Текст книги "Женщины Никто"
Автор книги: Маша Царева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Маша Царева
Женщины Никто
Неправда.
Только не это.
Только не она.
С ней могло случиться все, что угодно: подыхая в огненном водопаде предменструальной истерики, она могла переколотить бабушкин трофейный хрусталь, а в порыве экзистенциальной меланхолии – всю ночь декламировать Бродского изумленному незнакомцу. В былые времена она была способна на затяжной парашютный прыжок, театрализованную слежку за изменившим мужчиной, эзотерическое путешествие по индийским ашрамам, десятидневное голодание.
Все, что угодно, все, что угодно.
Кутить всю ночь напролет, как будто бы это не ее тридцатипятилетний юбилей три года назад с размахом отмечали в «Метрополе», как будто бы у нее вообще возраста нет.
Дозированную любовь‑на‑полчаса с банкиром NN, который жил в квартире напротив. У него лысина, а изо рта почему‑то всегда пахло сыром дор‑блю. Его нежное «милая» (когда пальцы путали ее волосы) удивительным образом трансформировалось в светское «милочка» (когда они случайно сталкивались на каком‑нибудь приеме и на его руке висела едва втиснувшаяся в шестнадцатый британский размер законная супруга). Британский – потому что к таинству шопинга она приобщалась исключительно в «Хэрродсе», где у NN был личный консультант.
А Полина с ним два года спала. Время от времени. И даже вот такая унизительная разновидность близости с NN и ему подобными гарантировала ей статус, к природе которого она за свои почти сорок успела привыкнуть, но все никак не могла ее постичь.
Почти сорок. Ужас‑то какой. Но это неважно – выглядит она максимум на двадцать восемь. Свежа, как консервированный кукурузный початок. А тоску в глазах всегда можно разбавить увлажняющими каплями.
С ней могло произойти все, что угодно, ее жизнь всегда была непредсказуемой, и в принципе она была готова ко всему.
Но то, что случилось с Полиной Переведенцевой в тот день, было больше похоже на липкий ночной кошмар – от таких просыпаешься с подступившим к горлу колотящимся сердцем и не можешь уснуть, пока не глотнешь новопассит и четверть часа бессмысленно не потаращишься на фонари в окне.
Молодой врач смотрел на нее с таким выражением лица, словно заключил сам с собою пари: заплачет или сдержится. Если только Полина сама это не придумала в отчаянной попытке цепляться вниманием за мелкие детали, лишь бы подольше не услышать самого главного, того, за чем она сюда и пришла. А у врача этого таких, как она, три десятка в день: ну разве что они не носят туфель ручной работы из кожи игуаны и душатся не тысячедолларовым «Clive Christian», а чем‑нибудь попроще из ближайшего «Л’Этуаля».
– Необходима биопсия, – он вздернул брови – густые, колоритные, они кудрявились на концах и были промелированы ранней сединой.
А в целом он был вполне ничего, этот врач. Но на Полину смотрел не как на красивую женщину, которая бездарно маскирует страх и отчаяние кокетством, а как на лабораторную крысу, объект изучения. И это было страшно.
– Вам в семнадцатый кабинет. Сдадите анализы, оплатите в кассе, в понедельник придете за результатами.
– В понедельник… Но сегодня четверг, – у нее пересохли губы. – Нельзя ли пораньше, как вы не понимаете…
– Я все понимаю, – перебил врач, который знал, что в коридоре его дожидается очередь из десяти с лишним человек, – но лаборатория уже закрылась, а завтра у нас санитарный день.
– Три дня… Три дня ада, – вздохнула Полина.
– Может быть, все и обойдется, – без особенного энтузиазма подбодрил ее врач.
Вывалилась в коридор – словно на сухой январский морозец из беспощадно протопленной бани. Женщины из очереди уставились без стеснения, пытаясь прочесть по ее лицу: пан или пропал? Только одна из них, в повязанном по‑старушечьи темном платочке, который старил ее желтое осунувшееся лицо, смотрела на туфли – наглые, сиреневые, с золотыми пряжками. Для нее Полинины туфли были не просто обувью – непрактичной, немного вульгарной и неприлично дорогой, но чудесным артефактом с другой планеты. Из мира где– кто‑то‑запросто‑носит‑обувь‑с‑золотыми‑каблуками.
