском русле. Франция мертва. И уж тем более не выбирайте местом действия своих книг Париж или Францию вообще, это пространство больше никого не интересует…

Не спорю, в первые пять лет по прибытии во Францию я пережил момент немыслимой славы. Думаю, я был к ней не готов, по этой причине и оказался в конце концов на улице – я теперь клошар, как говорят французы. Стихотворение «Корабль», о котором шла речь несколько ранее, стало моей визой в большой мир, визой, правда, краткосрочной и отлетевшей, как молния. Сначала растиражированный международными радиостанциями, стих затем был опубликован на первых полосах крупных французских газет: «Монд», «Либерасьон», «Фигаро»… «Стихотворение, прибывшее из восточной зимы…» – писала «Монд» в номере от 18 сентября 1987 года. «Поэзия Матея Вишнека – минное поле для коммунистического лагеря», – писала «Фигаро» два дня спустя, когда на Западе уже стало известно, что я получил загранпаспорт и туристическую визу во Францию. («Фигаро», в чистом виде правая газета, позволила себе несколько более радикальную дозу антикоммунизма, чем другие французские еженедельники). Но что уж совсем поразительно, так это то, что сама коммунистическая «Юманите» доброжелательно отозвалась тогда, как раз в день моего приезда в Париж, 26 сентября, о «критической силе стихотворения „Корабль“», которая, цитирую дальше, «обязывает нас пересмотреть некоторые догмы…» Что правда, то правда, это признают все, включая историков: мой стих спровоцировал идеологический катаклизм в доктрине французской компартии, на тот момент считавшейся самой ретроградной компартией Европы… А точнее, ФКП отреклась от главных марксистских догм, другими словами, отошла от принципа классовой борьбы и революционного восстания как метода захвата власти.

6

У этой главы даже есть название, называется она

Синдром Гогу.

Гогу Болтанский был моим лучшим другом с детсадовских лет и до окончания лицея. Мои отношения с Гогу Болтанским были глубокими, формирующими. Мы не только росли вместе, мы вместе открывали литературу и магию творчества. У нас обоих хорошо шел румынский, и уже в четвертом классе мы стали писать стихи. Поскольку мы жили почти рядом, в двух кварталах друг от друга, каждый день после школы, сделав уроки, мы снова встречались. С Гогу мы подолгу обсуждали все на свете. Конечно, сначала, когда мы были маленькими, мы играли, устраивали дуэли на деревянных шпагах, осенью строили доты из опавшей листвы и скакали на воображаемых конях по садам и огородам (в нашем квартале на задах, за домами, сады и огороды тянулись в раздолье). Еще одной общей радостью были походы в кино, по воскресеньям на мультфильмы, по будням – на все, что позволялось детям до шестнадцати лет.

С Гогу я открыл радость чтения и сладострастие от покупки книг. Иногда мы покупали вскладчину какой-нибудь литературный еженедельник, «Лучафэр» или «Ромыниа литерарэ», и вместе читали стихи наших старших собратьев. Я так говорю, потому что в душе мы считали себя уже великими поэтами. Мы читали друг другу собственные стихи и делали их критический разбор. Постепенно наши отношения приобрели дополнительный оттенок соперничества, литературного состязания. Каждый старался удивить другого. Я начал писать короткие пьесы для театра. Гогу взялся за роман. Мы ничего не доводили до конца, но подстрекали друг друга на все новые и новые литературные и философские эксперименты. В тринадцать лет мы уже читали Кафку, Оскара Уайльда… В четырнадцать читали Камю, я объявил себя экзистенциалистом, а Гогу себя – феноменологом. В лицейские годы мы оба стали местными знаменитостями, нас приглашали декламировать свои стихи на литературных кружках в уездной столице, нас публиковали в разных школьных журналах… Гогу был поспортивнее и вид имел повнушительнее: высокого роста, блондин, чем-то даже напоминавший Пола Ньюмэна. Я несколько комплексовал по поводу своей внешности, тем более что носил очки, а близорукость развивалась у меня просто галопом.

