Текст книги "Привыкни к свету (СИ)"
Автор книги: Маша Рольникайте
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Глава IX
Сегодня она идет в кино. Нора весь день помнит об этом. Словно боится отпустить от себя это необычное: она идет в кино! Она, та самая, которая пряталась в погребах, лежала в лесной яме, боялась, чтобы не убили. А теперь – в кино! Утром, когда Марите, снимая с машинки колпак, неожиданно предложила: "Пойдем сегодня в кино", – Нора даже не сразу поняла. Но Марите продолжала, как о совсем обычном: "Фильм трофейный, "Девушка моей мечты", с Марикой Рокк". "Нет-нет, что вы", – тихо ответила Нора. "И денег не будет стоить. Знакомая кассирша там работает". "Я не поэтому…" Но Марите, кажется, не слушала. "В журнале показывают наш субботник. Представляешь, пойдет какой-нибудь кавалер посмотреть, что это за девушка его мечты, а увидит нас с тобой". И все равно Нора не могла понять, как это она пойдет в кино. Сидеть в кинозале, конечно, хорошо. Медленно гаснет свет. Оживает экран. Звучит музыка. Красивые артисты. Но как это… пойти в кино?.. Может, посмотреть только журнал, где показывают их субботник? Нора хотела, чтобы день еще тянулся дольше. Чтобы Марите сама сказала – они не пойдут. Но Марите молчала. И Нора уговаривала себя, что посмотрит только журнал. Все равно было неловко перед мамой. Отец – с тетей Любой, а сама она идет в кино. И Нора это сказала Марите. "А кто, по-твоему, те, что ходят? – спросила Марите. – В кино же каждый день бывают люди". Нора пожала плечами. "Они тоже потеряли своих близких – на фронте, здесь. Но помнить и даже скорбеть еще не значит самой не жить. И люди ходят в кино. Потому что они живые! И ты тоже должна быть как все". "Хорошо…" И все-таки Норе было очень странно, что она пойдет в кино… – Давай съедим по коммерческому пирожку, – предложила Марите у кинотеатра и подала продавщице червонец. – Два, пожалуйста. – Я вам завтра верну. – Нора покраснела, что у нее нет денег. Но после истории со щеткой тетя Люба велела денег с собой не носить. Нора жевала вкусный, с ливером, пирожок. А с нарисованной афиши в витрине ей улыбались огромные коричневые губы с присохшим поперек волосом от кисти и непомерно большие глаза. Это и есть Марика Рокк? В кассовом вестибюле Марите не встала в очередь, а сказала что-то контролерше и прошла. Нора поспешила за ней. Марите постучалась в маленькую дверь кассы. – Аня, это я. Дверь приоткрылась, и в ней показалась седая голова. – Здравствуй. Как видишь, я явилась. Нора удивилась, что Марите говорит этой седой женщине "ты". Но женщина, кажется, не обиделась. Устало спросила: – Одна? – Нет, вдвоем. Седая протянула Марите бумажку, на которой было написано: "8 ряд, 3, 4 места". – Спасибо. – И Марите закрыла дверь. – А если на эти места кто-нибудь купит билеты? – забеспокоилась Нора. – Раз Аня их дала нам, то не продаст. Да и, кажется, их вообще не продают. Они директорские или отдела культуры. Лестницу Нора сразу узнала. Но теперь она казалась ниже. А в фойе вместо портретов артистов висели большие плакаты: "Все для фронта", "Родина зовет". Зал тот самый. Только потолок в сырых потеках. И на стенах краска лупится. – Крыша прохудилась, – объяснила Марите. – В последних рядах в дождь надо сидеть под зонтиком. Между прочим, – продолжала она, – эта Аня была в концлагере. Только бежала. – Из концлагеря?! – Нору поразило это слово здесь, в кино. – Когда перевозили в другой лагерь. Умудрилась в полу теплушки вырвать несколько досок и прыгнуть вниз. – Она?! – Нора не могла себе представить, что эта седая голова в двери кассы и худая рука, протянувшая Марите бумажку… что они кинулись вниз, на шпалы… под грохот колес… В зале стал медленно гаснуть свет. Как обычно… Она же в кино… На экране появились солдаты. Бегом перетаскивают орудия. Стреляют. И в небе рядом с фашистскими самолетами рвутся белые комки дыма. От одного самолета потянулся черный шлейф. Самолет стал падать, растягивая этот шлейф. До самой земли тянул, пока не скрылся за лесом. Взрыв! В зале зааплодировали. Нора удивилась: раньше в кино не хлопали, только на концертах и в театре. Окопы. Солдаты выпрыгивают, бегут. Рядом рвутся снаряды, земля выбрасывает огромные черные фонтаны комьев. Одни солдаты падают, другие все равно бегут, что-то кричат. А музыка громкая, полна драматизма. Вдруг стало очень тихо. Небо чистое-чистое. Ивы, склонившись над прудом, смотрят в него, будто силятся что-то увидеть на дне. Поле. Колышутся ромашки. На одну села бабочка. Снова вспорхнула. И опять грохот. Едут танки, обтыканные ветками, молодыми березками. А на танках солдаты. Сидят, стоят. Вдруг Норе почудилось, что проехал Илико. Но пока она спохватилась разглядеть, уже двигались другие танки с другими солдатами. Нора старалась поспевать смотреть на их лица, искала Витю, Николая. Других, которые приходили в первый вечер к дедку. Но все были незнакомые… Марите толкнула ее в бок. Уже показывают город. Развалины. Кто-то на них копошится. Проходят с носилками. Это же их субботник! Но откуда песня? Они ведь не пели. И никого нельзя разглядеть. Только место похожее… Нора даже не успела сообразить, где же она сама, как стали показывать другую улицу. Тоже в развалинах. Но там работают солдаты. И поют. То есть теперь Нора догадалась, что это поет мужской хор. Песня оборвалась на крещендо. Загорелся свет. И все исчезло: улица, развалины, песня. – Да… – протянула Марите. – В Голливуд после такого дебюта не пригласят. – Я никого не успела увидеть, – призналась Нора. – Я тоже. А все старались улыбаться. Марите сняла перчатки. Распустила волосы… – Ладно. – Она вовсе не огорчена. – Себя не увидели, будем смотреть Марику Рокк. Она хорошо танцует. И правда, как только погас свет, появилась живая Марика Рокк. Совсем не похожая на ту, что нарисована на афише. Красивая, весело поет. И ссорится смешно. Даже платье в порыве капризного гнева забыла надеть – влезла в шубу в одном белье. А на вокзале, ожидая носильщика, подбоченилась, шуба раскрылась, и носильщик стал в удивлении пялить на нее глаза. А в зале засмеялись. Когда Нора увидела ее в поезде с уже запахнутой шубой, вдруг вспомнила седую кассиршу. Стала представлять себе, как она вместе с другими, которых везли в теплушке, ночью, в темноте силится выдрать в полу доску. Наконец снизу врывается ветер. Громче становится стук колес. Шпалы мелькают совсем близко. А они выдирают еще одну доску. И третью. Чтобы пролезть. Броситься вниз. Иначе… Их же везут в концлагерь. Даже стук предупреждает: "В конц-ла-герь. Конц-ла-герь…" Шпалы совсем рядом. И колеса. А все равно эта седая женщина легла у самого отверстия. Зажмурилась и…выпала. Крепко прижалась к шпалам. Вагоны грохотали над самой головой. Только бы не задели. Она почти втиснулась в шпалы. А колеса рядом, совсем рядом… Зрители засмеялись. И Нора очнулась – она же в кино! Марика Рокк уже в маленьком домике, в горах. Там живут двое мужчин. Она опять весело поет. А у Норы все еще колотится сердце. Но Марика непонятно почему удирает из этого хорошего, далекого от дороги и опасности домика. В мужском костюме, на чужом мотоцикле. Раздается взрыв. Нора вздрагивает, и ей вовсе не смешно, что Марику взрывной волной бросает далеко в снег. Она проваливается, только ноги торчат. Наконец выкарабкивается и пешком, в разорванном костюме возвращается назад. Лезет в окно. А Петер думает, что это вор и хватает пистолет. Только бы не выстрелил! Слава богу! И Норе стало спокойно. Теперь ей уже все нравится: как Марика танцует, как поет – то в японском костюме, то в цыганском. Неожиданно зажегся свет. Исчезла музыка, стихло веселье. Опять был только белый немой квадрат экрана, обычное полотно со швом посередине. – Что ж, – с горькой усмешкой говорит Марите. – Кино окончено. Вернемся к реальной жизни и пойдем отоваривать карточки. – А в кассу разве не зайдем? – И быстро придумала: – Надо же поблагодарить за места. – Зайди одна. Я в магазин опоздаю. Нора постучала, и дверь кассы приоткрылась. Увидев ее, кассирша задвинула ящик с деньгами. – Большое спасибо за места. – Пожалуйста, не за что. Нора заранее не придумала, что еще скажет, и теперь молчала. Смотрела на эти седые волосы, грустные, очень усталые глаза. На родинку. И тихо повторила: – Большое спасибо. От Марите тоже. – Да не за что. Я ж ей говорила – пусть приходит. – А когда? – ухватилась Нора. – Когда хочет. – А мне…можно с ней? Мы вместе работаем. Кассирша посмотрела на нее. Будто только теперь увидела. – Так это она о тебе рассказывала, что ты пряталась? Нора кивнула. – Да… Досталось тебе… – Но вам же было страшнее! – вырвалось у Норы. Тетя Аня не спросила, откуда она знает. Только вздохнула. – Не то слово… – А вам тоже говорят, что надо забыть? – неожиданно спросила Нора. – Забыть?! – Да… – Нора спохватилась, что она уже внутри, в кассе. А даже не заметила, как вошла. – Мне говорят, что не надо все время помнить, говорить… – Забыть могут только те, кому нечего помнить. Или не хотят. Живут прежней жизнью. А у кого жизнь осталась там… – Где? – В лесу…Где расстреливали. Когда я туда приезжаю… – Вы туда ездите? – Нора так удивилась, что даже перебила ее. – Конечно. Норе послышался упрек. Она вот в кино ходила… – Я тоже хочу туда. Можно?.. – Почему ж нет…Туда пропуска не нужны, не кино. Всего лишь лес. Но лес мертвых, – она вздохнула, – которых теперь больше, чем живых. Норе это однажды и самой показалось. Когда она стала вспоминать всех своих довоенных знакомых… – Закрой дверь, – попросила тетя Аня. – Сквозняк. Нора закрыла, и ей показалось, что они в маленьком укрытии. Лежать тут можно будет только свернувшись. Тетя