Сама‑то она давно переселилась на планету тех, кто от изматывающей химиотерапии поблевывает по утрам в больничное ведро, потому что нет сил доплестись до сортира. И, судя по ее обреченному потухшему взгляду, она была уже готова к спешному переезду на планету тех, кто однажды, в четверг, вызовет в палату нотариуса, чтобы отписать квартиру великовозрастной дочери, а дачу – малолетнему сыну, и все это с виноватой улыбкой и оговорками: «Так, на всякий случай».
У Полины перехватило дыхание.
Неужели и она… И она будет вот так же повязывать темный платок (или пусть даже шелковую шаль от «Hermes»), безучастно смотреть на мир, лениться подкрашивать пергаментное лицо, стучать винирами от внезапного холода, лысеть, блевать и, бессонными ночами корчась в объятиях боли, сожалеть о том, что черт дернул ее перевязать трубы и почему у нее совсем нет настоящих друзей, и даже некому завещать брильянты, потому что, кроме трех комплектов «Van Cleef» и одного «Bvlgari», у нее ничего, ничего, ничего по‑настоящему ценного нет.
И как будто бы кто‑то приглушил свет и включил неуместный на этой скорбной территории дискотечный зеркальный шар. Окружающий мир превратился в броуновское движение солнечных зайчиков, а из ее личного пространства испарился кислород. Колени стали ватными, и Полина беспомощно осела на стул.
Женщины из очереди взволнованно закудахтали. Никто больше не злился на нее за выпирающие из декольте загорелые груди, пресловутые туфли и вообще за то, что посмела явиться сюда с глянцевым маникюром и роскошной копной выбеленных волос.
Ха, мы теперь одной порченой крови, ты и я.
Кто‑то поднес к ее губам стакан с попахивающей хлоркой водой. Чьи‑то проворные пальцы юрко забрались под легкий шелк ее платья, щелкнула застежка бюстгальтера, и Полина инстинктивно оттолкнула руку фамильярной благодетельницы, но потом поняла, что так и правда намного лучше.
Кто‑то гладил ее по руке.
– Ничего, девочка, все еще образуется. Диагноз – это еще ничего не значит, мне самой поставили четвертую стадию пять лет назад. По их прогнозам, меня и быть‑то давно не должно. А я ничего, держусь.
Полина открыла глаза и увидела, что с ней разговаривает та, в темном платочке. Вблизи она казалась еще моложе – страшно‑то как!
– Меня зовут Юля, – ее улыбка производила еще более кошмарное впечатление, чем ее образ в целом. Улыбка мумии, улыбка самой смерти. – Мне кажется, я вас где‑то видела. Мы не могли встречаться раньше?
Конечно, эта Юля ее видела. Полина Переведенцева не была знаменитостью в полном смысле этого слова, но ее лицо мелькало то тут, то там. Она вела небольшую передачу на музыкальном канале. Ее любили светские хроникеры. Однажды, пару лет назад, ее угораздило сняться в рекламе населенного бактериями йогурта. Режиссер мечтал заполучить ее в постоянные любовницы, но самым интимным их свиданием стал ужин в «Сеттебелло», где ему пришлось оплатить трехсотдолларовый счет, чтобы выслушать, что он не мужчина ее мечты.
– Ладно, – Полина храбро улыбнулась. Говорят, позитивный настрой помогает выжить в любой ситуации. А ее приговор даже не подписан, диагноза нет, и лучшее, что она может в этой ситуации сделать, – на три бесконечных дня постараться забыть об уплотнении, зреющем в ее левой груди. К тому же у нее с детства не получалось плакать на людях – наверное, это была своеобразная защитная реакция. – Мне еще на биопсию. А потом предлагаю выпить кофе. Тут напротив есть «Шоколадница», пойдешь?