В свои семнадцать лет, когда он проходил по городу с сигаретой в углу рта, с книжкой или тетрадкой под мышкой, невозмутимый и безмятежный, как бы в ореоле человека, который нашел ответы на все вопросы бытия, Гогу был прекрасен, как греческий бог, и приковывал к себе взгляды всех девушек. Да меня и самого начала восхищать эта его безоблачность, тем более что литература перестала быть для Гогу самой главной вещью. Он полюбил шахматы, и каждый день в пять часов пополудни являлся в городской Дом культуры, где собирались шахматисты-любители. Когда погода подводила, шахматисты сидели в комнате с большими окнами на улицу, так что прохожие могли поглазеть на десяток-другой голов, сосредоточенно склонившихся над шахматными столами, где оставалось по две или три пешки для упорной финальной баталии. В хорошую погоду партии разыгрывались на свежем воздухе, в решетчатой выгородке из металла, увитой плющом и изображающей беседку.

Окончание лицея стало тем моментом, когда мы с Гогу осознали, что у нас в жизни диаметрально противоположные установки. Я рвался в Бухарест сдавать экзамены на философский факультет и печатать стихи почаще и побольше, чтобы стать знаменитым. А лучше – самым главным из румынских писателей, а еще лучше – самым великим писателем всех времен и народов. Гогу же был счастлив от своего чтения, от часов, которые он проводил с пером в руках, от моментов, которые переживал в Доме культуры за шахматной доской. Когда пришлось выбирать, куда пойти учиться дальше, Гогу выбрал математическое отделение института, незадолго до того открытого в уездной столице, в сорока без малого километрах от дома.

Практически мы расстались: я уехал в Бухарест, он остался в провинции, а через некоторое время перешел с дневного отделения на вечернее, потому что нашел место консьержа, которое давало ему кое-какой заработок и возможность целый день напролет читать книжки. Но мы систематически виделись на каникулах и в полной мере возобновляли интенсив наших дискуссий. Впрочем, тогда-то я и почувствовал у себя первые симптомы болезни, которую позже научный мир признал под предложенным мною названием: синдром Гогу Болтанского.

Гогу Болтанский стал в некотором роде зеркалом, отражающим мою судьбу вверх тормашками. В той же мере, в какой я теребил и тряс свою жизнь, Гогу свою распрямлял и выравнивал. Я расширял круг контактов и занятий, а Гогу упрощал жизнь, сохраняя только письмо, чтение и шахматы. «Ты сумасшедший, – говорил я ему, приезжая в Рэдэуци летом и неизменно заставая его между пятью и восемью вечера в шахматном клубе Дома культуры. – Как можно зарывать свой талант в этом городишке, в этой дыре, на этой no man’s land, которая тянет только вниз? Это же метафизические кандалы для духа, болото для креативности. Поезжай в Бухарест, лучше быть бездомным в Бухаресте, чем тратить здесь свою энергию. Кстати, в Бухаресте во всех редакциях режутся в шахматы по-черному, и уж лучше играть в шахматы в редакции „Амфитеатра“, я тебя туда введу, у тебя столько обаяния, ты так начитан, ты образованнее всех моих ровесников из „Кружка по понедельникам“, поезжай и испытай силы на столичной арене, на большой столичной арене, там, где действительно имеет смысл бороться… Проснись, Гогу, выйди из летаргии, иди в мир, ты встретишь там по-настоящему интересную публику, интересных женщин, ты походишь по театрам, по концертам, на людей посмотришь, себя покажешь…»

Гогу слушал меня обычно не перебивая, в задумчивости, с любопытством, но и с некоторым недоверием. «Кончай лениться, – настаивал я. – Бросай эту обломовщину, у тебя в столе сотни страниц прозы, десятки блокнотов со стихами, попробуй же их опубликовать, разошли по издательствам, по журналам, отправь литературным критикам…»