Аня выдвинула ящик с деньгами. Там стопками были сложены червонцы, рубли. – Еще эти рапортички заполняй, – сказала она недовольно и стала что-то писать. Наверно, сколько каких билетов продано. Норе бы нравилось так писать. Потом умножить, сложить. Совсем как школьная задача, только для маленьких. Можно, я вам помогу? – Тут помогать нечего. – И тетя Аня принялась умножать. Только не как их кассирша, на счетах, а на бумажке. Даже вслух. – Восемью три – двадцать четыре…Восемью девять… Нора тоже умножала. Но про себя, в уме. Она не спит. Сидит, даже полулежит в высоком кресле-качалке, вытянув ноги на приставленный стул, накрытая большим тулупом, который тетя Аня принесла от соседей. Спать совсем не хочется, хотя тетя Аня давно похрапывает на своем матрасе в углу. Такая, спящая, с этим громким храпом, она кажется Норе совсем другой. И Нора старается не слышать этот храп, чтобы тетя Аня была такой, как весь вечер, когда слушала, сама рассказывала… Сперва, когда они вышли из кассы, Нора хотела ее только проводить, но тетя Аня предложила зайти. Комната Норе показалась очень большой. Наверно, потому, что почти пустая – только старый матрас на полу, стол, один стул и кресло-качалка. Тетя Аня принесла чайник, две чашки (они так и остались стоять на столе рядом, как две подружки), начатую пачечку сахарина. Нора не помнит, когда начала рассказывать. Как увели маму с бабушкой. Как она пряталась у мельника, как ночью пробежала мимо тех трех повешенных…Олесной яме рассказала. Тетя Аня ни разу не удивилась, как другие: "Как ты могла это вынести?". Не заохала. Просто слушала. Только когда Нора, рассказав о Петронеле, сразу начала о Стролисах, спросила: – А почему ты от нее ушла? И Нора впервые ответила не то, что другим: "Там больше нельзя было оставаться", – а объяснила: – Петронеле на исповеди призналась ксендзу, что прячет меня. А он…Нет, не выдал немцам, а то бы и Петронеле забрали. Он подослал соседку, чтобы та велела мне убраться. Иначе они сами… староста, полицаи… Тетя Аня молчала. – Но Петронеле не виновата! Она же не знала, что ксендз такой…Не понимала, почему я так внезапно ухожу. Уговаривала остаться. Тетя Аня кивнула. И Нора дальше рассказывала. Как опять искала пристанища. Как ее долго не впускали. Пока не постучалась к Стролисам…И о Винцукасе рассказала. И о Стасе. И как Антанас вез ее в санях к дедку. Тетя Аня все слушала. Ни разу не напомнила, что чай остыл, что, наверно, скоро уже комендантский час. Нора это сама понимала, но не могла остановиться. Казалось, она все это рассказывает в первый раз… Тетя Аня даже не подняла головы, когда за стеной по радио стали бить кремлевские куранты. Двенадцать. А Нора теперь рассказывала, как вернулась. Как встретилась с отцом. И про костыли сказала. И про тетю Любу. Даже про свое ночное дежурство – как сидела у пианино… Тетя Аня молчала. Смотрела на крохотные таблеточки сахарина и даже не моргала. Наконец произнесла: – Я ведь тоже не всегда была кассиршей… Нора ждала, чтобы она продолжила. – Акушеркой была. Принимала детей, новорожденных. – Так почему вы теперь?.. – Нора не знала, можно ли сказать "не принимаете". Тетя Аня долго молчала. Потом подняла голову, посмотрела на нее. Будто раздумывая, поймет ли. И заговорила: – Когда я вернулась сюда, немцев уже не было. В первое утро даже не знала, куда идти. Как будто в другой город попала. Знакомый, но чужой – зайти некуда… И я побрела к лесу. Где их расстреляли. Но…живые там не остаются. И я вернулась в город. Побрела по улицам. Сама не заметила, как оказалась на набережной, где до войны работала в родильном доме. Здание осталось таким же. Но… – тетя Аня помолчала. – Сперва я подумала – мне это снится. Из двери вышли двое – женщина и военный. У него на руках лежал завернутый в одеяло…Так всегда заворачивают при выписке. Я остолбенела – рожают?! Опять, все равно рожают? Они прошли мимо меня, улыбаясь… – Наверно, были рады. – А ты знаешь, что детей увозили в крематорий в первую очередь? Плачущих, кричащих бросали в кузова машин. – Помолчав, тетя Аня устало продолжала: – Каждый раз, на каждой детской акции – так это называли – мне казалось, что их вырывают не только у матерей. У меня тоже… Я же их принимала, вызывала первый крик. Чтобы в легкие попал воздух. Чтобы они жили! А теперь они кричали в ужасе, что их убивают. Они знали, что убивают… И может, в этом крике был не только страх, но, и тщетная надежда, что, если они будут очень надрывно кричать, их вернут матерям… Тетя Аня умолкла. И низко, очень низко наклонила голову. – Однажды во время детской акции забрали двойню. – Она снова помолчала, будто вспоминая. – А я как раз в свое последнее дежурство, это было в последнюю предвоенную ночь, тоже приняла двойню. Мальчишек. Обработала их, запеленала, хочу отправить в детскую, а они плачут. Даже заходятся, синеют. Собрались врачи, сестры. Осматриваем – ничего. А кричат. И тут санитарка, старенькая такая у нас была, догадалась: "А вы попробуйте их запеленать вместе. Они ж привыкли чувствовать друг друга". – У тети Ани глаза от воспоминаний чуть потеплели. – И правда, сразу умолкли. И Нора представила себе две крохотные головки в одинаковых чепчиках совсем рядом. Но тетя Аня продолжала: – В лагере тоже была двойня. Не они, другие – Миша и Гриша. Когда их забирали, они уцепились за мать: "Мамочка, не отдавай нас! Мы будем хорошими, только не отдавай!" И она не отдавала… Силой вырвали. Мишу один эсэсовец. Гришеньку – другой. И потащили. Они отбивались, вырывались, тоже посинели от крика… И вдруг я вспомнила нашу санитарку, ее совет. Хотела детям показать, чтобы они были вместе, рядом. Может, будет не так страшно. Но не могла поднять руки… Еще долго потом была как парализованная. И словно глухая – не слышу, что говорят, как бьют в лагерный гонг. Все время в ушах этот детский крик. Даже ночью, во сне. И теперь иногда тоже… Крик и шум моторов. Их запускали, чтобы заглушить плач ребят, крики матерей… Иногда музыка играла… – А этих… Гришу с Мишей… увезли? – Не только их… Сколько матерей тогда лишились рассудка. Такая Ася была. Молодая, красивая. Увидела дым из трубы крематория и как закричит: "Это от моей Адочки!.." А Лиза – ее совсем недавно привезли в лагерь – вдруг подошла к нам, стала обводить всех взглядом и каждому повторять: "Это Боренька. Они жгут моего Бореньку…" Ждала, что мы, может, скажем что-нибудь другое. Но никто не мог этого… сказать другое…Она выбежала из барака и бросилась на проволоку. Нору зазнобило. А тетя Аня все равно продолжала: – Теперь вот опять рожают… Нет, я в этом помогать не могу. Лучше буду кассиршей. Мне протягивают деньги, я даю билет. Идите, смотрите и, если можете, отвлекайтесь. – А вы можете… отвлечься? – Нет. Тетя Аня это сказала очень сурово, и Нора опять почувствовала себя виноватой, что пошла сегодня в кино. Больше тетя Аня ничего не говорила. Спохватилась, что уже поздно, пора спать. Принесла Норе соседский тулуп, придвинула ей к креслу-качалке стул. – Другого у меня ничего нет. – Спасибо, ничего не нужно. Сама она ушла в угол, где на полу ее матрас, и легла. Долго ворочалась, не засыпала, но больше не заговаривала. Теперь спит. Похрапывает. Только иногда внезапно приумолкает, чтобы глубоко, будто выталкивая всю скопившуюся боль, вздохнуть. И снова дышит ровно, с тем же незнакомым похрапыванием.
Глава X
Когда издали завиднелся лес, Нора совсем не обратила на него внимания – они все время шли вдоль холмистых, густо заросших деревьями и кустами склонов, вдоль перелесков. Но тетя Аня вдруг сказала: – Это там… Нора вздрогнула. Будто только теперь поняла, что она и правда идет туда, в тот самый лес… – Их вели по этой дороге… – продолжала тетя Аня. – Они смотрели на эти же кусты… И на тот придорожный столбик. Он отсчитал самый последний их километр… По этой дороге… И Нора стала чувствовать каждый свой шаг, каждое прикосновение ноги к гравию, которого тогда касалась мамина нога. Чудилось, она ступает след в след… Тетя Аня тихо вздохнула. – Иногда хочется попросить – закройте эту дорогу. Пусть по ней не ходят, не ездят…Чтобы колеса машин не вдавливали в землю, не увозили отсюда и не распыляли следы последних шагов. Пусть хоть это останется. Ведь ничего другого нет. Даже могил. Одни пустые ямы… – Как это… пустые? – Перед отступлением оккупанты успели почти всех сжечь. – Кого?! – Нора с трудом заставила себя вымолвить это слово: – Сжечь?.. – Расстрелянных… Разрыли все ямы и оттуда – в костер… Норе казалось, что это какая-то другая, чужая женщина пугает ее. Но голос был тети Ани. – Боялись оставить даже мертвых свидетелей… Пригнали заключенных, и те под дулом автоматов целыми днями перетаскивали на носилках мертвецов. Из ямы – в костер. Нора это словно увидела. Как несут… Свисает, будто размахивая на ходу, мертвая рука. Торчат худые босые ноги. Несут… Такие же люди, только живые… Пока живые… И за то, чтобы пока ходить, видеть, чтобы еще не лежать такими вот на носилках, они несут к костру… А огонь обхватывает, взвивается. Ему все равно, что сжигать… – Говорят, один узнал свою мать, – безжалостно продолжала тетя Аня. – Так закричал, что охранник его сразу пристрелил. Нора сама хотела закричать. Зажмуриться, заткнуть уши, только не слышать больше, не видеть. – Как они могли?