– Надо же, какая ты, – восхитилась Юля. – А у меня самой пять лет назад такая истерика была… В голос выла, мужа напугала. Еле успокоил, пообещал до конца пройти со мною этот ад. И его даже хватило на полтора года… А ты замужем?
– К счастью, нет, – сказала Поля.
И заплакала – неожиданно для себя самой.
Все называли ее Анютой, Нютой, Нютиком. И иногда она с досадой думала: имя – единственное, что у нее осталось молодого. С возрастом ее губы стали вялыми и сложились в скорбную гримасу, на шее прорезались вековые кольца тоненьких морщин, тело оплыло и, как дрожжевое тесто из забытой на батарее кастрюли, рыхло выпирало из юбки пятидесятого размера. А имя осталось. Не трансформировалось в солидную Анну Сергеевну или холодновато‑почтительную Анну.
Ей было рано, непозволительно рано ощущать себя разочарованной и старой. И все‑таки иногда Анюте казалось, что родовое семейное проклятие – ранний климакс – уже занесло над ее нераспустившейся женственностью свой ржавый топор. А ведь было‑то ей всего ничего – тридцать шесть. Иные ее ровесницы еще скачут по танцулькам, оголяют колени и на первый взгляд отличаются от двадцатилетних разве что наличием свободных денег, которые тратят со вкусом и без оглядки.
Анютина соседка Лола в день своего сорокалетия купила кожаную мини‑юбку цвета «плаща тореадора», бухнула заначку на роскошные туфли. А когда возмущенный муж сказал, что в ее возрасте пора покупать не каблуки, а белые тапочки, Лола выразительно продемонстрировала ему средний палец правой руки и умчалась в ночь на своей раздолбанной «девятке», точно ведьма на метле. И теперь у нее роман с двадцатилетним сыном подруги, который рос на ее глазах и считал ее кем‑то вроде любимой тетушки. Он из армии вернулся, и Лолин четвертый размер груди, упакованный в новые кружева, очень кстати выступил против его спермотоксикоза.
С Лолой не разговаривает подруга, не разговаривает муж – маленький патриархальный городок, в котором все они жили, не прощает латиноамериканских страстей. Зато на рассвете из ее спальни доносятся такие сочные стоны, что разбуженные соседи с байронической меланхолией вздыхают: а ведь были, мол, и мы когда‑то молодыми…
Анюте даже некого бросить. Не на кого посетовать подружкам: валяется, мол, целыми днями на диване, смотрит, поганец этакий, хоккей, пива в него надо заливать больше, чем бензина в мощный внедорожник, зарплату домой не приносит, зато периодически приносит венерические инфекции, которые в качестве сувениров оставляют ему случайные любовницы. Василий ушел от нее так давно, что иногда ей казалось, что его вообще никогда и не было.
На комоде стоит черно‑белая фотография: счастливая худенькая Нюта с ямочками на щеках и солнечным маем, запутавшимся в длиннющих ресницах. На ней белое платье из дешевого синтетического кружева и нелепая фата, а под руку ее держит красавец‑блондин с улыбкой Делона. Сто лет назад… Другая Анюта, другой Василий, другая жизнь… Кто знал, что всего несколько лет потребуется, чтобы скромный интеллигент, мечтающий стать отцом как минимум троих детей, сохранивший мальчишескую привычку гонять в футбол по субботам, каждую копейку откладывающий на какую‑нибудь красивую мечту вроде отпуска в горах Кавказа или брильянтового колечка жене, превратился в равнодушного алкоголика с щербатым ртом. Так незаметно это случилось…
Конечно, трезвенником он никогда не был, любил опрокинуть стопку ледяной водки за обедом, и иногда, после корпоративных попоек, его, зеленого и шатающегося, приводили домой совестливые друзья. А потом Васю уволили – на предприятии сократили штат, его должность упразднили. Анюта и подумать не могла, что ее мужчина окажется до такой степени не бойцом. Полгодика помыкался, разослал несколько резюме, нехотя сходил на парочку собеседований… А потом начались ницшеанские рассуждения под красное вино: кто он такой, чтобы начинать все сначала? Анюта пахала, как крепостная крестьянка, надеялась, что