Однако по выражению его лица я понимал, что мои призывы не имеют никакого действия. И уж кем-кем, а лентяем Гогу не был. Может быть, Гогу работал даже больше меня – в том смысле, что он уделял больше времени существенным вещам.Вставал Гогу каждый день очень рано, летом вместе с восходом солнца, часов в пять, зимой попозже – около семи. Каждый день он выделял по меньшей мере три-четыре часа на чтение, один час на разбор выдающихся шахматных партий, два-три часа на письмо, час на спорт (либо на велосипедную прогулку, либо на пробежку до конного завода на краю города и обратно). Почти каждый день он проводил около часа либо в книжном магазине, листая книги, либо в читальном зале библиотеки, листая журналы и газеты. Его интерес к кино со временем упал, но по крайней мере раз в неделю он смотрел какой-нибудь хороший фильм на видео, у разных приятелей, которые получали кассеты из-за границы… Приходилось признавать, воленс-ноленс, каждый раз, как я приезжал на каникулы и виделся с Гогу, что он начитан солиднее, чем я, что он больше, чем я, в курсе последних книжных новинок и даже что он лучше меня знает, что происходит в мире, потому что каждую ночь слушает заграничные радиостанции, вещающие на Румынию, типа «Свободной Европы» или «Голоса Америки».

Я, конечно, рассказывал ему, что творится в литературных кругах, описывал свои встречи с разными писателями, со знаменитостями Бухареста, с колоритными фигурами театрального мира. Гогу слушал меня с неподдельным вниманием, я видел блеск в его глазах, ему явно нравились все эти истории… Но где-то в своих внутренних инстанциях, в той глубинной зоне, которая диктует жизненную дисциплину, он все равно считал, что я веду анекдотическоесуществование, далекое от сути вещей.Самое же главное – Гогу никогда меня ни в чем не упрекал, упреки шли только в одну сторону, от меня к нему, как если бы я был обладателем истины, а он от нее отмахивался. Этот ритуал длился годами… И ощущение, что Гогу Болтанский есть зеркало моих тщетных дерганий, во мне только усиливалось. После того как я перебрался в Париж, в 1987-м, несколько лет мы не виделись. Однако в 1992-м, приехав в Рэдэуци, я застал Гогу на том же месте, в шахматном клубе Дома культуры, в кругу шахматистов всех возрастов, от подростков до стариков. Я подождал, пока Гогу закончит партию, которую он разыгрывал с юным коллегой, получившим фору, и мы вышли пройтись. Что ж, Гогу был все тем же. Он женился и родил ребенка, но жил отдельно, потому что семейная жизнь мешала ему заниматься существенным.Зарабатывал он мало, но не испытывал нужды в деньгах, его не тянуло путешествовать (хотя уже у всех поголовно были загранпаспорта), его не соблазняли новые химеры общества потребления.

«Как там в Париже?» – разумеется, спросил меня Гогу с искренним интересом к моему опыту, но в его вопросе не было ни на йоту больше страсти, чем шесть-семь лет назад, когда он спрашивал, «как там в Бухаресте». Расписывая перед ним свою парижскую жизнь, свои путешествия по Европе, я даже испытывал некоторую неловкость. Потому что тем временем Гогу выучил немецкий и взялся читать в оригинале Хайдеггера. За последние годы в его чтении стала заметно перевешивать философия: он читал по-французски Сартра и Чорана, Раймонда Арона и Фуко. По части чтения я не мог даже рядом стать с Гогу. По сути, годы, проведенные на Западе, были для меня сплошной беготней, я больше писал, чем читал, а что касается ключевых книг последнего десятилетия, то я был скорее наслышано них, чем насыщеними.