… – Кто не мог, сам получал пулю в затылок. И тут же оказывался в костре. И каждый это знал… – Все равно… – Как видно, не все равно… – Тетя Аня умолкла. Нора очень хотела, чтобы она больше ничего не говорила. Но она продолжала: – Особенно, если надеялись убежать. Они по ночам копали подземный лаз из бункера, в котором их держали. – И убежали? Тетя Аня кивнула. – Значит, сейчас живут?! – изумилась Нора. – Те, кого не поймали, остались живы. – Но они же помнят! – Такого, конечно, не забудешь… Тетя Аня не поняла. Нора не это хотела сказать. – Как они могут… теперь, когда больше ничего такого…помнить, что они тогда… Как они теперь могут жить? – Одного таки недавно нашли в петле. А другие…Не думаю, что это можно назвать жизнью… Они шли молча. Только мокрый гравий шуршал под ногами. – А мы с тобой разве живем? Только с виду кажется, что мы, как все – работаем, ходим, едим. Но сами все время там – я в лагере, ты – в своих подвалах. Это Нора знает. – Но мы же ничего такого, что они, не делали. – А ты уверена, что тогда – только хорошенько вспомни, как было жутко, что сейчас эсэсовец нацелит на тебя автомат, выстрелит! – ты уверена, что будь ты тогда на их месте, не делала бы того же? Ведь главное было, чтобы в тебя не выстрелили. Сейчас, сию минуту! Пусть потом, позже, когда-нибудь. Только не сейчас! К тому же не забывай: они сжигали трупы тех, кого уже не вернуть… Нору зазнобило. Вернулся тогдашний страх. Она быстро оглянулась. Дорога пуста. Только две крестьянки, обычные, в платках, идут сзади. Разговаривают. – Конечно, гнилая. Кто ж так поздно копает. Говорят о картошке! Обычной картошке, которую осенью копают. Алдона тоже писала об этом. Они уже выкопали. – А раньше не позволяли, – объясняет другая. – Говорили, немцы там своих мин понатыкали. Мы ее даже не окапывали. – Какая уж она выросла… – Никудышная. А что делать? Хоть какая, а копать надо. Сперва солдаты все поле исходили, проверили. Все равно страшно было – чуть какую кругляшку увидишь, и спина со страху мокрая. Нора хотела слушать этих женщин, идти с ними. Но тетя Аня повернула налево. Вошли в лес. Это уже тот лес… А сосны такие же, как в других. С толстой корой. Мальчишки из такой любят вырезать лодочки. И корни обычные – будто огромные бугристые клешни. И шишек много. Уже по-осеннему отсыревших. Неожиданно Нора под елью увидела детский сандалик. Один. Расстегнутый. Тоже потемневший от сырости. Только пуговка красная. Будто земляничка. Нора стояла и пристально смотрела на этот сандалик. Она знала, что не поднимет его, не отнесет ребенку, который раньше в нем бегал… Пришел в нем сюда… – Ты чего остановилась? – спросила тетя Аня. – Там… сандалик. – Первое время тут много чего находили… – И она пошла дальше. А сандалик остался под елью. Расстегнутый, с красной, как земляничка, пуговкой. Нора увидела за деревьями яму. Большую, как котлован. А вокруг редкой, словно разорванной цепочкой стоят люди. – Из этой успели сжечь всех, – тихо сказала тетя Аня. Яма совсем пустая. Местами пробиваются травинки. Это здесь! Вот так же у края ямы стояла… Нет, про маму она боялась так подумать. И все-таки представила себе… Неужели мама, ее мама Ида – красивая, улыбающаяся, которая играла на рояле, – упала сюда, в этот песок?.. Нора больно сжала кулаки – только бы не закричать, не броситься вниз. – Эта еще небольшая, – обычным голосом объяснял сзади какой-то мужчина. – Есть и другие, куда они по десять тысяч… – Пошли! – Тетя Аня дернула ее за рукав. И зло бросила в сторону объясняющего: – Нельзя об этом одними цифрами. Нора побрела за тетей Аней. И все равно казалось, что стоит там, у ямы. Она понимала, что идет. Вот наступила на ветку. Обычную, набрякшую от сырости ветку. Она идет по лесу. Но по этому лесу… Из-за дерева вышел мужчина. Он еще издали протягивал им что-то на ладони. – Вот что осталось от моей доченьки… Нора не сразу догадалась, что меховой комок, который он держал, – это помпон от детской меховой шапочки. Мех на ладони дрожал. Рука тоже. – Это все, что осталось от моей Танечки… – Он смотрел то на тетю Аню, то на Нору. Будто ждал, даже просил, чтобы они что-нибудь сказали. Чтобы поняли. Они понимали. Но что сказать? И он опять повторил: – Все, что осталось… И побрел. С детским помпоном на ладони, низко опустив голову. Будто искал еще чего-нибудь. Они тоже пошли. Теперь и Нора смотрела себе под ноги… – Там вот моих… – тихо сказала тетя Аня. Опять яма. Очень большая. И глубже той, первой. – Откуда вы знаете? – Еще когда в первый раз пришла сюда… У этой вот ямы сердце будто подсказало. Чудилось, тут что-то осталось от них. В воздухе, на этих деревьях. Может, их взгляд… Но было! Еще и теперь иногда это чувствую… А Нора ничего не чувствовала. У той ямы казалось – может, мама там… У этой – может, здесь… Как это почувствовать? Ее стало лихорадить. Глаза смотрели на яму, а руки тряслись. И ноги. И все внутри. Она никак не могла унять эту дрожь, остановить ее. Тетя Аня легонько дотронулась до ее плеча. – Иди. В первый раз всегда так. Уходи отсюда. Нора послушно побрела. За женщиной, которая, казалось, тоже что-то ищет. Вдали, между деревьями, мелькнул мужчина. Может, тот самый, с меховым помпоном в руке? И опять цепочка людей. Вокруг другой ямы. Вымощенной. – В этом бункере держали заключенных, которые жгли трупы. – Нора снова услышала тот самый голос. – До войны он был предназначен для хранения горючего. Почему он все время говорит о другом? Ведь здесь стреляли в людей! Их убили! Потом откопали эти огромные могилы и всех сожгли. Чтобы совсем ничего не осталось… Но они же были! Были! Нора хотела кричать об этом. Ему, всем. Они были! Только теперь этого не видно. Потому что ямы совсем пустые… И ее пронзило: а ведь и от нее так – могло ничего не остаться… Пустая яма… Ничего… – Ей плохо! – Нора почувствовала, как кто-то больно обхватил ее за плечи. Мелькнуло: значит, живая, если больно. – Ничего… – она старалась устоять. Напрягла ноги. Чтобы держали. – Вам помочь? – Кажется, это все тот же голос. – Спасибо… Я сама… – И Нора шагнула. Казалось, сейчас упадет, ноги не слушаются, норовят ступать куда-то в сторону. И деревья качаются. Но она заставляла себя идти прямо. И шла. Сперва ноги заплетались, потом стали послушнее. Но лес все равно не кончался. Опять яма. И люди вокруг нее. Нора быстро свернула в сторону. Старалась не смотреть туда, не думать. Видеть только стволы деревьев, кору, сучья. Но вдали опять люди… в большом кругу. Значит, и там яма… Нора метнулась в другую сторону. Побежала. Казалось, эти ямы везде. Окружают ее, обступают. Она побежала, не разбирая дороги, спотыкаясь. Ветки елей цепляли, будто хотели задержать ее, не выпустить. Она отбивалась, вырывалась, и бежала, бежала… – Больно ушиблись? Нора ничего не понимала. Падая, успела подумать, что это от пули. Она уже убита. Все… Темно… А теперь опять светло. И она вовсе не в яме, а на земле. Над ней стоит… Витя? Нет, не в красноармейской форме. Но глаза тоже голубые. – Больно ушиблись? Нора мотнула головой. – Тогда вставайте. Нора посмотрела на свои разодранные на коленях чулки, и ей стало стыдно. – Больно? – Он неожиданно дернул ее ногу так, что Нора вскрикнула. – Потерпите немного. – Он еще раз дернул. Она хотела терпеть, но слезы сами выступили на глазах. Он отвернулся. Будто не замечает. – А теперь постарайтесь встать. – Он это сказал совсем как Петронеле. Взял ее под руку и стал приподнимать. Нора чувствовала его руку, плечо – напряженные, сильные. – Обопритесь о меня. Она посмотрела на свои измазанные ладони, грязный жакет. – Вы же испачкаетесь. – Ничего, вода не по карточкам. – И он опять заговорил заботливо, как тогда Петронеле: – Давайте доберемся до той вот сосны. Постарайтесь, пожалуйста. И Нора старалась, хотя было очень больно. – Теперь отдохнем. Потом опять пойдем. Надо выбраться на дорогу. А там остановим машину, и она вас отвезет в город. – Да-да, в город! – обрадовалась Нора. – Там все живые! Он посмотрел на нее, но ничего не сказал. Только стал еще крепче держать. – Дорога уже недалеко, потерпите. Нора терпела, хотя уже совсем не могла ступить на эту ногу. Он это понимал. Вел, где ровнее, раздвигая ветки. Теперь они были добрые, легко расступались. Даже помахивали ей вслед. – Уже осталось совсем немного… И правда, послышался шум машин. Вскоре появилась и сама дорога. Будто деревьям надоело оттеснять ее от леса, и они оставили ее тут. Только сами остались сторожить. По обеим сторонам. – Вы посидите. – Он помог Норе сесть на пень, а сам ловко перепрыгнул через кювет и вышел на дорогу. Нора смотрела, как он стоит. Ветер теребит его волосы, а он время от времени поворачивается к ней и ободряюще улыбается. Мимо едут грузовики, тяжело урча. Но он их не останавливает. Наконец поднял руку – из-за поворота появилась военная легковушка. Но она промчалась мимо, не останавливаясь. Брезентовая крыша трепыхалась на ветру, будто показывая, что очень спешат. Он опустил руку, грузовики пропускал мимо. Нора хотела ему сказать, что может поехать на чем угодно, но ей было хорошо так сидеть и смотреть, как ветер теребит его волосы. И ждать, когда он обернется. Из-за поворота опять выехала военная легковушка. Остановилась. Парень что-то сказал шоферу и сразу заспешил к ней. – Вы сможете встать? Ступать стало еще больней. У самого кювета – только Нора хотела спуститься, чтобы потом выкарабкаться, – он подхватил ее на руки и перенес. Она еле успела ухватиться за его упругую шею. Стало совсем стыдно – и что шофер видит, как парень держит ее на руках, и что она обхватила его шею… – Сперва больную ногу… – Он так и донес ее до машины. Шофер неожиданно дернул с места, и Нора едва успела, высунувшись, крикнуть: – Большое спасибо! Он помахал рукой и сразу повернул обратно. Будто и не нес ее только что на руках… А машина ехала быстро. И Норе казалось – не она отдаляется от этих огромных ям, а они отстают. Остаются там, в лесу… А она опять едет в город, где папа, тетя Люба, Марите. Где все, все!