Вася опомнится и все вернется на круги своя. Но с вина он перешел на водку, потом на дешевый самогон, а однажды… Анюта до сих пор плачет, когда это вспоминает… Однажды отнес в комиссионку ее единственную дорогую вещь – каракулевую шубку с норковым воротником, его же свадебный подарок. Анюта шубу эту любила так, словно она была ее домашним животным. Любовалась, на лето надежно упаковывала в специально сшитый чехол, зимой с наслаждением выгуливала… Эта шубка была для нее больше чем просто красивой одежкой. Первый дорогой подарок любимого мужчины, в некотором роде символ семейной сытости. А Вася ее на водку променял. Уже тогда ей стало ясно, что их брак не протянет долго. Так и вышло – в один прекрасный день Василий собрал чемодан и отбыл к собутыльнице, продавщице универмага, крашеной блондинке с варикозными ногами, гнилыми зубами и смутными амбициями. Анюта и сейчас иногда встречает их вместе – они чинно прогуливаются по главной площади городка. Вася в телогрейке и засаленных брюках и его новая пассия с аляповато размалеванным лицом. Пьют пиво прямо на улице, как безбашенные студенты, беззлобно матерятся и, кажется, уже давно пребывают в том особенном состоянии буддийского пофигизма, которое свойственно большинству русских алкоголиков.
Вот уже шесть лет Анюта пыталась ужиться с социальным статусом матери‑одиночки. И иногда ей приходилось так трудно, что хотелось в голос завыть на луну. Лизонька, ее любимая девочка, нежный аленький цветок, родилась ровно через девять месяцев после их свадьбы, Анюте еще не было и девятнадцати. И все эти годы дочка была единственным источником света в ее унылой скучной жизни.
А теперь и ее нет…
То есть формально Лиза есть. Она звонит два раза в неделю и бодро врет, что все у нее хорошо, что пусть она не поступила во ВГИК, зато ее непременно возьмут в «Щепку», и она встала на учет в каком‑то актерском агентстве, и у нее новая яркая жизнь, новые подруги, новые сапоги и свидание чуть ли не с самим Дмитрием Дибровым. Но в ее голосе чувствуется такая тоска, что после этих разговоров Анюта по два часа, запершись в ванной, плачет. Хотя запираться ей больше не от кого – может хоть в голос рыдать посреди гостиной.
Своенравная амбициозная Лизонька, дитя новой эпохи, уверенная в себе мечтательница, сразу после школьного выпускного бала отбыла в Москву, чтобы стать великой актрисой. А Анюта не смогла, не нашла в себе сил ей помешать. И каждый день она мечтала о том, что Лизонька образумится и вернется, что она поймет – лучше получить образование и стать признанной королевой в маленьком городке, чем очередной девушкой‑никто в огромном мегаполисе. Но Москва уже вонзила в нежную Лизину шею свои вампирские клыки, отравила ее кровь желанием блеска, и Анюта ничего, ничего с этим поделать не могла.
И вот однажды ранним вечером Анюте позвонила московская приятельница Ирка. Так сказать, подруга детства. Когда‑то их родители являлись гордыми обладателями соседних дачных участков. Четыре сотни, косенький дощатый туалет, грядки с морковью, которые заставляют полоть в самый неподходящий момент, когда все подруги бегут на пруд купаться; душистые смородиновые кусты, заклеенные пластырем коленки, побрякивающий велосипед… Беззаботное детство, которое три летних месяца Ирка и Анюта делили на двоих. Потом Ирка поступила в МГИМО, вышла замуж за сына посла какой‑то латиноамериканской страны, обросла новыми реалиями – соболиными шубами, светскими раутами, впечатлениями от поездки на Гавайи, которыми неловко делиться с Анютой, так и не посмевшей перерасти захолустный тихий городок. Но связь они умудрились не потерять, наверное, из‑за Иркиной патологической сентиментальности. Поздравляли друг друга с праздниками, иногда болтали по телефону, старомодно отправляли по почте фотографии, Интернета у Анюты не было. Не видели друг друга лет как минимум восемь, но основными житейскими новостями по привычке исправно делились.