Повторяющееся ощущение неловкости от встреч с Гогу было первым симптомом болезни, которую я впоследствии назвал «синдром паники по прибытии». Но долгое время я не понимал, откуда идет эта робость, наплыв сомнений, даже легкое чувство вины при каждом новом нашем с ним свидании, раз в два-три года, когда я навещал родной город. Очевидно мне было одно: при виде Гогу я испытывал ощущение, что на самом деле я тоже никогда не уезжал из Рэдэуци. А точнее, ощущение, что все, что я пережил: треволнения отъезда на Запад, хмель литературного успеха, стресс от борьбы за утверждение себя, – что все это было лишь сном… Находясь в Париже, я, конечно, не слишком часто застревал мыслью на Гогу, у меня было достаточно дел и достаточно личных уравнений, которые надо было решать. Но стоило мне вернуться в Рэдэуци, как у меня будто брешь возникала в желудке: Гогу был на месте, невозмутимо поджидая меня в книжном магазине или в шахматном клубе, словно бы для того, чтобы напомнить мне, что движения не существует, раз мы постоянно возвращаемся к истоку, и что беготняесть иллюзия.

Где-то в 2003-м или 2004-м, проводя свободную недельку у родителей в Рэдэуци, я случайно встретил Гогу на улице. Он как раз выехал на велосипедную прогулку и, увидев меня первым, остановился, чтобы поздороваться. Дожили, подумал я, на сей раз это он – в движении и это ему надо остановиться, чтобы перекинуться со мной словечком. И в самом деле, Гогу остановился на три-четыре минуты для краткого разговора, после чего продолжил свой променад… А я почувствовал себя маленьким, малюсеньким… Меня так и подмывало крикнуть вслед: Гогу, прости, что ты из-за меня слез с велосипеда, что я отнял три минуты от твоей ежедневной прогулки, я, который первые семь месяцев этого года жил по большей части в самолетах и аэропортах, чокался бокалами с шампанским в десятках посольств и выступал с докладами перед тысячными аудиториями… Глядя, как Гогу удаляется на велосипеде (с экземпляром «Элементарных частиц» Уэльбека в багажной корзинке), я снова впал в сомнение, даже в страх. Яснее, чем когда-либо, меня охватило чувство, что на самом деле между тем, кто уезжает, и тем, кто остается, – когда судьба подводит черту, – нет никакой разницы.

7

– Я бы не жахнул его рукописью по голове, если бы он не выдал мне опять, как последняя бестолочь, опус от первого лица, – сказал мне мсье Камбреленг после того, как переполох на террасе улегся, а он выпил стакан красного вина. – Не выношу, просто не выношу, – продолжал он, – когда пишут прозу от первого лица. Да еще выводят свое имя на первой странице аршинными буквами. Не то время, сегодня даже известные авторы не выставляют напоказ свое имя…

Разве что псевдоним. Самый читаемый автор в Японии пишет под псевдонимом ABIV1988-2,50. Вы это знали?

– Нет, не знал.

– Не выношу этот вид нарциссизма, за которым обычно кроется серьезное увечье, а именно немощь вести рассказ. Когда берешься за прозу, за роман, если все по-честному и ты настоящий профессионал, надо писать от третьего лица. Такой-то и такой-то персонаж утром встал, вышел в город, встретил такого-то и такого-то другого персонажа, встреча изменила его жизнь. Вернувшись домой, он решил поехать в маленький городишко проведать мать, пошел на вокзал, сел в поезд, в купе включился в разговор, сблизился с загадочной женщиной, уснул, когда проснулся, в купе он был один, поезд стоял, он обнаружил, что его завезло в незнакомый город, пошел дождь, какой-то ребенок протянул ему плащ, стемнело, кто-то возник рядом и сказал: «Спасибо, вы спасли мне жизнь». Но тут его облаял пес по имени Мадокс…Так пишется роман. Действие за действием. Вот только сегодня никто не любит сочинять, никто не желает позиционировать себя вне собственной персоны, конструировать, выдумывать… Нет, сегодня всё, что ни напишут, всё – автофикшн. Япроснулся, яувидел, мнене повезло, японял, яизмучился, я, я, я.Надеюсь, вы не пишете от первого лица…

Что мне было делать? Я заверил мсье Камбреленга, что никогда не писал от первого лица и что мне вообще даже в голову никогда не приходило писать от первого лица. Вот в стихах…

– Поэзия не в счет, – сказал мсье Камбреленг, как бы угадав мою мысль. – Поэзия – единственный литературный жанр, совместимый с первым лицом и толерантный к нему.