Глава XI
Теперь Нора и сама понимает, что зря так испугалась. Это же померещилось со страху, что ямы обступают. А уж ветки, конечно, ее не хватали – сама влетела в густой ельник. Она об этом никому не расскажет. Совсем никому… Тетя Люба и так говорит, что она слишком откровенна со всеми. Зачем чужим людям все знать о ней? А Нора не понимает, почему им нельзя знать. Отец ее оправдывает – теперешняя разговорчивость, видно, результат долгого молчания в укрытиях. Она никогда, даже в детстве, не была болтуньей. А Норе кажется, что она всегда была такой же. И маме все рассказывала, и Юдите. Правда, папе меньше. Потому что он всегда был занят. Теперь тетя Люба уже не сможет упрекнуть ее. Почему упала, никому не проговорится. Если бы знала, что они с отцом так расстроятся, ничего бы им не сказала. Но само так получилось. Когда она вошла и отец увидел, как она хромает, он очень испугался. Стал осматривать ногу. Тоже дернул, только еще больнее, чем тот парень в лесу. Тетя Люба смыла с коленок грязь, и он по-докторски безжалостно помазал их йодом. Так жгло, что Нора хотела кричать, но стеснялась Алика с Татой. Они стояли рядом и очень сочувственно глазели. После каждого мазка йодом изо всех сил дули на колено и, переводя дыхание, участливо справлялись: – Уже не так больно? Нора отворачивалась, чтобы они не видели, как слезы сами выступают. А когда отец спросил, где она упала, Нора ответила: – В лесу. Где расстреливали. Сперва, кажется, ни отец, ни тетя Люба на это не обратили внимания. Молча бинтовали ногу. Тетя Люба ей постелила на носилках (Алик радовался, что будет спать по-солдатски, на полу), сделала противостолбнячный укол, унесла на кухню сушить жакет. Нора легла. Она лежала с закрытыми глазами, удобно вытянув ногу. Было хорошо чувствовать, что она больше не болит. Но неожиданно показалось, что в комнате слишком тихо. Будто никого нет. Открывать глаза не хотелось. Она только чуть приподняла веки. Алика с Татой и правда нет. Тетя Люба сидит на диване и молча перебирает чулки. Наверно, ищет для нее другую пару вместо порванной. Отец тоже молчит. Курит. Раньше, дома, он не курил. И Нора все еще не может привыкнуть к этому. Каждый раз, когда он достает папиросу, она хочет попросить, чтобы не закуривал, чтобы был такой, как раньше, дома. Сейчас он тоже курит. И хмуро молчит. Она помнит такое его молчание! Мама это называла: "Папа расстроен". А бабушка говорила: "Сердится". Норе становилось не по себе – может, на нее? Старалась тихо сидеть в своей комнате. А мама, наоборот, заходила к нему в кабинет, разговаривала с ним. Или звонила кому-нибудь из знакомых, приглашала в гости. И папа опять становился обычным, разговорчивым. Но то было раньше, дома. А здесь Нора его ни разу таким не видела. Она и забыла об этом его хмуром молчании. Тетя Люба, может, даже не знает, что он бывает таким. Потому что никогда, придя домой, не улыбается ему первой, как мама. Наоборот, это он улыбается и смотрит, не грустная ли тетя Люба. Нора снова глянула. Да, хмурый. На кого он сердится? Когда она пришла, он не был таким. И когда ногу осматривал, и когда бинтовал. Волновался. Спрашивал, где упала. Неужели из-за того, что она была в т о м лесу? Нора быстро глянула на тетю Любу. Сидит на диване. Неподвижно, застыв с чулком в руке. Уставилась куда-то в пол и смотрит не моргая. Думает о чем-то. И даже, кажется, забыла, не чувствует, что и они с папой тут, в комнате. Папа тоже будто один. Отгородился дымком папиросы и, видно, мыслями далеко отсюда… Вдруг Норе почудилось, что они… совсем чужие – отец и тетя Люба. Каждый сам, отдельно. И у каждого, когда они вот так молчат, в мыслях что-то свое…Ей даже захотелось, чтобы они заговорили. Сейчас, сразу. Чтобы были обычными, как каждый день. Но они молчали. Может… Догадка мелькнула и сразу скрылась. Нора еле успела ухватить ее. Может, они… вспоминают? Каждый свою прежнюю жизнь. Даже показалось, что отец стал более похожим на того, прежнего. Может быть, правда, вспоминает? Дом, свой кабинет. Или столовую. Мама наливает ему кофе. А напротив сидит бабушка. И она, Нора. Тогдашняя… Но мамы нет! Нора вдруг вспомнила лес, пустые ямы. Мамы нигде, совсем нет! Она быстро, хотя от этого опять заболела нога, отвернулась к стене. Натянула на голову одеяло. Чтобы они ничего не услышали. Мамы нет! Нет!.. – Оставь… Пусть… – Отец, видно, хотел к ней подойти, но тетя Люба его остановила. Он что-то ответил, но слишком тихо. – Ничего… – опять сказала тетя Люба. – Она должна была туда поехать. Там убили ее мать… – Но ведь совсем не окрепла еще. А это может… Что это может, Нора не расслышала: по улице загрохотали танки, а отец с тетей Любой говорили тихо. Нора старалась прислушаться, даже край одеяла над ухом приподняла, но танки очень гремели, и она не уловила ни одного слова. Только когда громыхание наконец стало отдаляться, услышала голос тети Любы: – Свою мать она должна помнить… Отец молчал. Норе показалось, что это молчание тянется очень долго. Но она боялась шевельнуться, чтобы они не вспомнили о ней. Щелкнула зажигалка. Значит, опять закурил. – Разве я говорю, что не должна. Я бы сам ее туда повез. Но пока…Она и так еще вся в прошлом. – Все мы еще в прошлом… Снова стало тихо. А Нора думала…Ей казалось, что они… Раз поженились…Она же не знала, что тоже все помнят… И Марите ей вчера сказала: "Да, в людях ты не очень разбираешься. Испытав то, что ты…" Но тогда же было совсем другое! Тогда Нора знала: те, кто ее впускает, хоть ненадолго, хотя бы погреться, – хорошие. А те, которые прогоняют, – плохие. Теперь, когда говорят, что человек хороший или плохой, – то ведь совсем не поэтому. Правда, иногда Нора еще так думает – только, конечно, совсем о чужих – тогда они спрятали бы ее? Но кроме этого? Какой, например, Рагенас, Нора так и не знает. Все его хвалят, что добрый, справедливый. И правда, он первый сказал, что ордера на платки местком должен дать тем, у кого вообще ничего нет. И глазами показал на Нору. Всегда ей улыбается. Недавно советовал проверить у врача здоровье – столько пережила. Спросил, есть ли у нее дрова на зиму. А вчера специально зашел сказать, что освобождены его родные Мажейкяйские места. И Тельшяй, и Плунге, Тиркшляй – всего семь городов. А там, не указанная в сводке, его родная деревня Теркучяй. "Поехать бы туда, помочь бы им восстанавливаться…" Нора, конечно, могла бы спросить у кого-нибудь, какой он. Но каждый ведь ответит по-своему. Марите скажет, что он хороший. Тетя Аня, как только узнает про подпись на том документе, больше и слушать не станет. А отец объяснит, что о человеке надо иметь собственное мнение, а не чужое. Хотя сам о тете Любе говорит – и что хорошая, и что заботится о ней. Это все правда. Но…Почему она все-таки…так сразу… вышла за папу замуж? Ведь у нее был другой муж. Наверно, хороший, красивый. Любил ее. Но маму тетя Люба очень жалеет. Сегодня вот сказала, что Нора должна помнить. Может, ей неловко, что заняла мамино место? Так ведь она не виновата, что мамы нет. И отцу с ней, наверно, лучше, чем одному. И даже если бы они жили вдвоем. А про маму она часто спрашивает. Однажды, когда отца не было дома и дети играли во дворе, стала расспрашивать, какие у мамы были волосы, какие глаза. Что она любила играть? Сперва Нора отвечала неохотно. Но потом стала рассказывать. Как однажды их остановил на улице какой-то толстый дяденька и спросил, не согласится ли мама сняться для рекламы. А она только рассмеялась: "Снимайте мою дочь, она моложе". Дяденька очень удивился, что Нора ее дочь. Думал, сестренка. Мама иногда и правда была будто сестра. Дурачилась вместе с Норой, помогала придумывать для всего класса первоапрельские шутки. И никогда не ругала. Даже за тройку. И еще Нора тогда рассказала тете Любе, как мама помогала устраивать школьные вечера и сама на них играла. На последнем, в Майский праздник, играла Листа…А накануне бабушка опять начала приставать, чтобы мама пошла в парикмахерскую и сделала "настоящую прическу". У мамы волосы сами вились. Она говорила: "Я сама себе парикмахер". Но на этот раз почему-то послушалась бабушку и пошла. Вернулась совсем непохожей на себя. Будто даже не она это, а тетя с обложки журнала. Постояла у зеркала, повернула голову в одну сторону, в другую и сказала: "А теперь ликвидируем следы легкомыслия".И полезла под душ. Вечером, в школе, была причесана как обычно. Нора вспомнила тот вечер…Она знала, что лежит здесь, на этих носилках, даже чувствовала забинтованную ногу, но казалось, будто она снова там, в школе. …Коридоры и классы пусты – все в зале. А на сцене, за роялем– мама… В своем длинном креп-жоржетовом черном платье, с бантом сзади. Чуть наклонив голову, играет. "Ракоци-марш" Листа. А Норе кажется, что она играет вместе с мамой. И пальцы так же ловко бегают по клавишам. Когда она слушает маму, ей не терпится играть так же. Сама себе обещает заниматься много, очень много. Чтобы техника была такая же. И репертуар. Тогда они для школьного вечера подготовят фортепианный дуэт. И выступят вместе… После "Ракоци-марша" маме долго аплодировали. И директор, и учителя. А когда они с мамой после концерта стояли в зале, директор подошел к ним, поблагодарил маму и пригласил на первый вальс. Учитель истории пригласил Нору. Ей было очень неловко танцевать с ним. Ноги, казалось, сами норовят ступить не туда, куда надо. Она их переставляла напряженно, все время боясь сбиться. И еще было жарко, оттого что весь класс, конечно, смотрит на них, а завтра мальчишки будут ее дразнить. И правда, только она утром вошла в класс, уже издали увидела на своей парте бумажку. Большими буквами было написано: "Учительская невеста". Но на первом уроке, когда учительница литовского "Мадам грамотейка" устроила диктант с ударениями на дифтонгах, Нора получила записку SOS с самыми трудными словами. Она быстро проставила ударения и отправила записку обратно. После урока больше никто не вспомнил про "учительскую невесту". Резко зазвонили. Нора вздрогнула, открыла глаза. Она здесь, в этой комнате, лежит на носилках. Тетя Люба пошла открывать дверь. А Норе так не хотелось отпускать воспоминания. Она снова закрыла глаза. Пыталась вернуться в школу. Где их класс, учительская, зал. Но все исчезло. – Опять мокрые ноги? Это тетя Люба говорит ребятам каждый раз. – Я