Когда дочка ни с того ни с сего рванула в Москву, Анюта, естественно, сразу же позвонила Ирке. Они вместе позвдыхали‑посетовали на безголовую молодежь. У Ирки был пятнадцатилетний проблемный сын – то сделает пирсинг языка, то влюбится в фанатку «Динамо», то стащит из материного кошелька триста долларов и потратит непонятно на что, то волосы в черный цвет выкрасит. Ирка обещала помочь. Попробовать разузнать о том, где на самом деле живет Лизавета, чем занимается и на что рассчитывает.
Когда в тот вечер Анюта услышала в телефонной трубке Иркин голос, она и обрадовалась, и испугалась. Обрадовалась – потому что любая информация лучше безвестности. А испугалась – ну мало ли, вдруг ей сейчас расскажут, что Лизавета приторговывает собою, шестнадцатилетней своей свежестью, на точке у Казанского вокзала? Или что она стала наркоманкой и ворует кошельки в метро, чтобы на дозу насобирать?
Но Ирка сразу ее разочаровала.
– Ничего узнать мне не удалось. Ее мобильный зарегистрирован на чужое имя. Ни в одном театральном вузе она не числится.
– Это я и так знаю, – вздохнула Анюта, – она бы сразу сообщила. Она вообще старается только хорошее рассказывать, жалеет меня.
– Хорошенькая жалость! – усмехнулась Ирка. – Бросила мать, вильнула хвостом и была такова. Слушай, а почему ты не попыталась к ней съездить?
– Она бы меня не приняла, – пожала плечами Анюта. – Я деньги откладываю… Вот насобираю, чтобы ей хотя бы пятьсот долларов оставить, тогда и поеду.
– Тогда мое предложение тебя заинтересует.
– Какое еще предложение? – насторожилась Анюта.
– Мою знакомую домработница обворовала, – не к месту пожаловалась Ирка. – Украла деньги, драгоценности, норковый пиджак. А казалась такой приличной девушкой, ее нашли через агентство. Оказалось, что у нее были фальшивые документы.
– А при чем тут я?
– Притом, что с моей знакомой это происходит уже в четвертый раз за год! И теперь она твердо решила искать прислугу только среди своих. И я почему‑то сразу вспомнила о тебе.
– Ну спасибо, – криво усмехнулась Анюта.
Нет, она свое место знала. Лишних иллюзий по поводу собственной значимости не питала. Женщина‑никто. Жена, которую бросили. Мать, которую оставили. Поломойка. Но Иркина походя брошенная фраза так неприятно кольнула… Ирка никогда раньше не пыталась подчеркнуть свой статус. Ей хватало такта нащупывать безболезненные темы для разговора, иначе бы эта странная телефонная дружба не продержалась бы столько лет. Информацию о своем достатке, о своей сытой красивой жизни она выдавала дозированно и как бы между прочим.
– Подожди обижаться, сначала выслушай, – Ирка была отнюдь не дурой, сразу все поняла. – Работа там непыльная. Квартира на Остоженке, триста метров. Жить надо там же. На тебе завтрак, ежедневная уборка, покупка продуктов ну и там химчистка, прачечная… Что‑то вроде домоправительницы. А платит она тысячу. С первой же зарплаты сможешь своей Лизке помочь.
– Сколько? – недоверчиво переспросила Анюта.
– Тысячу долларов. Баба она невредная, если что, с ней легко обо всем договориться. У тебя будет почти каждый вечер свободный плюс один выходной… Конечно, ты можешь гордо мыть полы у себя… Но мне кажется, стоит соглашаться.
Анюта разволновалась. Закусила нижнюю губу – дурацкая детская привычка.
– Но почему такая зарплата большая? В чем подвох?
– Никаких подвохов, – рассмеялась Ира. – В Москве сейчас такие расценки на домработниц с проживанием. Мало того что в центре поселишься, все продукты за счет хозяйки, да еще и к дочке поближе будешь… Да что уж там, приезжай и посмотри на все сама. С Полей пообщаешься, подумаешь…
– Поля – это хозяйка квартиры? А кто она? Кинозвезда?