Смеркалось, и терраса постепенно пустела. Утихала и суета на рю Муфтар. Электронные часы на площади показывали дату, 17 октября, и время – 18 часов 5 минут (а вот год разобрать на циферблате было нельзя, кто-то запустил в него гнилым апельсином и замарал строку, где обозначался год). Магазины закрывались один за другим. Группа престарелых туристов, ведомая гидом, слепым господином с белой тростью, пыхтя, шла в гору к Пантеону. Мальчуган лет трех-четырех подошел к нашему столу и показал нам язык. Мсье Камбреленга разобрал смех, и он в ответ тоже показал язык мальчугану. Тот перепугался, бросился в подол к маме и заплакал.

– Нет, первое лицо – не выход, более того, это самоубийственная форма повествования. Если пишешь от первого лица – значит, сам роешь себе могилу, сам себя в ней хоронишь и заваливаешь словами… Когда пишешь от первого лица, то и думаешь от первого лица, строишь мир от первого лица… Думать от первого лица – другой такой отравы для ума не найти. Если роман или новелла идут от первого лица, это невыносимо. У меня форменная аллергия на первое лицо, ей-богу.

Выложив мне все это, мсье Камбреленг опять поперхнулся, закашлялся и попросил еще стакан красного вина. Отдышавшись, он зашел еще дальше в признаниях: оказывается, время от времени он, как убийца, периодически испытывающий импульс убить, ходит по книжным магазинам и марает книги, написанные от первого лица.

– Достаточно взять с собой в кармане, – говорил мсье Камбреленг, – чернильницу с черными чернилами. Берешь какую-нибудь книгу, листаешь и, если она написана от первого лица, суешь правую руку в карман, откручиваешь двумя пальцами колпачок чернильницы, окунаешь мизинец в чернила, завинчиваешь колпачок, вынимаешь руку из кармана и проходишься испачканным пальцем по первым страницам, особенно по тем, где стоит имя автора. Достаточно замаратьтаким манером две-три страницы, и тебе тут же становится лучше. Одним пальцем, если его один раз окунуть в чернила, можно потом замарать до семи-восьми книг, написанных от первого лица…

Теория мсье Камбреленга относительно ущерба, который причиняет культуре повествование от первого лица, оказалась, однако, гораздо сложнее, чем я ожидал. До позднего вечера он все разворачивал передо мной катастрофический сценарий «марша первого лица в пустоту». Самой цивилизации, считал он, угрожает эта ориентацияна первое лицо. Уже сотню лет, твердил мсье Камбреленг, художники рисуют от первого лица, композиторы пишут музыку от первого лица… А вот голливудские фильмы моделируют сегодня наше воображение и униформируют нас, потому что на сегодняшний день это единственный продукт международного назначения, который еще использует третье лицо. Американцы давно поняли эту штуку, а именно – что мир надо завоевывать третьим лицом, а не первым…

– А второе лицо? – робко задал я вопрос. – Какого вы мнения о книгах – их, правда, немного, которые прибегают ко второму лицу?

Мой вопрос не обескуражил и не раздражил мсье Камбреленга. Но глубокая грусть выразилась на его лице, и три минуты подряд он ничего не говорил.

И как раз в этот трехминутный промежуток молодая женщина с ногой в гипсе подрулила ко мне в своем кресле на колесиках и спросила голосом, в котором звучали эротические обещания:

– Это вы – автор стихотворения «Корабль»?

– Да, – сказал я, и по ее взгляду понял, что этой ночью молодая женщина станет моей.