по лужам не прыгала! – сообщает Тата. Нора все еще силится вернуться в школу. Крепче зажмурилась. – Давай играть, – просит Алик. – Ты раненая, а я врач. – Хорошо… – И она окончательно открывает глаза. Когда Нора наконец пришла на работу – с перевязанной еще ногой, даже чуть прихрамывая, – ей показалось, что она тут не была очень давно. А здесь так хорошо! Может быть, что-то изменилось? Нет. Столы те же. И шкаф, и столики. Просто Марите с Людмилой Афанасьевной ей очень обрадовались. Расспрашивали. И она им рассказывала. Неудачно подвернула ногу, упала (только бы не спросили где!). Но ничего. Лежала у отца. Они ее не отпустили домой, да и ходить было так больно. Конечно, ухаживали. И тетя Люба тоже. Спрашивала, как у маленькой, что она хочет есть. Даже перед Татой было неловко. А отец по утрам первой давал читать газеты ей. Чтобы радовалась – еще один город освободили. Марите и Людмила Афанасьевна слушали, улыбались и тоже спросили (в один голос): "Больше не болит?" Потом было как каждое утро. Они принесли из отдела кадров свои машинки. Сняли чехлы. Людмила Афанасьевна свой сложила аккуратно, а Марите просто пихнула за шкаф. Сели печатать. И Нора им не рассказала, какой сильный парень нес ее на руках, и как приходила ее проведать Ядвига Стефановна. Никого не было дома, она сидела возле Норы долго. Рассказывала о сыне. Как он, маленький еще, на даче, полез на дерево и порвал матроску. Сам пришел к отцу, стянул штанишки и серьезно сказал: "Меня надо наказать". Нора хотела рассказать Ядвиге Стефановне, что Винцукас тоже был очень серьезный, но вместо этого почему-то начала о похоронах. Что его гробик был из обрезков. Ядвига Стефановна сама стала расспрашивать о Стролисах: как они ее впустили, как приносили в погреб еду. И Нора поняла – Ядвига Стефановна хочет, чтобы Нора их вспоминала живыми. Только живыми. Потом Ядвига Стефановна "сбросила с себя пять десятков" и стала изображать, какие они, молодые студентки учительской семинарии, были чинные. Но тайком читали романы о любви, пряча их под учебниками латыни. И про экзамены рассказала, и про выпускной вечер. Даже вздохнула – как жаль, что время проходит так безвозвратно. Но хорошо, что это хоть было…И обязательно надо, чтобы у каждого человека это было: юность, учеба, экзамены, мечты, цель. Еще Ядвига Стефановна расспрашивала Нору про школу. И про музыку. Что она играла, что мама любила играть. И про учительницу музыки Статкувене. И про школьных учительниц. Норе было так хорошо это рассказывать! Будто она снова там. Когда Ядвига Стефановна ушла, она сама думала о школе, вспоминала. И неожиданно поразилась: там и теперь так! Классы, уроки, перемены. Хоть бы взглянуть… Очень не терпелось, чтобы нога скорее перестала болеть. Пойдет на работу, товарищ Астраускас пошлет с бумагами, и тогда… Вошел товарищ Астраускас, и Нора словно очнулась – она уже здесь! Сейчас он скажет, что надо пойти…Нора поспешно сунула в ящик папки, ручку. Но он только кивком поздоровался и сел за свой стол. Обхватил голову растопыренными пальцами. Они напряжены, будто им очень трудно удержать тяжесть головы. Марите переглянулась с Людмилой Афанасьевной. Пожала плечами. Наконец он поднял голову. – Рагенаса убили. Бандиты. Нора не ослышалась. Он это сказал. Но…ведь не может быть! – Где? – глухо спросила Марите. – В Теркучяй. Поехал на хлебозаготовки. Когда из райкома позвонили, что от нас надо послать одного человека, сам вызвался. Говорит – достаточно насиделись при оккупантах в страхе. Теперь надо делом заняться. А Теркучяй – его родина, и он знает, кто из тамошних хлеб скорее в земле сгноит, но не сдаст государству. За это самое знание его и убили. Почему так тихо? Неужели они не понимают, как это страшно? В него выстрелили! Он мертвый…Уже мертвый… А все равно Нора ждала – сейчас он откроет дверь, войдет. Но дверь оставалась закрытой. И в комнате было тихо. Так тихо, будто не они, живые люди, тут сидят, а застывшие манекены. И вещи одеревенели. Сейчас все покроется пылью… Как в спящем царстве… Нора хотела шевельнуться. Разбудить их… – А жена… знает? Разбудила. Товарищ Астраускас вздохнул. Людмила Афанасьевна протянула руку за портсигаром. Алюминиевым, самодельным, с пятиконечной звездой и уходящими от нее пунктирными лучами. А Марите резко встала и, ни на кого не глядя, выбежала из комнаты. – Уже пошли к жене… – устало ответил товарищ Астраускас. – Вот в похоронное бюро… – Он глянул на Нору и перебил себя: – Но тебе не надо, сам пойду. А ты, если нога не болит, разнеси вот эти… – И протянул ей курьерскую тетрадь, разбухшую от бумаг. Видно, пока она болела, никто не разносил. Нора поспешно сунула их в портфель. – Они не вписаны, – предупредил товарищ Астраускас. – Ничего, я там… – И она поспешила выйти. Только на улице вспомнила, что не разложила по адресам, даже не знает, куда нести. Все равно шла. Смотрела на людей, старалась слышать их голоса. Неважно, о чем говорят. Только бы думать о них, идущих здесь. Только бы не о Рагенасе. Не представлять себе, как бандиты… Вот навстречу идет женщина. Сворачивает в подворотню. А там стоит старик. Видно, отдыхает, потом будет подниматься по лестнице. Как хорошо, что живой! И Нора вспомнила, как она, когда была маленькая, просила маму никогда не быть такой старой, как бабушка… Идут два солдата. Может, Илико с Витей? Нет, незнакомые… А Рагенаса убили… Нора заспешила. Чтобы не думать, не представлять себе. Только идти. Считать шаги. Вдруг она увидела что-то знакомое. Каштаны! Это их каштаны! По-прежнему стоят вдоль всего переулка. А там, в конце – школа. Нора смотрела на знакомые, только совсем голые ветки. По забытой уже привычке глянула на землю. Но там не было ни одного коричневого каштаника. Раньше они с девочками их собирали. Нора очень любила вылущивать из лопнувшей уже оболочки блестящий, еще чуть влажный каштаник. И потереть о пальто, чтобы еще больше заблестел. Потом, дома, он уже не блестел, высыхал. И бабушка ворчала, что Нора ими "засоряет все углы". А все равно, увидев их бархатный блеск, Нора опять собирала… Теперь тоже смотрела под ноги – может, найдет хотя бы один. Возьмет его с собой… Она шла от дерева к дереву, но видела только плиты тротуара и прислонившиеся к ним, втиснутые в землю камни мостовой. Нора остановилась. Школа уже совсем близко, через три дома. Или через семь деревьев. Дверь та же. Даже ручка знакомая – массивная, старинная, будто из дворца. Надо уйти отсюда. Сейчас дверь откроется, кто-нибудь выйдет… А ноги продолжали стоять. После того первого утра, летом, она еще ни разу здесь не была. Даже обходила стороной, чтобы никого не встретить. Чтобы ее не спросили, почему не ходит в школу… Дверь открылась. Нора метнулась в подворотню. Спряталась за железными воротами. Через маленькое решетчатое оконце в них увидела кусок улицы. И двух девушек. Незнакомые. Та, что слева, высокая. И с косами. Только не такая красивая, как Иоанна. – …зато весь урок дрожала, чтобы не вызвал. – А я боялась на алгебре. Раньше Нора тоже так говорила. Чтобы девочки не думали, будто она зубрила. Иногда и правда боялась. Молила бога, чтобы взгляд учительницы скользнул мимо буквы "М". Из школы опять кто-то вышел. Приближаются. Это же Настя! С Яней. Какие они теперь…Нора даже не знала, как это назвать. Лица такие же, но сами они другие, высокие. Настя не размахивает, как раньше, портфелем, не крутит им в воздухе. Несет его чинно, почти как ридикюль. – Я обязательно попрошу, чтобы меня пересадили. А голос совсем такой же. – Не хочу сидеть с такой сплетницей. Она же сидела с Региной. Неужели поссорились? А были такие закадычные подруги. Как они с Юдитой… Еще идут. С шумом. Это мальчишки, маленькие. Наверно, третьеклассники. Они ее не узнают – тогда еще не учились. Но все равно она не трогается с места. – Больше историю учить не буду, – заявляет один. – Вчера столько учил, а все равно тройка. – Говорят, учитель при немцах был партизаном. – Партизаны справедливые. А он из-за одной даты, из-за… Какая это дата, Нора уже не расслышала – прошли. – Нет-нет, и не проси.– (Нора опять вздрогнула – знакомый голос, но не успела вспомнить чей.) – Я же сама читаю тайком, когда мамы нет дома. Вита! Как это она сразу не узнала Витиного голоса. Наверно, опять тайно читает что-нибудь про любовь. Она и "Прокаженную" первая читала, и "Монаха белого ужаса". Еще до того, как "Мадам грамотейка" предупредила, чтобы этих книг никто не читал, они только для взрослых. Значит, Вита все такая же… И, может, по-прежнему уверяет, что замуж выйдет только за офицера. А учиться должна хорошо, чтобы муж ею гордился. Они же будут вращаться в интеллигентном обществе. Снова шаги. Опять голоса. Из школы стали выходить потоком, непрерывно. – …попросим, чтобы в воскресенье разрешили устроить танцы… – …ну и что, спишу у кого-нибудь… – …а я на завтра уже почти все уроки сделала… Прошли. Нора ждала – может, еще кто-нибудь появится. Тихо. И она осторожно выглянула на улицу. Пусто. Только две женщины идут. И то по другой стороне. Нора побрела обратно. Разносить бумаги… А школа осталась. Те, кто сейчас прошли мимо, завтра опять придут сюда. Войдут в класс, сядут за парту. Достанут тетради. Будут слушать учительницу. А на переменах говорить о географии, ботанике. Они не знают, что убили Рагенаса. И что в том лесу пустые ямы. И про тетю Аню не знают. "Это только кажется, что мы как все…" А папа говорит: "Ты спаслась, чтобы жить. Настоящей жизнью". Настоящей… Тетя Янова не волновалась, что ее нет, – отец заходил предупредить. Поэтому Нора хотела по дороге к себе только поздороваться, сказать, что уже пришла. Но тетя Янова стала расспрашивать про ногу: как Нора ее подвернула и как нога болела – будто мышь изнутри зубами грызет или как будто в нее острыми ножами колют? И хорошо ли ухаживала тетя Люба. Потом тетя Янова долго рассказывала, как сама давно, еще в деревне, упала. Так ушибла ногу, что подняться не могла. Чужие люди домой принесли. Долго она тогда лежала, думали – калекой останется. Но ничего, прошло. Только иногда, перед дождем, очень ноет. Нора слушала, кивала, хотя очень не терпелось подняться к себе. Там, наверно, лежит под дверью письмо от Алдоны. Даже уверена, что оно там лежит. Она всегда знает, когда получит. Высчитывает. И вообще думает об Алдоне все время. Не только