– Скажешь тоже, – усмехнулась Ирка. – Так, светская дама. В общем, уже никто. Ее зовут Полина Переведенцева. Постаревшая куколка с деньгами и без проблем.
Полина и Юля сидели в «Шоколаднице» и не знали, о чем им говорить, двум незнакомкам из разных миров. Роскошная женщина в декольтированном платье, на которую все оборачиваются, не веря, что такой выхоленной красоты можно достичь не только с помощью программы фотошоп. И субтильная дурнушка неопределенного возраста в не по погоде теплом пальто и старушачьей шали из козьего пуха – на нее тоже оборачиваются люди, но по другой причине, оскорбительной. Не верят, что этот полутруп с болезненной желтизной лица, тоненькими прозрачными ручками и черной тоской в равнодушных глазах способен самостоятельно передвигаться.
Юля осторожно заказала апельсиновый сок. От густых кулинарных ароматов ее мутило. Она чувствовала себя неловко, злилась, что на нее все смотрят, проклинала себя за то, что согласилась пойти с этой самоуверенной дамочкой в кафе, придумывала предлог, чтобы вежливо уйти. Полина все это понимала. Она и сама начала раздражаться, что в порыве жалости к себе ее угораздило уцепиться за дырявый спасательный круг. Искать утешение у человека, который сам давно надежду потерял.
Надо же, как странно. Люди смотрят на них и не понимают, что у них общего. Может быть, думают, что Юля – ее бедная родственница. Может быть, решили, что Поля – экстравагантная богачка, которая решила облагодетельствовать ужином первую встречную нищенку. Но вряд ли кто‑то догадывается, что ответ скрыт в Полином wоnderbra цвета фуксии. И в Юлиной накладной груди – ей давно сделали операцию. На силикон денег не хватило, и она заказала в немецком интернет‑магазине пристежную грудь, которая напоминала прорезиненный бюстгальтер. Сначала носила ее каждый день, даже спала в ней, а потом, когда муж ушел, расслабилась, перестала смотреться в зеркало, какая уж там грудь… Только вот к врачу и надевала, чтобы симпатичная участливая онколог видела, что не все у нее так паршиво, как может показаться.
Они оба плывут на одном дырявом плоту, отчаянно пытаясь грести против течения.
– Ну… За нас? – Полина подняла бокал. Она все никак не могла решиться, что заказать – вино или виски, в итоге попросила принести и то, и другое.
– За нас, – эхом повторила Юля. – Только на твоем месте я бы поменьше пила. Сейчас тебе надо делать все для укрепления иммунитета.
Москва – город хронических алкоголиков. Между утренним бокалом ледяного шабли и непременной вечерней виски‑колой Полина жадными глотками пила впечатления, настроения, людей. Все то, что город, как услужливый официант пятизвездного ресторана, подносил ей, не требуя чаевых. Она была хроническим жизнеголиком, с самого детства.
На Востоке считают, что человеку отведено определенное количество вдохов, и можно немного продлить себе жизнь, если медленнее дышать. Может быть, то же самое касается впечатлений? И если да, то она, Полина Переведенцева, уже как минимум четыре среднестатистические жизни прожила.
– А смысл? – пожала плечами Поля. – Я всегда много пила… Как тебе удалось смириться? Ты такой спокойной выглядишь, даже завидно.
– Нашла кому позавидовать, – криво усмехнулась Юля. – Я не смирилась, я привыкла. Ко всему можно привыкнуть. К тому же… Надежда остается. Я пережила все отведенные мне сроки, может, еще и выкарабкаюсь… А мой бывший муж в этом году снова женился. И его новая жена похожа на меня. Представляешь: она его ко мне ревнует.
– Ты симпатичная, – великодушно соврала Полина, отводя взгляд.
– Да брось, – рассмеялась Юля. – Но раньше была как конфетка. Лучше ты мне скажи, почему ты, такая шикарная баба, и не замужем.
– Я была замужем… – Полина нервничала, когда кто‑то начинал любопытствовать о ее личной жизни.