8

17 октября 2008 года Франсуа Конт, банковский советник филиала БДР, расположенного на рю Пинель в 13-м округе, закончил свой рабочий день в 18 часов ровно. Человек сдержанный и аккуратный, тридцати пяти лет, неженатый, ценимый коллегами, хотя работал в этом филиале всего шесть месяцев, Франсуа Конт в глубине души был личностью амбициозной. Поскольку банковская система в принципе допускала целый ряд возможностей для выдвижения, все его поведение так или иначе диктовалось желанием подняться по иерархической лестнице. Коллегам он улыбался, но несколько дистанцированно, как бы заранее намекая, что в один прекрасный день он станет их шефом. С подчиненными разговаривал терпеливо и чуть ли не ласково, давая понять, что никогда и ни при каких обстоятельствах у них не будет непосредственного начальника мудрее и душевнее, чем он. А вот со своим начальством всеми средствами пытался поддерживать некоторый свойский ритуал – на шуточках и фамильярностях, – как бы подчеркивая, что, по сути, он уже принадлежит к их семейству, семейству вышестоящих.

Выйдя в 18 часов 5 минут из своей конторы, Франсуа с неудовольствием вдохнул загрязненный воздух Плас Пинель, того перекрестка, где 6-я линия метро скрещивалась с бульваром Венсана Ориоля, шедшим под уклон, к Сене и к Министерству экономики. Пройдя мимо станции метро «Националь», он пересек Плас Пинель и на минутку приостановился у газетного киоска, где купил вечерний выпуск «Монд». Так как этот ритуал был ежедневным, за исключением выходных, Франсуа хорошо знал киоскера, молчаливого француза лет шестидесяти с лишним, родом из Алжира и еще помнившего арабский. «Я его на улице выучил, арабский, с трех лет играл с тамошними детьми…» – неизменно говорил киоскер, когда вступал в разговор с жителями квартала, особенно с теми, кто постоянно покупал у него прессу и DVD.

С газетой под мышкой Франсуа прошел всю рю Пинель и свернул направо, на Госпитальный бульвар, по которому часто хаживал пешком до станции «Аустерлиц», откуда вела прямая линия метро в квартал Отей, где он снимал квартиру. Этот круизминут на пятнадцать-двадцать служил Франсуа еще одним ритуалом, спортивным, ходьба помогала ему частично размять затекшие мышцы. От сидячей банковской работы у Франсуа все чаще и чаще вызывал аллергию один только вид стула.

Пройдя метров примерно сто по Госпитальному бульвару, Франсуа зашел в одно из своих любимых кафе, «Манхэттен», выпить за стойкой пива. И это пиво, которое он пил сразу после службы, тоже входило в его каждодневный ритуал, так он расслаблял нервную систему, покидая универсум экранов и цифр. Франсуа перепробовал практически все кафе по своей трассе между банковской конторой и станцией «Аустерлиц». Но ни в одном не водилось аббатское пиво «Лефф» лучше, чем в «Манхэттене». Нет, в одном водилось, в ближайшем к его банку, он видел это кафе из окна своего кабинета. Но оно было слишком близкоот работы и не давало ощущения выхода из профессионального контекста. Франсуа отталкивала сама мысль пить пиво в кафе, откуда был виден банк, в котором он служил.

С хозяином «Манхэттена» Франсуа связывали отношения посолиднее, чем с киоскером у станции метро «Националь»). Судите сами: каждый раз как он входил в кафе и устраивался у стойки, хозяин по имени Жорж пожимал ему руку и спрашивал, как жизнь, причем хозяйская собака по имени Мадокс однократно тявкала, как бы поддакивая хозяину. Прекрасно, отвечал Франсуа и поджидал, пока Жорж нальет ему, без единого лишнего слова, стакан аббатского пива «Лефф». В зависимости от ситуации на планете Жорж, правда, подпускал еще две-три короткие фразы, глядя в телевизор, подвешенный над баром, прямо под потолком, – телевизор, который никогда не выключали и который был навечно забит на новостном канале. В тот день, когда американцы вошли в Ирак, Жорж сказал: «Эх-ма, вошли-таки». В тот день, когда умер Арафат, Жорж сказал: «Эхма, умер-таки». В тот день, когда в Пакистане была убита госпожа Беназир Бхутто, Жорж сказал: «Эх-ма, убили-таки». А когда секретные службы Колумбии освободили Ингрид Бетанкур, проведшую в плену у марксистских повстанцев шесть лет, Жорж встретил Франсуа фразой: «Эх-ма, освободили-таки».