когда одна. И когда разговаривает с Марите и Людмилой Афанасьевной и когда сидит у отца. Даже когда слушает тетю Аню. Они все хорошие. Но каждый почему-то хочет, чтобы Нора была именно такой, какой, по их понятию, она должна быть. А Алдона ничего не хочет. Она просто пишет. Рассказывает, как дедок председательствует – где был, что делал. О Тадасе пишет. И обязательно хорошее. О хозяйственных делах – сколько картошки накопали, какие куры перестали нестись. А в последнем письме успокаивала: "Тебе потому не по себе, что жить отвыкла. Все пряталась да только страх и знала. А еще, может, потому тебе непривычно, что город и семья отца чужими кажутся. Когда в другую деревню замуж выдают – тоже сначала так. И земля, по которой ступаешь, вроде не такая, и стол, за которым сидишь, – не свой. А уж люди кругом – и не так, вроде, работают, и не то говорят. Каждый свой шаг чувствуешь, каждое свое слово слышишь. Но потом и сама не замечаешь, как начинаешь привыкать. И уже не чужбина тут. Работаешь ведь, не гостюешь. А что своими руками сделано – то свое. Гость потому и гость, что в стороне от хлопот. Так что привыкнешь и ты". И так в каждом письме. Объяснения, примеры. И Норе, когда она это читает, кажется, что она уже и правда привыкла. И сразу садится писать Алдоне ответ. Что ей хорошо, лучше. Что летом с отцом приедут к ним – отец хочет познакомиться и побывать везде, где Нора пряталась. О новостях на фронте пишет. И о Марите, Людмиле Афанасьевне. В последнем письме написала, как в кино пошла и как потом с тетей Аней до полуночи проговорила. И еще Нора написала, что получила ордер на платок и что в комнате пока не очень холодно. Нора всегда старается рассказывать Алдоне только про хорошее. Но его не хватает, и Нора пишет о другом тоже… Опустив письмо в ящик, Нора в тот же вечер начинает представлять себе, как его оттуда вынимают, везут на почту. Но там писем целые горы, поэтому не могут все сразу рассортировать. Два дня она старается не думать об этом. Конечно, не выдерживает… Зато на третий уже точно представляет себе, как ее письмо едет. В темном закутке вагона, в мешке с другими конвертами колышется в такт колесам и подрагивает на стыке рельсов. Потом Нора представляет себе, как письмо уже на той, маленькой почте. Дедок получает его. Или какой-нибудь сосед, поехав на базар, заходит на почту справиться, нет ли чего-нибудь в их деревню. Ему подают Норино письмо. И он, возвращаясь, останавливает лошадь возле их калитки. Алдона выбегает за письмом. А вечером уже пишет ей ответ. И Нора начинает его ждать. Опять представляет себе, как оно к ней едет. Теперь письмо уже наверняка есть. Почтальон, как всегда, подсунул под дверь. И оно там лежит. Белеет квадратом на полу. Но тетя Янова не отпускает ее. Подробно рассказывает, как перед самой войной такое же случилось с офицершей, которая жила в доме напротив. Упала-то всего в комнате. А что-то сломала, даже в больницу отвезли. Норе так не терпелось подняться к себе… Как только тетя Янова кончила про офицершу, она поспешно сказала: – Извините, тетя Янова, я пойду. Нога болит… – неожиданно соврала она. – Иди-иди, – отпустила тетя Янова. – Только теперь с этой ногой надо осторожно. Она часто будет подворачиваться. – Хорошо… Спокойной ночи! – и вышла. Письмо лежит. Нора его схватила. Разорвала конверт. Она, конечно, знает, что положено отрезать сбоку узенькую полосочку, но очень хочется скорее прочитать. "Здравствуй, дорогая Нора. К тебе с приветом…" Глаза забегали вдоль строчек, будто силились сразу узнать все, что тут написано. Потом она прочтет еще раз, уже медленнее. И даже третий. Но теперь торопилась. Вдруг глаза остановились. Впились в одно слово. Петронеле. Норе показалось, что она не поняла. Начала еще раз."…К Микутисам приезжала на крестины сестра Дарата из Ужкуляй. Она рассказала, что Петронеле, у которой ты пряталась, арестована. Говорят, за связь с бандитами". Нора опять не поняла. Еще раз прочла. Здесь и правда так написано: "арестована за связь с бандитами". Нора заставила глаза оторваться от этих слов и читать дальше. "Но Дарата говорит, что это не она, а ксендз помогал бандитам. Петронеле только делала то, что ксендз велел – кормила, обстирывала. А суд будет у вас, не простой – показательный. Уже и свидетелей вызвали. На понедельник". Так ведь вчера был понедельник! Нора ужаснулась. Вчера!.. Петронеле уже судили… Вместе с бандитами, которые убили Стролисов. Она – с ними?! Но этого же не может быть! Не может! Нора прихрамывая выбежала из комнаты. Вниз по лестнице. Она расскажет! Все расскажет! Как Петронеле тащила ее на себе из лесу, как поила травками, как молилась богу, чтобы Нора не умерла. – Куда ты? Скоро комендантский час. Дядя Ян уже вышел запирать ворота – поздно… Повернула назад. Опять поднялась по лестнице. Выбегая, не закрыла дверь, и теперь она распахнулась, показывая пустоту комнаты… Нора вошла. Села на кушетку. Но она же должна рассказать про Петронеле! Неправда, что Петронеле заодно с бандитами! Они убивают, а она добрая. Очень добрая. Она не может быть с ними! "…Это чтобы жар из тела вышел…", "…А это чтобы крепость в ногах была…" Когда Нора уходила, Петронеле ее перекрестила. И завернула в платочек вместе с хлебом два яичка, которые берегла на пасху… Может, надо было рассказать, что это ксендз выгоняет? Не поверила бы. А если? Она бы поняла, что не все ксендзы хорошие, что этот вот плохой. Ослушалась бы его. И не было бы никакого суда. Теперь спала бы у себя на кровати. Вокруг печи на веревках сушатся травки, грибы на зиму. И столетник дремлет на подоконнике… Но она в тюрьме, в камере. Лежит на дощатых нарах. Вчера ее судили. Потому что Нора опоздала! А это письмо ждало ее, чтобы пришла, прочла, чтобы узнала! А она лежала у папы и думала о себе… Даже сегодня днем, когда шла к школе и, будто маленькая, искала каштаны, письмо ее так ждало! Еще могла бы успеть в суд. А вместо этого стояла в подворотне и смотрела, как выходят из школы Настя, Вита. Завидовала им, хотела быть такой же… Не может она быть такой, как они. Не может! Но это неважно. Петронеле в тюрьме! В камере с маленьким оконцем. За ним – стена. Высокая, толстая. И Петронеле, наверно, страшно. Она не знает, что с нею будет. Это решат другие люди. Может, она думает, что Нора нарочно не пришла в суд – ведь самой теперь ничто не грозит… Но она же не знала! А теперь знает. И все равно сидит. Потому что ночь. Если бы даже побежала тайком, прячась в тени стен, чтобы патрули не увидели, то куда? В тюрьму не впустят. А в суде ночью никого нет. Как передать Петронеле – через эту темноту над крышами, через тюремную стену, решетчатое оконце, – что Нора завтра прибежит. Может, суд еще не кончился. Она расскажет, будет просить, умолять, чтобы Петронеле выпустили. Она же хорошая, очень хорошая! Ударили башенные часы. Три… Четыре… Как долго еще ждать утра! Когда Нора попросила товарища Астраускаса отпустить ее с работы и объяснила про Петронеле и суд, он очень удивился. – Я потом все сделаю! – поспешила она заверить. – Не поэтому… – И посмотрел на нее особенно пристально. – Ты понимаешь, что будешь заступаться за человека, который связан с бандитами? – Но она же спасла меня! Он побарабанил пальцами по столу. – Да… – Как это она оказалась соучастницей бандитов? – удивилась Людмила Афанасьевна. – Это все ксендз… Марите почему-то молчала. Товарищ Астраускас опять посмотрел на нее очень пристально. Будто хотел понять что-то. – А твой отец знает? – Конечно. Он тоже пойдет! – Сперва все-таки выясни… – начала было советовать Людмила Афанасьевна. – Она же не выясняла, когда вела меня из леса! – Тоже верно… – Так мне… можно? – Срочных бумаг пока нет, – будто совсем о другом заговорил товарищ Астраускас. – И если у тебя свои дела… – Спасибо! На лестнице догнала ее Марите. Сунула в карман яблоко. – Съешь. Из деревни привезли. – И поспешила наверх. В суд, то есть в театр, где шел суд, их не хотели впускать. Нужны пригласительные билеты. Отец стал объяснять милиционеру, что они пришли не слушать, а его дочь хочет дать свидетельские показания. – Где ее повестка? – Дело в том, что нас не вызвали, мы сами пришли. Милиционер и слушать перестал. – Но если нас, то есть хотя бы дочь, не выслушают, – настаивал отец, – могут неверно засудить человека. – Гражданин, отойдите. И вы, гражданка, тоже. Но они не могли отойти! Отец просил понять – там судят старушку, которая во время оккупации спасла… А никто этого не знает… Милиционер махнул рукой. – Там судят бандитов. – Но она не такая! – крикнула Нора. – Разберутся. Отец, волнуясь и оттого неуклюже подпрыгивая на костылях, заспешил к другой двери, где вход на балкон. Опять стал объяснять. Но милиционер сразу перебил его: – Без пригласительных не имею права. – А где их взять? Он пожал плечами. – По месту работы. Или, может, в райкоме. – Но мы можем опоздать! – не отставала Нора. – Мне приказано не впускать. – А где начальник охраны? – строго спросил отец. Милиционер спокойно, будто давая понять, что это все равно не поможет, сказал: – Наверно, внутри. Отец велел ей ждать, а сам ("Хоть бы не выскользнули костыли!" – испугалась Нора) заспешил к дальней небольшой двери с надписью: "Служебный вход". Что-то сердито сказал милиционеру, и тот его впустил! Нора ждала долго. Наконец отец вышел вместе с милицейским офицером, который велел их пропустить. В фойе отец опять ушел – искать Петронелиного адвоката. Нору впустили в зал. Она удивилась, что здесь непривычно светло, совсем не как на спектакле. И зал выглядит иначе – первые ряды стульев сняты. А сбоку отгорожено. Там они! И Петронеле. Забилась в самый угол, опустила голову. В своем всегдашнем черном платке. Ее тоже охраняют… Хоть бы посмотрела сюда! Но она не смотрит. Ни на сцену, где судья, заседатели, ни в зал. Только себе под ноги. И, кажется, даже не слушает. Это ж ее судят! И тех, кто рядом… Они совсем обычные. У крайнего уши большие, оттопыренные. А его сосед потирает небритый подбородок. Но они же убивали! Это только теперь они выглядят… как все… В старых пиджаках, сутулятся. Будто им даже неловко, что на них смотрят. Но у них же были автоматы. И они убивали! Тот, крайний, с торчащими ушами. И второй, что трет подбородок. Той же рукой он нажимал на гашетку… Даже этот белобрысый недоросль в сером домотканом пиджачке, который теперь отвечает. – Не… не заставляли. Говорили, кто хочет. – И вы хотели? – Голос судьи был строгий. – Не… Только другие шли, так и я… – А что оккупанты вам за это давали? Значит, он и тогда!.. Нора вздрогнула. Он, который тут стоит, – с автоматом… в том лесу… И если нашел бы ее у Стролисов или у дедка… – Не… Сами-то они ничего не давали… Было тихо. Судья ждал, чтобы он продолжил. И он неохотно пояснил: – Они только позволяли брать. – Что именно? – Одежонку. Брюки там или пиджак. Может, пальто. Уже не помню. – Значит, вам разрешали брать одежду расстрелянных? – Не… Не всю. – И опять пояснил: – Это кто половчее, две пары на себя натягивали. Или по карманам лазили – может, там часы иль деньги. – А вы? – Я не… – Почему? – Медлительный я. Да и на что мне много? Себе, тестю. Еще иногда детишкам. Иль жене. Нет, ей это не снится. Она слышит. И другие тоже слышат. – А почему вы пошли к оккупантам на службу? – Так я ж не знал, что будет такая. Судья полистал на столе бумаги. – Вы поступили в январе сорок второго. Тогда уже было известно, что это за служба. Молчит. – Вы не ответили, почему пошли к оккупантам на службу. Заставили? – Не… Только люди говорили – кто не с ними, в Германию вывезут. Кому ж охота… – А тем, кого вы расстреливали, охота была умереть? – Не… Норе казалось, сейчас что-нибудь случится – лопнет, разорвется эта тишина. Грохнутся наземь люстры. Но было тихо, и люстры висели неподвижно. Только голос судьи казался слишком громким: – Но теперь, когда ваших бывших хозяев уже нет, почему вы теперь продолжали убивать? – Я не убивал. Судья опять полистал свои бумаги. – На предварительном следствии второго октября вы сознались, что выстрелили в председателя сельсовета Витенаса. – Так я ж не один. – Но вы, почему вы выстрелили? – Приказали… – уже совсем неохотно ответил он. – Кто приказал? Он нерешительно глянул на большеухого с краю. Но тот, брезгливо поморщившись, отвернулся. Даже отодвинулся. – Шимонис велел? – Не… – Он, кажется, испугался. – Другие. Фамилий не помню. Говорили, немцы скоро вернутся. И кто не слушается… Вдруг умолк. Будто устал говорить. Или подумал, что все равно не поможет. Судья ждал. Потом задал еще один вопрос: – В убийстве бывшего малоземельного крестьянина Тишкуса, получившего от советской власти землю, а также в убийстве его жены и двух малолетних детей вы участвовали? – Не… – И все-таки, помолчав, добавил: – Только на часах стоял. В зале кто-то заплакал. Все повернулись туда. Плакала старушка в таком же, как у Петронеле, черном платке. А молодая обнимала ее… Судья назвал еще одну фамилию. Еще. Но он упрямо твердил свое: – Не… Только на часах стоял. А Петронеле так ни разу и не подняла головы. Даже не шевельнулась. Будто не слышала ничего, не понимала. Сидела в углу сухонькая, маленькая, в черном платке, черной кофте. Когда судья объявил перерыв, Нора заспешила к Петронеле. Но люди выходили из зала, и, пока она пробиралась, из-за перегородки всех вывели в заднюю дверь. Петронеле шла последней, и Нора увидела только ее спину, заложенные назад руки. Знакомые, худые… Хотела хотя бы крикнуть, чтобы Петронеле знала – она здесь. Но не успела – дверь закрылась. За перегородкой было пусто. Только две обыкновенные скамьи. А сзади, на двери, в которую их вывели, нарядные бархатные портьеры. Конечно, ведь здесь театр… Подошел отец. – На сегодня все свидетели уже вызваны, иди на работу. Попроси, чтобы завтра отпустили. Повестку мне позже дадут. – А Петронеле? Она же не знает, что я здесь. Отец сочувственно покачал головой. – Говорить все равно не разрешат. – Но пусть хоть увидит, что мы здесь! Он тоже остался ждать. Смотрел в зал. Остановился взглядом на середине какого-то ряда. Будто там стулья знакомые. – В последний раз я… мы с твоей мамой здесь были за три дня до войны… Потом, на фронте, я часто вспоминал тот вечер… Она тоже помнит…Папа с мамой пришли поздно. Она уже лежала в постели. А мама стала рассказывать бабушке…На мгновенье Норе показалось – рядом стоит совсем, совсем прежний папа. Внезапно мужской голос у самого уха строго сказал: – Здесь стоять нельзя. Прошу отойти. Милиционер. Нора неохотно отодвинулась. Но совсем немного. – Еще отойдите. Звонок. И сразу второй. Люди входят во все двери, рассаживаются. А портьеры за перегородкой висят неподвижно. В зале зажгли боковой свет. Но та дверь все еще закрыта. Идут! Нет, только милиционер. Второй. Становятся по углам. Они! Большеухий. Его сосед. Тот, отвечавший… – Петронеле! Норе показалось, что она позвала очень тихо, но милиционер строго сказал: – Отойдите. Разговаривать запрещено. – Петронеле… – все равно позвала Нора. Петронеле подняла голову. Встрепенулась. Испугалась. И очень знакомо, по-воробьиному быстро повернула голову к сцене, опять к Норе. Снова к сцене. И махнула Норе, чтобы ушла отсюда. Скорее! – Разговаривать нельзя. Прошу отойти. Но она же не разговаривает. Только смотрит. А Петронеле опять махнула рукой. Чтобы Нора скорее ушла. Кажется, боится за нее. – Идем… – Отец погладил Норино плечо. – Идем. Но она не могла двинуться. – Прошу встать. Суд идет! Захлопали стулья. И Петронеле снова опустила голову. Нора вышла. Там, в зале, люди опять садились. Отец тихо прикрыл дверь. Все было совсем не так… Ночью, в своей комнатке, Нора очень ясно представляла себе и этот зал, и сцену. Видела, как стоит там, как рассказывает. Петронеле вовсе не заодно с этими. Она спасла ее. Иначе Нора так и замерзла бы тогда в лесу, в яме… "…Я совсем не могла ступить. Она нагибалась и растирала мне ноги". "…Я хотела лежать на чердаке или в сарае. Тогда, если меня найдут, скажу, что сама туда залезла, она ничего не знает. Но Петронеле даже испугалась: "Как это – человека, еще больного, – в сарай". И про еду Нора рассказывает: "…Мне она всегда наливала больше, чем себе. Я просила, чтобы хоть поровну, а она объясняла: "Я же все время ела, а тебе надо отъесться и за то время, что лежала в лесу голодная". И как Петронеле ее лечила, Нора рассказывает. И как уговаривала не уходить – ведь еще холодно, хоть бы настоящей весны дождалась. А на дорогу отдала единственные два яичка, которые берегла на пасху… А кончив про все это, добавляет то, что сказала тетя Люба: "Нельзя человека судить, если он не понимал, что делает. Это не соучастие". Всю ночь это вертелось в голове: она говорит, судья и заседатели слушают. Петронеле тоже довольна. А после суда Нора ее приводит к отцу. Потом они приходят сюда. Петронеле будет спать на кушетке… Утром все было иначе… Когда она у входа показала милиционеру повестку, он велел пройти в комнату для свидетелей. Нора сказала, что хочет в зал. Но милиционер объяснил, что в зале она сможет остаться только после дачи показаний. А теперь должна пройти за кулисы. Вторая дверь направо. В театре кулисы совсем другие, чем за школьной сценой. Длинный коридор, много дверей. И на каждой карточка с фамилиями артистов. Нора постучалась во вторую дверь. – Войдите. Гримировочная… Вдоль обеих стен – зеркала, тумбочки. Сидят трое мужчин, каждый перед отдельным зеркалом. Деревенские – сразу узнала Нора. Двое пожилых. У крайнего бумажная полоска на подбородке – видно, порезался, когда брился. А третий, который ближе к двери, – совсем молодой. Только старается казаться взрослым. И немножечко похож на того, голубоглазого, который нес ее из леса… Старики сидят прямо, напряженно и, кажется, боятся шевельнуться, чтобы не шевельнулось и там, в зеркале. А парень, наоборот, то как бы ненароком поправляет волосы, то просто руку приподнимает. И следит, как это отражается. – Здравствуйте… – Засмотревшись, Нора забыла поздороваться. Старики кивнули и сразу снова застыли – такие же чинно-неподвижные. А молодой, следя, как в зеркале шевелятся его губы, сказал: – Садитесь. Неизвестно, сколько ждать придется. Она присела на четвертый стул. Тоже перед зеркалом. Над ним лампочка. Казалось, она тоже, как эти старики, боится шевельнуться. Но, правда, очень неловко было сидеть перед своим отражением, лицом к лицу с собой. И еще видеть в зеркале напротив свой затылок, спину. В коридоре послышались шаги. Все четверо напряглись в ожидании. Нет, прошли мимо. Парень вздохнул. Видно, долго еще ждать… А Нора, кажется, только теперь вспомнила, зачем она здесь. Ее же могут вызвать. И надо будет говорить. Уже теперь, сейчас, в том большом зале! В зеркале были очень испуганные глаза – она забыла! Забыла все, что ночью собиралась сказать складно, убедительно. Это осталось там, в ее комнате. Она быстро зажмурилась. Чтобы вспомнить. Петронеле добрая. Спасла ее… Вела из леса… Нельзя человека судить за то, что он не понимал… это не соучастие… Вызвали Нору самой последней. Первым позвали молодого парня. Услышав свою фамилию, он заволновался. Подскочил, потер о пиджак руки, будто ему сейчас здороваться, а они не очень чистые, и вышел. Они остались втроем. Ждали его возвращения. Тот, с бумажкой на подбородке, так и сказал: – Вернется, хоть расскажет… – Скорее бы… – вздохнул его сосед. И опять замолчали. Сидели перед своими отражениями в закупоренной тут тишине… Когда дверь наконец открылась и громко позвали: "Приглашается свидетель Вайткус", – тот, с порезанным подбородком, кажется, не сразу понял, что это его зовут. Потом суетливо вскочил, на ходу бросил: "До свиданья", – и поспешно заскрипел сапогами к двери. Его сосед остался сидеть в явном нетерпении, готовый каждую минуту вскочить. Наконец не выдержал, поднялся. – Наверно, уже скоро позовут. Пригладил на макушке волосы и встал у двери. Так и стоял, видимый в зеркале без головы, долго, переминаясь с ноги на ногу, поминутно одергивая пиджачок. Наконец его тоже позвали. Нора осталась одна. Одна с зеркалами, в которых виднелось много Нор. Только одни сидели к ней спиной, другие – боком. И поворачивались вместе с нею, смотрели друг на друга. Может, судьи забыли о ней? Она достала повестку, положила перед собой. Повестку никто не проверял. Так и осталась там лежать раскрытая, когда Нору внезапно позвали. В зале после блеска зеркал казалось тускло. Нора никуда не смотрела. Встала, куда ей показали. Слушала предупреждение судьи, что за ложные показания… может быть привлечена… по статье… – Конечно, скажу правду! – воскликнула она. Судья еле заметно улыбнулся, и Нора смутилась – наверно, не надо было этого говорить, да еще так громко. Она увидела рояль! Сзади, за судейским столом, в самом углу сцены стоял концертный рояль. И Нора уставилась на него. Отвечала, как фамилия, имя, отчество. Год рождения. Национальность. Только услышав вопрос: "Образование?" – испуганно глянула на судью – это тоже надо говорить? Но он не понял и повторил: – Образование? – Незаконченное среднее… Судья, кажется, удивился. А один заседатель – тот, в очках – неодобрительно покачал головой. – Расскажите суду, как и при каких обстоятельствах вы познакомились с подсудимой Петронеле Куршите. – Я с ней не знакомилась. Она меня прятала. – Когда и сколько времени? – Во время оккупации… Всю зиму. – А точнее? Постарайтесь вспомнить, сколько времени вы у нее находились. Тетя Люба говорила – надо составить список… – С осени… с поздней осени, уже были заморозки, сорок первого года, до…до… – Нора вспомнила стаявший снег, лужи и два яичка, которые Петронеле ей отдала… – почти до пасхи, то есть до весны сорок второго… – Знаете ли вы еще кого-нибудь из подсудимых? – Нет… – Вспомните, может, приходил кто-нибудь из них к Петронеле Куршите? Но судья же спрашивает совсем не о том! Она должна рассказать, какая Петронеле хорошая. Как ее прятала. – Постарайтесь вспомнить… – начал было повторять судья. – Что вы! – поспешила его заверить Нора. – Она их даже не знала раньше. И вовсе не заодно с ними! – Отвечайте только на вопросы, – напомнил судья. – Приходил ли к Петронеле Куршите кто-нибудь из сидящих тут подсудимых? – Нет. Не приходил. – И Нора беспомощно умолкла. Но вдруг услышала свое молчание. Ведь так судья вовсе ничего не узнает. И она добавила: – К ней вообще никто не приходил. Только иногда соседки. Но меня они не видели… – А почему подсудимая вас не укрывала до конца, то есть до прихода Советской Армии?.. Отец говорил, что об этом могут спросить… – Ведь знала, что для вас это смертельная опасность. – Я сама… – Норе показалось, что судья не расслышал, и повторила громче: – Я сама ушла. – Напоминаю, что суду надо говорить только правду. – Правда, я сама ушла… – У вас было более надежное укрытие? – Нет… – Тогда почему же вы ушли? Она вас вынудила? – Что вы! Она не хотела, чтобы я уходила. Потом дала на дорогу хлеба и единственные два яичка, которые берегла на пасху. – Услышав свой голос, Нора поняла, что это совсем не важно, про яички. – Она не хотела, вам некуда было, а все-таки вы ушли. В чем же причина? Нора молчала. Но если не скажет, судья и правда подумает, что Петронеле велела уйти. А если скажет… Нора посмотрела на Петронеле. Она сидела все так же опустив голову. Если скажет, то Петронеле будет очень больно – будто сама выдала. Да и судья может не поверить, что Петронеле не по злой воле. Она очень набожная… И на исповеди… Судья ждал. И сзади, в зале, было очень тихо. – Потому… что на исповеди она призналась ксендзу… У Петронеле мелко задрожали руки. А может, она мысленно перебирает четки? – И что же? – Ксендз прислал соседку – когда Петронеле не было дома, – и она велела мне уйти. Иначе ксендз… – Неправда! Это крикнул большеухий. Неужели он ксендз? Но ведь совсем непохож. Без сутаны, в обычном пиджаке. – Я вам слова не давал, – сказал ему судья и опять обратился к Норе: – Какую соседку? – Фамилии не знаю. А имя Агота. Петронеле вздрогнула. – И что вам эта Агота сказала? – Чтобы я немедленно ушла. А то… – Выдумки! – опять пробасил большеухий. Судья посмотрел на него очень строго. – Не выдумки! – Нора больше не могла говорить тихо. – Петронеле правда не знала, почему я ухожу. Просила остаться. Дала на дорогу хлеба, единственных два яичка… – Нора помнила, что об этом уже говорила, но все равно продолжала: – …которые берегла на пасху. И не виновата она! Ни в чем не виновата! Это ксендз велел… А она его слушается… Он же ксендз! – И Нора вспомнила тети Любины слова:-Нельзя человека судить за то… Но судья не дал ей закончить. Опять стал задавать вопросы. А Норе казалось – все не о том, не о главном. Прокурор тоже спрашивал. Говорила ли Петронеле, что боится прихода Советской Армии? И почему Нора все-таки тогда не сказала о причине своего ухода. (Если она действительно настоящая и единственная, подчеркнул он.) Нора смотрела на него – неужели не верит? И только адвокат, кажется, верил. Нора хотела, чтобы он ее спрашивал много. Чтобы она могла рассказать все, все. Но адвокат только хотел знать, просила ли Нора у Петронеле, когда та нашла ее в лесу, чтобы спрятала, или Петронеле сама предложила. И хотя Петронеле тогда ничего не предлагала, просто вела ее, Нора ответила, что да, сама предложила. Еще адвокат спросил, знала ли Петронеле, что за укрытие Норы гитлеровцы ее могут… И Нора, даже не дослушав, поспешила уверить: – Конечно, знала! Когда судья сказал, что она свободна, Нора не сразу поняла, что это уже все, больше ее спрашивать не будут. А ведь еще ничего не рассказала! Но судья повторил: – Вы свободны. Можете, если хотите, остаться в зале. Нора повернулась уходить. Не решилась взглянуть на Петронеле. Ведь не помогла ей… Оставила с этими… А ноги двинулись с места. Пошли туда, к рядам стульев. Глаза увидели свободное место у края. Нора села. – Хорошо говорила девушка… – услышала она за спиной шепот. – Про ксендза могла бы не болтать, – зло ответил другой голос. И Петронеле не смотрит сюда… Что они с нею сделают? Эти строгие люди, сидящие на сцене? Они же ничего не знают! Нора не сумела рассказать. Кого попросить, чтобы завтра ее опять вызвали? Отец сказал, что это было глупым ребячеством на суде крикнуть: "Петронеле, я поеду с тобой!" Но у Норы это само вырвалось. После речи адвоката она вообще надеялась, что Петронеле сразу выпустят. Он же доказал очень правильно, убедительно, что Петронеле совсем не виновата. И просил освободить ее из-под стражи. Норе показалось, что судья кивнул. Она уже представляла себе, как после суда приведет Петронеле к папе. Потом к себе… Даже просила тетю Янову одолжить крестик, чтобы повесить на стене, пока Петронеле будет у нее жить. Но когда судья в самом конце приговора прочел: "…Петронеле Куршите – три года лишения свободы", – и Петронеле, будто только теперь поняв, что это на самом деле о ней, стала беспомощно озираться то на адвоката, то в зал, на Нору, у ней и вырвалось: "Я поеду с тобой!" Отец уверяет, что она помогла. И адвокат это сказал. Если бы не ее показания, Петронеле осудили бы по меньшей мере на восемь, а то и на все десять лет. Ведь все-таки бандиты находили у нее приют. Но именно потому, что она спасла Нору и Нора рассказала о ее фанатической вере в бога и в ксендза, ей дали всего три года. Тетя Люба сказала, что, конечно, можно писать в высшие инстанции, просить еще больше смягчить приговор, нужно ей помогать теплыми вещами, продуктами. Но поехать… И все равно Нора думала об этом… …Петронеле выпускают из лагеря. Где бы она ни поселилась потом, Нора приезжает к ней. Они живут вдвоем в маленьком домике. Петронеле спит на кровати, а Нора на печи. Только, конечно, не прячась. По вечерам пишет письма. И совсем не чувствует, что должна быть другой. Там нет пианино…И переулка с каштанами, где школа… А здесь все это есть. Даже снится. Как только она закрывает глаза, кажется, еще не засыпает, уже видит это. Каждую ночь то же самое. Будто идет по коридору, бесконечно длинному, со множеством дверей… За одной стучат машинки. Там Марите и Людмила Афанасьевна. За другой – она знает – отец. Теперешний, с тетей Любой, Аликом, Татой. А дверь напротив – прозрачная. Виден тот лес. И огромные пустые ямы… На соседней двери белеет листок. То самое удостоверение, которое Рагенас подписал во время оккупации. А за дверью – сам Рагенас. Мертвый, в черном гробу, со сложенными на груди руками. В двери направо – окошечко. Это касса тети Ани. Только Нора все равно проходит мимо. Она спешит. Отец велел зайти в вечернюю школу. Но здесь очень много дверей. И Нора проходит мимо всех, повторяющихся. Опять слышен стук машинок. Белеет листок Рагенаса. Виднеются ямы в лесу. Окошечко в кассе тети Ани. А Нора все идет по этому бесконечно длинному коридору, идет… Утром встает усталая, будто и правда всю ночь шла… Недавно рассказала об этом тете Ане. Но она ничуть не удивилась. – Потому и снится, что днем об этом думаешь. – А вы разве не думаете? – Нет… Жизнь вспять не повернешь. Нора хотела спросить – неужели тетя Аня никогда не вспоминает свою прежнюю работу и ей не хочется опять держать в руках новорожденного малыша, вызвать его первый крик, сказать: "Живи, малыш!" Но промолчала. Тетя Аня не любит, когда ей напоминают об этом. – Нас из жизни выбросило, – продолжала тетя Аня. – И вернулись мы уже не в свою, прежнюю жизнь, а в их – тех, кто жил беспрерывно. – Но папу ведь тоже "выбросило". И тетю Любу, и других. А они не только помнят… – Значит, могут. А я не могу. Помню, что было… Да и кажется мне, что и теперь мы еще временные. Хоть немцы далеко– в Польше, Чехословакии, но могут прорваться их самолеты, сбросить бомбы…А сколько людей погибло от этого недавнего взрыва на станции. Говорят – саботаж, дело рук гитлеровских последышей. Какая разница, чьих рук… – Тетя Аня опустила голову, белую, поседевшую в лагере. – Война еще идет… Нора это знает. Слушает сводки Совинформбюро, собирает газетные вырезки с приказами Главнокомандующего, считает, сколько уже освобожденных городов. Читает тете Яновой письма ее Яцека с фронта. И везде – о боях. Идут бои. Она понимает, что там каждый день, даже каждый час, за взятие любого города, за освобождение каждой деревни многие падают мертвыми. Или их ранят… А все равно кажется, что это далеко – фронт, стрельба, взрывы. И поэтому она думает, а что будет потом, после войны? Отец уже столько раз убеждал, что она должна учиться дальше. И на работе, будто сговорившись, все твердят то же самое. Она не спорит. Даже понимает. Но все равно твердит: "Не могу". Тетя Аня это понимает. А те, кто уговаривает…Им, наверно, трудно это постичь, что она не может опять стать ученицей. Думать только об уроках, отметках. Будто ничего не было… Но ведь было! Было! Да и теперь все совсем иначе… Если бы она уже была в школе… Но пойти… Опять постучать в незнакомую дверь. Попросить, чтобы впустили. То есть приняли. Она сразу начинает чувствовать старый страх – что скажут нельзя, уходи… Нет, она не может…