Хотя от этой Юли было глупо ждать подвоха. Да и пресса в последнее время все меньше интересовалась Полиной Переведенцевой. Раньше она была почти звездой, ее называли первой светской дамой. Раньше – когда словосочетание «светская дама» не вызывало ироничной ухмылки и рублевско‑бордельных ассоциаций. Она не просто работала любовницей, она умудрилась сделать из этой «профессии» культ, Полину воспринимали не как элитную давалку, которая получает «Порше» за минет, а как утонченную куртизанку, музу, символ престижа. Да и внешне она была похожа на женщину из прошлого. Многие сравнивали ее с французской актрисой Кароль Буке. Та же строгая сдержанная красота – никаких коллагеновых губ, похожих на липких гусениц, приклеенных к лицу, никаких вызывающе торчащих грудей, форма которых тотчас же выдает их неестественное происхождение, никакого гламурного инкубатора… Полину уважали. А потом… в светской хронике глянцевых журналов поселились проститутки, под нагло ухмыляющимися лицами которых тоже ставили подпись «светская львица». Полина перестала быть уникальной, она стала одной из тех, кто задорого продается. Над ней начали подтрунивать «желтые газеты», журналисты пробовали ее кровь на вкус. Деньги таяли. А мужчины, которые могли бы решить ее проблемы, обращали внимание на пятнадцатилетних клонов Натальи Водяновой. Наверное, маловероятно два раза подряд выдернуть из колоды козырного туза.
Два года назад Полина Переведенцева осветлила волосы, добавила немного силикона в губы, купила абонемент в солярий и решила играть по новым московским правилам. Но не получилось – ее подстерегла любовь. Любовь – самое худшее, что с нею когда‑либо случалось. Если бы метастазы несчастной любви можно было бы вылечить химиотерапией…
Естественно, Полина не могла не вспомнить и о теории наказания и возмездия, все же она была рефлексирующей мазохисткой со стажем.
Что она делала не так, что?
Два аборта – давным‑давно. Ей было слегка за двадцать. В первый раз что‑то там не рассчитали с анестезией, и она проснулась, когда в операционной еще не успели убраться. Увидела кровавые ошметки в эмалированном тазу и вдруг поняла, что здесь произошло, и с тех пор это ей иногда снилось.
Она спала с нелюбимыми мужчинами из‑за их денег, влиятельности, статуса и пять с половиной лет прожила с человеком, которого почти ненавидела и которой сделал ее тем, кем она считалась столько лет. Женщиной, которой завидуют. Его звали Петр Сергеевич. И он ее любил. А она брезговала садиться после него на стульчак унитаза.
Полина давно порвала со своей семьей – отцом, мамой, тетей. Только с младшей сестренкой иногда созванивалась и встречалась за ланчем. Полина привычно называла ее детским прозвищем Кнопка. Ей было одиннадцать, когда Надька родилась. Но сейчас Кнопка выглядела гораздо старше ее самой – после родов неприлично раздалась вширь, перестала выщипывать брови и будто бы нарочно пренебрегала чисткой лица. Кнопка тоже работала на телевидении. Только Полина находилась на высшей ступени пищевой пирамиды – ведущая, а Надя – где‑то в самом низу, выдавала кассеты в архиве.
Полина не выбирала одиночество, ей его навязали. Ее родители были не то чтобы диссидентствующими интеллигентами, нет, они никогда не поднимали голос и не высовывали головы из своей уютной мещанской норки. Хронические беспартийные, которых сплотило тихое несогласие. Они мечтали о престижных гуманитарных профессиях для своих дочерей. А Полина стала манекенщицей, и это был первый удар. А потом и того хлеще… Когда она, двадцатидвухлетняя, переехала к Петру Сергеевичу, семья ее словно с цепи сорвалась. Мама, едва взглянув на его фотографию, завопила, что Полина проститутка, не уважает себя и готова спать с одышливым стариком за идиотское пальто. Кашемировое пальто было первым подарком практичного Петра Сергеевича, ему было больно смотреть на Полино оружие против московского января – замызганный китайский пуховик, из которого торчали свалявшиеся перья. А Полина‑то, Полина пыталась смягчить удар, врала, что влюблена, что внешность не главное, и Петр Сергеевич – замечательный человек, глубокий, надежный. Ну а то, что у него вместо подбородка многослойное молочное желе, так что же, всегда можно сесть на диету… Родители, естественно, сразу раскусили ее вранье. И очень быстро из любимой старшей доченьки она превратилась в персону нон грата. Полина их так и не простила, усыпленная временем обида по‑прежнему росла в ее сердце сладковатым могильным цветком.
Полина залпом допила виски. Юля что‑то монотонно рассказывала о своей жизни, о том, как в пятнадцать лет она чуть не стала королевой красоты районного масштаба, и о том, как познакомилась с мужем в Судаке, о том, как, распивая сладкое крымское вино из пластиковой бутылки, они дали друг другу клятву вечной верности. И о том, как он прятал глаза, уходя от нее навсегда.
Горячие солодовые глотки приятно грели пищевод, и постепенно Полина убаюкивала тоску в мягкой колыбели равнодушия. Даже если это ее будущее сидит сейчас перед нею, зябко кутаясь в немодный пуховый платок, даже если утром вторника хмурая лаборантка отдаст ей листок с приговором, она будет бороться и надеяться. Ей будет проще, чем этой несчастной Юле, ведь ей уже нечего терять. Она все и так растеряла, сожгла все мосты, а те, что не сожгла, не успела достроить. Ни друзей, ни любимого, ни денег, ни детей. Но она будет верить в доброго ангела, она не потеряет самообладания, она справится.
Полина Переведенцева не была ясновидящей и не могла знать, что на самом деле ее доброго ангела зовут Анютой, и что тем же утром он успел побывать на вокзале и купить билет до Москвы, и даже поставил будильник, чтобы ненароком не опоздать на поезд.
Впрочем, и сам добрый ангел ни о чем подобном не задумывался: суетливо паковал чемодан, ломая голову, стоит ли брать с собою шелковую ночнушку в цветочек, если у нее все равно нет мужчины, и на кого оставить герань – жалко, если она погибнет, не выставлять же в подъезд, чтобы алкаши с пятого этажа тушили в нее окурки; а может быть, забрать с собою. Вот удивится московская фифа, когда она появится на пороге со старомодным матерчатым чемоданом и раскидистой геранью в горшке! Господи, ну о чем она думает?
Дура.
Первая «Birkin» появилась у Полины восемнадцать лет назад, когда в России никто еще не знал историю об актрисе Джейн Биркин, которая однажды, в начале восьмидесятых, пожаловалась главе фирмы «Hermes», что никак не может подобрать себе удобную сумку, и тот пообещал нарисовать эскиз специально для нее.
В то время Москва едва распушила перышки после дефицита на еду и не могла в полной мере оценить искусственно созданный дефицит на роскошь.
Ее первая «Birkin» была строгой, шоколадно‑коричневой. Любовник подарил. Полина еще подумала: фу, сумка. Ларе, с которой она в те времена вместе снимала квартиру, мужчины дарили золотые побрякушки, французские духи в громадных флаконах и даже меха. По сравнению с Ларой она, Поля, выглядела оборванкой.
Заметив тень черного разочарования на ее лице, любовник позволил себе неинтеллигентно намекнуть, что сумка стоит девять тысяч долларов и что вообще‑то эту модель ждут не менее полутора лет. Просто ему повезло, одна знакомая отказалась.
Полина и Лара были начинающими манекенщицами. Молодые, безбашенные, жадные, смелые. Полину изгнали из семьи, но ей по сравнению с новой яркой жизнью этот факт казался сущим пустяком. Лара приехала в Москву из Волгограда. Они познакомились в агентстве и сняли одну квартиру на двоих – крошечную однокомнатную клетушку в Бибиреве. Одна спала на продавленной раскладушке, другая – на матрасе, брошенном на пол. Мебели в квартире не было – ели на коленках, а одежду горой сбрасывали на стул. Обе находились в том блаженном возрасте, когда неустроенность только веселит.