Франсуа не столь рьяно следил за новостями. Газету «Монд» он покупал главным образом с тем, чтобы было что листать за стаканом пива после рабочего дня по дороге домой из банка. 10-я линия метро, куда Франсуа спускался на Аустерлицком вокзале, провозила его практически через весь Париж, с запада на восток, в самый центр 16-го округа, в престижный район Отей, вплотную примыкающий к знаменитому Булонскому лесу.

Но случилось так, что день 17 октября 2008 года радикально переломил жизнь Франсуа. В 18 часов 45 минут, когда Франсуа вышел из кафе «Манхэттен», еще раз пожав руку хозяину («Эх-ма, поехал-таки», – сказал тот, следя по телевизору за репортажем о визите Папы в Иран), у него не было ни малейшего предчувствия насчет того, что произойдет с ним 35 минут спустя. В метро он, как обычно, рассеянно листал газету, проскакивая страницы с политическими комментариями и бегло задерживаясь на хронике разных событий.

На станции Эглиз д’Отей он свернул газету, оставил ее на сиденье, вышел из вагона и направился к единственному выходу, на который, впрочем, указывала и табличка «К бульвару Отей». Поднимаясь по лестнице, он чуть не наступил на страницы, явно вырванные из книги. Поскольку его внимание привлекла одна картинка, Франсуа склонился и, не поднимая ее, рассмотрел. Внезапно его захлестнуло внутренней радостью, потому что благодаря картинке он догадался, о какой книге речь: об «Истории кошек», написанной в начале XVIII века неким Паради де Монкрифом, современником Вольтера. И у него, Франсуа Конта, была эта книга! Он тут же вспомнил и контекст покупки. Он купил книгу из-за имени ее автора, Франсуа-Огюст Паради де Монкриф. Уже лет десять как Франсуа Конт коллекционировалкниги, написанные его тезками, разными Франсуа.

Идя дальше вверх по лестнице, ведущей на улицу, Франсуа секунду-другую позже пожалел, что не подобрал те несколько страниц, брутально вырванных из книги, которую он знал и которую имел дома. Что за дебил все-таки вытворил такое, у кого не дрогнула рука выдрать и с каким-то даже злорадством бросить на лестницу метро страницы из книги, чтобы их топтали ногами? Нет, честное слово, люди способны на такие поступки, которые для него, Франсуа, остаются тайной.

Выйдя на улицу, Франсуа обнаружил еще одну страницу из «Истории кошек», лежавшую на тротуаре, причем со следом чьей-то подошвы. Он отнесся к этому еще болезненнее. Мало того что существуют психи, которые кромсают книги и разбрасывают их по улицам и по вестибюлям метро, но некоторые пассажиры и пешеходы даже не дают себе труда смотреть под ноги и наступают на них…

Несмотря на то что эти печальные мысли обуяли мозг Франсуа внезапным и самым плачевным образом, пять секунд спустя он уже не думал о сем печальном инциденте, хотя тому было суждено стать только первым в цепи знаков, шедших по нарастающей. Так, через двадцать шагов (которые он прошагал в безмятежности рутины, пока его память эвакуировала эпизод со страницами, вырванными из «Истории кошек») Франсуа наткнулся вот на что: перед Католической школой валялся искромсанныйшерстяной пуловер. Как если бы тот же тип, что вырвал страницы из «Истории кошек», теперь для потехи изрезал ножницами пуловер и швырнул его на землю. Смотрите-ка, подумал Франсуа, пуловер прямо как у меня… Да, по останкампуловера, валявшегося на улице, можно было сделать такое заключение. У Франсуа дома был такой же пуловер, который он носил не слишком часто, но который был в прекрасном состоянии и бережно хранился в гардеробе, защищенный от моли.

Хотя это новое открытие причинило Франсуа смутное чувство дискомфорта, он не остановился, потому что булочная, где он покупал каждый вечер багет, закрывалась около восьми. А уже с семи тридцати булочник, этот негодник, продавал обычно холодные багеты, так как теплые, испеченные под вечер, к тому времени раскупались. Так что Франсуа ускорил шаг, вошел в булочную, поздоровался и попросил теплый багет.

– Тепленький для вас, – бодро ответил булочник, еще один его старый знакомец, хотя и с ним Франсуа практически ни разу не обменялся ни одним словечком, выходящим из контекста приобретения хлеба насущного. Гораздо симпатичнее была жена булочника, но она торговала обычно с утра, так что на нее Франсуа попадал только по субботам и воскресеньям, заходя за круассанами. Когда в субботу в девять утра два круассана переходили из ее пухлой и порой присыпанной мукой ручки в его, Франсуа получал довесок – широкую улыбку и ласковое «приятных выходных». А на другой день мог рассчитывать на такую же улыбку со слегка модифицированной формой пожелания: «приятного воскресенья».

Выйдя за дверь, Франсуа машинально отломал от багета горбушку и стал ее жевать. Именно в эту минуту он заметил рядом с мусорными баками, выставленными, как каждый вечер, из булочной в ожидании мусоровоза, груду видеокассет. Кто-то свалил их здесь, предварительно раскурочив пластиковые упаковки, как если бы ожидал найти внутри что-то еще, кроме фильмов, объявленных на маркировке. Одни кассеты лежали отдельно от родных упаковок, а другие свисали из них, как длинные кишки, – десятки метров пленки, размотанной рукой вандала.

На сей раз Франсуа был заинтригован по-настоящему, тем более что эти кассеты тоже показались ему знакомыми.

Да, тут были такие же фильмы, что и у него дома: например, «Кабаре» с Лайзой Миннелли или «Харакири» Куросавы. Форменная резня, подумал Франсуа, который не мог расстаться со своими старыми видеокассетами, хотя лазерные диски уже одержали техническую победу в масштабе планеты. Как это – выбросить на помойку десятки еще хорошихфильмов только из-за того, что…

Однако размышления Франсуа были прерваны еще одним зрелищем. Через дорогу, прямо перед церковью Нотр-дам д’Отей, он увидел на скамейке чемодан… он мог бы поклясться, что это его чемодан. Чемодан стоял пустой, раскрытый, а вокруг него, на той же скамейке, были выложены предметы, вроде бы нейтральные, но при виде которых у Франсуа сильно, в режиме тревоги, забилось сердце. Разве этот пульт от телевизора – не егопульт? Разве эта телефонная трубка, явно вырванная из аппарата, не еготрубка?

Непонятно почему Франсуа постеснялся внимательнее рассмотреть вещи, как будто боялся – вдруг прохожие заподозрят его в намерении их присвоить. Сильный импульс самосохранения (Франсуа претила мысль о скандале) толкнул его мимо, и он пошел дальше, к дому. Пересек скверик перед церковью Нотр-дам д’Отей и свернул налево, на свою рю дю Паршан. Правда, пересечение скверика вызвало у него новый прилив тревоги, когда он обнаружил, что вокруг еще одной скамейки несколько бездомных типов копались в груде тряпок (рубашек, курток, брюк, носков и прочего) и, кривляясь, здесь же примеряли на себя то одно, то другое. Франсуа не осмелился остановиться и присмотреться к этой компании, трем мужчинам и одной женщине, которые курили и передавали из рук в руки бутылку красного вина, литровую пластиковую бутылку самого дешевого вина, какое только водится в супермаркете. Но когда Франсуа миновал их, глядя на эту сцену краем глаза, ему все же показалось, что он опознаетодин свой жилет и одну рубашку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю