355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мартин Эмис » Записки о Рейчел » Текст книги (страница 1)
Записки о Рейчел
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 16:54

Текст книги "Записки о Рейчел"


Автор книги: Мартин Эмис



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Мартин Эмис
Записки о Рейчел

Семь часов: Оксфорд

Меня зовут Чарльз Хайвэй [1]1
  Highway – шоссе (англ.).


[Закрыть]
, хотя по мне этого и не скажешь. Это имя подошло бы какому-нибудь крепкому обветренному парню с большим членом. А я не из таких. Начать с того, что с девяти лет я – очкарик. Средний рост, плоский зад, отсутствие талии, торчащие ребра и кривые ноги тоже не дают повода к самодовольству. (Не стоит даже и пытаться сравнивать меня с теми спортивными ребятами, что встречаются теперь на каждом шагу. У нас нет ничего общего. Помню еще, как я подворачивал брюки и заправлял в них рубахи с чужого плеча. Теперь я стал внимательнее к одежде, хоть и полагаюсь больше на интуицию, чем на вкус.) Зато мне достался на редкость пронзительный голос, с этакой ехидной гнусавостью – идеальный голос, чтобы изводить стариков. Кроме того, полагаю, в лице у меня есть нечто зловещее. Оно костлявое и вместе с тем утонченное; узкий длинный нос, большой рот с тонкими губами, глаза цвета охры с рыжеватой крапинкой… словами этого не передать!

Главное, однако, то, что мне девятнадцать лет, а завтра уже будет двадцать.

Двадцать, конечно, это поворотный момент. Шестнадцать, восемнадцать, двадцать один – лишь точки отсчета, дающие возможность арестовать тебя за невыплату ссуды, женить, трахнуть в задницу, посадить на электрический стул и так далее, – сплошные условности. Разумеется, я как чумы боюсь вредоносных идей типа «Забудь про возраст!», которые, несомненно, приводят к тому, что пятидесятилетние люди сплошь падают замертво в своих аккуратных спортивных костюмчиках, изможденные хиппи, не рассчитав дозу, откидывают коньки, а озверевшие подонки проламывают черепа злосчастным педикам. Может, в двадцать ты еще и не вполне созрел, но юность, что ни говори, уже прошла.

Чтобы одновременно достигнуть драматической грани и тематической симметрии, я решаю назначить время своего рождения на полночь. По правде сказать, мать рожала меня нудно и некрасиво; она взялась за дело примерно в это время (то есть около семи вечера, пятого декабря, двадцать лет назад), чтобы закончить где-то после двенадцати. В результате появился мокрый двухкилограммовый горемыка, которого потом еще две недели выхаживали в больнице. Мой отец собирался – одному богу известно зачем – присутствовать при родах от начала до конца, но через пару часов сломался. Не знаю почему, но меня это всегда прикалывало.

Должен признать, что я много месяцев предвкушал сегодняшний вечер. Когда полчаса назад заявилась Рейчел, я уже решил было, что все испорчено. Но она вовремя ушла. Теперь нужно красиво, как подобает случаю, все обставить и заново пережить последний этап юности. Ведь что-то со мной определенно произошло, и я горю желанием узнать что именно. Итак, если я бегло просмотрю, скажем, последние три месяца и попытаюсь разложить по полочкам всю свою скороспелость и ребячество, всю одаренность и несносность, стеснительность, отвращение к себе и самовлюбленность, тогда, быть может, мне удастся выявить свою hamartia [2]2
  Hamartia (гр.) – в драматургии: фатальная ошибка, часто приводящая к смерти героя.


[Закрыть]
и понять, что делать дальше. Или не удастся – это уж как получится. В любом случае я от души позабавлюсь.

Только что пробило семь. Еще пять часов – и юность прошла. Пять часов – и я отправлюсь в эту отвратительную Страну Великанов, в которой, как кажется детям, их ожидает взрослая жизнь.

Щелкаю замками на новеньком черном чемодане и вываливаю его содержимое на кровать; папки, блокноты, подшивки, пухлые конверты, пачки бумаг, перетянутые резинкой, письма, копии писем, дневники – все эти заметки на полях моей юности усеивают одеяло. Я сгребаю бумаги в несколько временных стопок. Можно разложить их в хронологическом порядке или по темам. Похоже, мне сегодня предстоит большая работа. Беру первый попавшийся дневник, прохожу через комнату и облокачиваюсь на скрипучую этажерку. Делаю глоток вина и переворачиваю страницу.

Второй уикенд сентября. Оставалось вытерпеть еще пару дней дома, прежде чем отправиться к сестре в Лондон. В четверг мой отец выпил (впервые за несколько лет) и стал приставать с вопросами: почему, мол, я даже не пытался поступить в Оксфорд. А я и сам не знал. Но в любом случае надо было годик отдохнуть перед университетом. Учитель английского считал меня чертовски способным, и я не особенно стремился поступать куда– то еще. Это казалось разумным.

На следующий день мать с утра суетилась, вся в делах, но после обеда размякла и собралась вздремнуть. Когда я спросил, все ли готово, мать принялась разглагольствовать. Удалось понять только одно: она сообщила моей сестре, что я еду. Можно не сомневаться, что мать также прочла ей свою обычную получасовую лекцию о климаксе и прочих женских мерзостях.

– Тогда, – сказал я, – пойду звонить в оксфордский ректорат и в подготовительную школу.

Мать вышла из кухни, держась за голову.

– Да, сынок, – донеслось до меня.

Это заняло около часа, поскольку я всегда был не в ладах с телефоном. Переговорив с главными блядьми в администрации Оксфорда, я наконец– то дозвонился в подготовительную школу, где какой-то старый пердун сказал, что, хоть это и не в его компетенции, но он вполне уверен: местечко мне найдется. Только после этого до меня дошло, что втайне я надеялся на какие-нибудь непреодолимые препятствия вроде истекших сроков. Но пока все шло гладко.

И откуда такие мысли? В Оксфорде, конечно, придется попотеть, но это меня не пугает. Придется сдавать массу экзаменов, но, опять же, я предпочитаю ясные перспективы, предсказуемые засады, на которые можно направить свои страхи. Вероятно, уже тогда, как человек, привыкший мыслить структурно, я распланировал последующие месяцы, помня о том, что мне скоро стукнет двадцать. Кое-что еще оставалось сделать, прежде чем я выйду из тинейджерского возраста: найти работу (желательно черную, ведь я – поборник равноправия); познать первую любовь (или хотя бы переспать со Взрослой Женщиной); сочинить еще парочку трогательных неказистых стихотворений, завершив тем самым цикл «Монологов юноши»; ну и, наконец, привести в порядок свое детство.

Но есть объяснение и попроще. Мои родители живут рядом с Оксфордом, и, поступив туда, я должен буду частенько наведываться домой. К тому же мне не нравится этот город: слишком много прожигателей жизни, сучек из высшего общества и всяких толстосумов с лицами цвета горохового супа. И эти узкие улицы – они так неестественны.

У нас, Хайвэев, давно заведено: по воскресеньям, между четырьмя и пятью часами, каждый может посетить главу семьи в так называемом «кабинете», чтобы обсудить дела, воззвать о помощи или высказать жалобы. Ты просто стучишься и заходишь.

Я открыл дверь. Вид у моего отца был довольно затравленный. Он поздоровался и спросил, чем может быть полезен, одновременно налив себе из кувшина остатки свежевыжатого апельсинового сока. Мой отец с подозрением рассматривал заляпанный стакан, когда я сообщил ему, что все готово. Повисло молчание. Могло показаться, что отец обо мне забыл. Но, наконец, заставив себя встряхнуться, он с нарочитой развязностью произнес:

– Отлично. Завтра я еду в Лондон. Могу и тебя подкинуть, если, конечно, ты не потащишь с собой все свои шмотки. И не волнуйся насчет Оксфорда – это всего лишь глазурь на торте.

– То есть?

– Я хочу сказать: это не главное.

– Да, конечно. Кстати, спасибо за предложение, но я, пожалуй, воспользуюсь поездом. Увидимся за ужином.

На кухне я сделал кофе и порылся в воскресных газетах, которые невесть как попали сюда из гостиной. Усталая улыбка блуждала по моему лицу. А что бы вы хотели? Я размышлял. За окном уже смеркалось. Скоро ли стемнеет? Я решил отправиться в Лондон немедленно, пока есть время.

* * *

Полагаю, мне необходимо объясниться.

Дело в том, что я представитель печального, ныне вымирающего меньшинства… ребенок из полной семьи. С одиннадцати лет, пойдя в среднюю школу, я стал чувствовать себя белой вороной: не проходило и дня, чтобы кого-нибудь из моих знакомых не усыновляли или не объявляли незаконнорожденным. То чья-то мамаша сбегала из дома с каким-нибудь типом, то умирал чей-то отец, и тогда за воспитание брался злой отчим. Какой насыщенной была жизнь этих детей! Как я завидовал их безоглядному самокопанию, их праведному гневу и великодушной снисходительности!

Однажды, в прошлом году, когда мы вместо уроков болтались в школьной кафешке, мой друг от нечего делать стал упрекать меня в том, что я «фактически ненавижу» своего отца, а ведь тот вовсе не зверь и не деспот, просто обыкновенный мудак. Он также поведал, что сам «не испытывает ненависти» к своему отцу, хотя тот, ничуть не смущаясь, проводит дни, держа одну руку на горле жены, и другую – на заднице горничной. Вот именно, подумал я. Откинувшись к стенке вместе со стулом, я, с нотками высокомерия в голосе, поскольку как раз на этой неделе прочел подборку эссе Д. Г. Лоренса, сказал:

– Отнюдь, Пит. Ты попал пальцем в небо. Ненависть – это единственная эмоционально зрелая реакция на стерильную среду в семье. Возможно, это разрушительная и… болезненная эмоция, но я думаю, что не должен отвергать ее, если хочу, чтобы моя семья оставалась жить в моем сознании и теле, если уж не в душе.

Однако! – подумал я одновременно с остальными. Теперь Пит смотрел на меня хоть и угрюмо, но с уважением, как скептик на искусного спирита. А я. конечно же, именно так и выглядел. Вот оно, наконец-то я нашел рациональное объяснение своим чувствам!

Не то чтобы у меня не хватало причин ненавидеть отца: просто он являет собой такой тривиальный типаж – вовек не сделает чего-нибудь чарующе-безобразного. И, боже мой, в наше время человек моего возраста просто обязан быть на что-то зол, – независимо от того, есть ли у него на это основания. Вот так ненависть, крадясь по нашему дому подобно вору и пробуя каждую дверь, находит мою незапертой, а вернее – широко распахнутой, ведь за нею нет ничего ценного.

Я встаю на колени, беру с кровати самую большую стопку и веером раскидываю бумаги по полу.

Странно: несмотря на то что в моих архивах отец, вероятно, наиболее полно описанный персонаж, он не удостоился даже личного блокнота, не говоря уже о папке. У матери, конечно же, есть персональное «дело», а у моих братьев и сестер – по стандартному буклету (кроме весьма непоследовательной Саманты, которая получила лишь трехпенсовую записную книжку). Почему же у моего отца – ничего? Или это способ ему отомстить?

На каждой странице, где он упомянут, в левом верхнем углу я пишу букву «О».

Мой отец произвел на свет шестерых детей. Я всегда подозревал, что такое количество отпрысков ему понадобилось для того, чтобы продемонстрировать широту своих взглядов, поддержать репутацию снисходительного патриарха и доказать миру, что его чресла обильны сыновьями. Всего родилось четыре мальчика, которым он выдумывал все более претенциозные имена: Марк (двадцать шесть), Чарльз, ваш покорный слуга (вот-вот стукнет двадцать), Себастьян (пятнадцать) и Валентин (девять). И все это в противовес двум девочкам. Порой мне хочется стать женщиной, хотя бы затем, чтобы выровнять этот крен.

Самое отвратительное в нем или, по крайней мере, одна из самых отвратительных его особенностей – это то, что он с годами становится все крепче. Как только он стал богатеть (таинственный процесс, начавшийся восемь или девять лет назад), у него прорезался интерес к своему здоровью. Он играл по выходным в теннис и трижды на неделе в сквош в «Херлингеме». Он бросил курить и решил отказаться от виски и прочих губительных напитков. Насколько я понимаю, отец попросту рассудил, что раз он теперь богат, у него есть все причины, чтобы пожить подольше. Несколько месяцев назад я застал старого говнюка отжимающимся в своей комнате.

Вдобавок он всегда потный. Благодаря, вне всяких сомнений, отсроченному инфаркту, волосы начали утекать с его головы вскоре после того как деньги стали притекать на его счет. Поначалу он еще пробовал всякие штучки, вроде зачесывания вперед своих кучерявых водорослей, практически с самого затылка: набриолиненная шапочка, распадаясь при каждом резком движении, демонстрировала всем полоски бледного черепа. В конце концов он понял, что номер не пройдет, и позволил волосам расти как им вздумается, что те и сделали, образовав два седоватых проволочных пучка по бокам абсолютно гладкой головы. Это, в сочетании с широким пористым лицом и коротконогим телом, сделало его похожим на похотливого хорька.

С некоторых пор ублажать хорька стало прерогативой его любовницы. В этом меня заверил старший брат, когда мне было тринадцать. Марк вообще любил поговорить о всякой непристойщине и бесился, когда я своим писклявым голоском выражал отвращение. Гордон Хайвэй, объяснил он, все еще здоровый и энергичный мужчина; его жена, с другой стороны… ну посмотри сам.

И я посмотрел. Какая развалина! Обтянутый кожей череп, торчащие скулы, глаза – как две глубокие темные лужи; груди давно покинули положенное место и болтались теперь с двух сторон от пупа; ягодицы, когда она ходила в домашних штанах, отплясывали где-то позади коленей. Гномическая литература, которую мать читала, помогла ей махнуть рукой на свою внешность. В своих мужских джинсах и рыбацких свитерах она напоминала слегка женоподобного, однако же очень крепкого фермера.

Я негодовал, но это в основном была реакция на мерзкую распущенность моего брата. Вдобавок мой отец никогда не казался мне особо энергичным, а мать – сильно уродливой, и их отношения всегда были для меня тихим приятием друг друга двумя людьми, лишенными пола. И мне совсем не хотелось видеть их в ином, сексуальном контексте. Я был еще слишком мал.

Впрочем, даже это, понимаете, даже это не смогло оживить, зажечь жизнь в нашей семье.

Кухня Хайвэев, девять утра, любой из понедельников.

– Дорогой, ты уже едешь?

Мой отец отодвигает грейпфрут и вытирает рот салфеткой.

– Через пару минут.

– Я смогу застать тебя на квартире или по номеру в Кенсингтоне?

– Э-э-э… на квартире сегодня вечером и, – задумчиво прищурив глаза, – пожалуй, в среду Значит, по кенсингтонскому номеру во вторник и, возможно, – наморщив лоб, – возможно, в четверг. Если будешь сомневаться, звони в офис.

Я всегда старался избегать подобных сцен, и когда ненароком оказывался их свидетелем, мне становилось стыдно, словно я обмочил штаны. Хотя, говоря по совести, из-за этого не стоило сильно волноваться. Ведь даже мать не слишком переживала. Но, конечно, она должна была хоть иногда задумываться о том, что мой отец рано или поздно станет появляться в субботу утром, а не в пятницу вечером, уезжать в воскресенье вечером, а не с утра в понедельник, что его «уикенд с семьей» однажды, внезапно и необратимо, превратится в «день с детьми».

Я собрался – взяв самые важные из моих произведений, множество книжек в мягких обложках и кое-какую одежду – и отправился разыскивать домашних, чтобы попрощаться. Мать все еще спала, а Саманта ушла к подруге. Кабинет был пуст, так что я побродил немного по темноватым коридорам, зовя отца, но никто не ответил. Себастьян, как и положено в пятнадцать лет, наверняка пялился в потолок своей комнаты. Оставался еще один брат.

Валентин сидел в детской на чердаке, с головой уйдя в соревнования гоночных моделей. Я сказал, что уезжаю, попросил передать всем привет, но он меня не слышал. Тогда я оставил в гостиной записку, после чего отбыл.

Семь двадцать: Лондон

Вот я оглядываю свою комнату, и она кажется мне весьма уютной – пара бутылок вина, приглушенный свет, равнодушные, но надежные бумаги и книги. «Лондон Хайвэя», один из моих блокнотов, утверждает, что в то сентябрьское воскресенье я находил комнату «гнетущей, с мрачными тенями прошлого, бледными, но не побежденными». Мои слова. Полагаю, я был в дурном расположении духа или же просто придавал своим переживаниям больше значения, считая, что они чего-то стоят.

Конечно, если верить Филипу Ларкину [3]3
  Филип Ларкин (1922–1985) – английский поэт.


[Закрыть]
. мы все ненавидим свой дом и необходимость в нем жить.

Было, безусловно, приятно выйти из дома, и я чувствовал себя смелым и решительным, шагая по усыпанной орехами аллее в сторону деревни. Автобус до Оксфорда отправлялся через четверть часа, так что я заказал себе в пабе честно заслуженную кружку пива и немного поболтал с хозяином и его развалиной-женой, мистером и миссис Бладдерби. (Любопытно, что у миссис Бладдерби есть развалина-мать, которой восемьдесят лет.

и вдобавок во время недавнего пикника ей оттяпало ногу какой-то невероятной сельскохозяйственной машиной; она не умерла от шока только благодаря своему маразму и с тех пор ни разу не вспоминала о том роковом дне. Миссис Всё-в-се– бе безвылазно сидела в комнате над баром, стуча в пол кривым бильярдным кием всякий раз, когда ей требовалось внимание.) Когда миссис Бладдерби, как раз услыхав такой призыв, ушла наверх, ее муж кивнул на мои чемоданы и спросил, не отправляюсь ли я опять на каникулы.

Я тянул с ответом, пока женщина не вернулась, и затем принялся объяснять, что, хоть я и являюсь, несомненно, надутым аристократом и высокомерным ханжой, но мой отъезд в Лондон не имеет ничего общего с личной антипатией к ним или к поселку в целом и уж конечно не свидетельствует о моем разочаровании пасторальными ценностями, etc., etc. Я привел две причины. Во-первых, «учиться», чем заслужил мрачный, но одобрительный взгляд со стороны мистера Бладдерби; во-вторых, «повидать сестру», за что удостоился отблеска понимания в глазах его жены. Похоже, когда я прикончил пиво и посмотрел на часы, им было и вправду жаль, что мне пора уходить, а пара завсегдатаев подняли на меня глаза и пожелали удачи. Аккуратно закрывая за собой дверь, я ничуть не сомневался в том, что один из них в этот самый момент говорил: «Знаешь, этот Чарльз – отличный парень, черт его дери»; а другой: «Да, согласен – отличный парень».

И это справедливо. Возвращаясь к ранее сказанному, «самовлюбленность» – не самое удачное слово по отношению ко мне. Нельзя сказать, что я прямо-таки влюблен в себя, хотя некоторая сентиментальность на свой счет мне и не чужда. (Это же нормально в моем возрасте?) Что я думаю о Чарльзе Хайвэе? Я думаю: «Чарльз Хайвэй? Он мне нравится. Да, я питаю слабость к старине Чарльзу. Этот Чарли – он парень что надо. Чак – он… клевый».

Автобус тоже был ничего. Я сел впереди, чтобы иметь возможность любоваться неулыбчивым мордатым шофером, чей пристальный змеиный взгляд в сочетании с врожденным талантом являл собой завораживающее зрелище. Ликование овладевало мной, как наркотик, – я улыбался другим пассажирам, беззаботно глазел в окно и был вежлив и почтителен с кондуктором, дав ему правильную сумму и четко назвав пункт назначения.

И дело вовсе не в том, что я считал это путешествие эпохальным, а скорее в том, что перед отъездом я позвонил этой девчонке Глории.

В любом случае, вокзал в Оксфорде, недавно модернизированный так, что теперь он напоминал комплекс закусочных «Уимпи», подействовал на меня отрезвляюще. Киоски были закрыты, так что я достал книжку из чемодана. Я сел рядом с окном, и «Комната с видом» так и пролежала всю дорогу подле меня.

Лондон – это то место, куда человек едет, чтобы вернуться более печальным и мудрым. Но я уже бывал там – вернулся, собственно говоря, лишь три недели назад.

Когда пришли результаты предварительного экзамена, отец от щедрот вручил мне семьдесят пять фунтов, чтобы я «убирался из Англии ко всем чертям и погулял в свое удовольствие». Он высказал мнение, что мне следует съездить в теплую страну со здоровым климатом и там отдохнуть: в противном случае я могу делать все что мне угодно, но за свой счет. Один мой знакомый собирался на следующей неделе в Испанию, так что я дал ему письмо, полное любопытнейших новостей, чтобы он по приезде отослал его моим родителям. А сам, прихватив Джеффри (своего друга-единомышленника), отправился в Город Толстяков.

На целый месяц мы забурились в квартиру Лиззи Льюис, сестры Джеффри, которая уехала изучать пантомиму в летний лагерь в Порт-Тол– бот. Об этом времени я всегда вспоминаю с оттенком прыщеватого лиризма. Это был месяц ресторанов и дешевого вина, пинбольных залов и вечеринок, похотливых мечтаний и поисков девчонок, пыльных дней и запаха пота, стычек с хулиганами и опытов по расширению сознания (вроде выблевывания свиной отбивной или поноса после консоме). Все это закончилось одним августовским утром, когда я случайно взглянул вниз, туда, где мой живот терся о живот девушки, которую я в тот момент трахал (потея, в состоянии тяжелого похмелья). То, что я там увидел, было червяками грязи, – как если бы рабочий, спеша домой после трудового дня, на ходу тер мозолистые руки друг о друга, скатывая грязь черными крошечными червячками, которых он тут же нетерпеливо стряхивал бы с ладоней на землю.

Только червяки у нас на животах были гораздо крупнее: вроде небольших угрей.

К обеду я был уже в Оксфорде, возбужденно рассказывая о том, что это лето в Испании оказалось самым холодным со времен войны, – отсюда и бледность. Родители сообщили мне, однако, что я «был замечен» на рынке Портобелло-Роуд в Лондоне. Я отверг это обвинение и заставил их замолчать, притворившись, что чувствую себя намного хуже, чем было на самом деле. Впрочем, они не слишком-то и настаивали. (Еще предстояло разобраться с маленьким прощальным подарком юной леди – моей партнерши по грязным делам, – но это уже другая история.)

Поезд прибыл на Паддингтон около полдевятого. Из-за выходных вокзал был пустынным, бескрайним и гулким, и я на секунду ощутил себя героем Хемингуэя, надеясь только, что все это не подействует на меня угнетающе. Любопытно (разве нет?), как отчетливо я все помню: гораздо более отчетливо, чем события последних недель.

Я решил взять такси, рассудив, что это будет косвенной экономией, ведь тогда я не смогу позволить себе пойти куда-нибудь с Глорией и вечер обойдется не дороже, чем ложечка растворимого кофе моей сестры. Более того, было уже слишком поздно ехать на метро, если я не хотел пререкаться там с алкашами или же, в качестве альтернативы, быть кастрированным скинхедами. Когда такси въехало по пандусу и мы покатили по улицам, я, развалившись на заднем сиденье, принялся отрабатывать говор низов среднего класса, надеясь потрафить своему зятю. Через тонированное стекло я глядел на стоящих вдоль дороги девушек в пурпурных майках и жилетках, отороченных мехом.

Ранее я лишь дважды встречался с Норманом Энтвистлом, устрашающим мужем моей сестры. Сейчас, поднимаясь по подъездной дорожке к его дому на Кампден-хилл-сквер, я увидел его в третий раз. Если бы он не производил столько шума, я бы мог его вообще не заметить.

Норман сидел на дереве, одиноко возвышающемся посреди куцего палисадника. Казалось, он пытается распилить себя пополам, – зная его, этого вполне можно было ожидать. Одной рукой и обеими ногами он обвивал ветку. Действуя свободной рукой наподобие поршня, он пилил эту ветку у основания. Ветка, явно мертвая, нависала примерно в двух метрах над землей.

Я остановился.

– Когда ты отпилишь ветку, – попытался я обратить на себя его внимание, – ты упадешь.

Норман меня игнорировал. Но я видел его лицо – застывшее и беспощадное.

– На землю, – уточнил я.

Понаблюдав за ним еще несколько секунд, я подошел к двери и позвонил. В тот момент, когда дверь уже открывалась, раздался страшный треск – как будто падало дерево – и затем грохот. Я обернулся. Норман был уже на ногах, отряхиваясь так, словно по нему прыгали блохи.

– Просто праздник какой-то, – сказала Дженифер Энтвистл, моя сестра.

Мы поцеловались, залившись краской, как это бывало всякий раз, когда мы целовались, и по дороге на кухню Дженни слегка пожурила меня за то, что я не предупредил ее о преждевременном приезде.

– Что это Норман делает? – спросил я.

– Просто отпиливает мертвую ветку.

Можно было предположить, что я присутствую

при развязке некой ссоры. Возможно, Дженни в очередной раз поинтересовалась у Нормана, когда же он, наконец, соберется и отпилит мертвую ветку, и Норман тут же выскочил и принялся пилить, выставляя, таким образом, жену ворчливой занудой. Или вроде того.

Чтобы не путаться под ногами, я сел за стол, и, надев очки, стал смотреть, как сестра готовит чай. Она неплохо выглядела. Дженни, которая была старше меня, всегда казалась мне вялой и тяжеловесной. Никто из моих друзей (к примеру) никогда не просил меня рассказать, какие у нее сиськи. Даже когда она приезжала из Бристоля на каникулы (а я в то время был особенно восприимчив к подобным вещам), я ни разу не мастурбировал, фантазируя о ней. Однако я еще как фантазировал о ней-как заведенный-на прошлых рождественских каникулах. Эта сладостная томность, эти волнующие, свободные, неспешные движения: какая метаморфоза, истинное телесное раскрепощение! Цитируя моего старшего брата Марка, который примчался из Лондона на спортивной машине в сочельник, а в День Подарков уже уехал, она выглядела «заблядыгой». И пьянствовала сестра, несомненно, с Норманом, поскольку она так и не вернулась в Бристоль, чтобы получить степень бакалавра по литературе, а уже в апреле они поженились.

Сейчас, похоже, она была немного на отходняке, но выглядела при этом вполне здоровой: ширококостная, полногрудая, с длинными, блестящими и, что не типично для Хайвэев, весьма густыми волосами. Несмотря на их мышиный цвет и болезненную бледность кожи, никому бы и в голову не пришло, что без одежды она будет пахнуть вареными яйцами и мертвыми младенцами.

Тут вошел Норман. Он кивнул в мою сторону и сел напротив, проворно разложив перед собой на столе потрепанную «Санди миррор». Читал он сосредоточенно, держа нос в десятке сантиметров над страницей и прихлебывая чай из полулитровой кружки, которую Дженни приходилось то и дело доливать. Она стояла возле мужа, неловко положив руку ему на плечо, пока мы с ней болтали о доме и о моих планах.

Норман заговорил лишь однажды. Я упомянул, что, возможно, позднее заскочит Глория.

– Она захочет обедать? – спросила Дженни.

– Нет-нет, – ответил я, – она придет не раньше девяти-полдесятого.

Норман оторвался от газеты и произнес насмешливо, но без осуждения:

– Потрахаться да попить кофейку, а? Просто потрахаться да попить кофейку.

После чая я пошел распаковывать вещи. Из окна моей спальни в цокольном этаже открывался вид на мусорные баки и сарай с углем. Джен определенно поработала над интерьером: занавески и покрывало, подобранные по цвету, кофейный столик с выставки Экспо '59, добротный письменный стол и стул. Прежде чем начать разгружаться, я присел на кровать. Комната, в общем-то, не нуждалась в особой подготовке к приходу Глории – несколько конвертов от пластинок, небрежно раскиданных по комнате, пара низкопробных романов, брошенных на стол, и раскрытые на нужных страницах цветные журналы на полу. У Глории, пожалуй, не было слишком четкого представления обо мне, так что не имело особого смысла вдаваться в детали.

Я попытался вспомнить, не наврал ли я ей чего-нибудь такого, о чем не следовало забывать, но ничего не лезло в голову. Хотя… да: мне двадцать три года, и я усыновленный сирота. Это все. (Глория не была чересчур требовательной.) Тогда я достал блокнот и набросал небольшой список тем, которыми собирался ее развлекать, пока мы будем идти от остановки до дома, а также последующие полчаса, отведенные на разогрев. Можно было в подробностях рассказать о моих опекунах, которые все лето держали меня взаперти, и таким образом объяснить, почему я не давал о себе знать целый месяц. Кроме того, была еще вечная история с ее уроками вождения (которые давал ей отец, дальнобойщик с непомерным брюхом), и она будет рада возможности держать меня в курсе. И на худой конец, всегда есть поп-музыка. Это напомнило мне еще об одной лжи: я был на короткой ноге с Миком Джаггером. Но прежде чем заняться чем-либо еще, я поднялся наверх, чтобы позвонить. Не Глории; Рейчел.

На шестой цифре я потерял самообладание, бросил трубку, сделал несколько глубоких вдохов, снова набрал номер; ответила ее Континентальная мамаша, я опять бросил трубку.

На пути в уборную я мельком увидел Дженни и Нормана, стоящих возле плиты. Они наслаждались поцелуем – нет, скорее даже слилисьв поцелуе. Но это и наполовину не было так интересно, как вы могли бы подумать.

Надо было видеть моих родителей, когда они получили известие.

И вновь семейство Хайвэев за завтраком, суббота перед пасхой.

– О боже! – вскрикивает мать, – Дженни собралась замуж.

Гордон Хайвэй:

– Дженни?

– Дженифер. За бизнесмена. Тридцатилетнего. Норман Энтвистл.

– И что у него за бизнес?

– Бытовые электроприборы, – она заглядывает в письмо, – подержанные электроприборы.

– О боже!

– Через две недели. Она уходит из Бристоля.

Мой отец перегибается через стол.

– Кому адресовано письмо?

– Нам обоим. Я вскрыла его, потому что…

– Понятно. Ну что ж, ей уже двадцать четыре (вообще-то ей двадцать три) – с юридической точки зрения – совершеннолетняя. Я не вижу причин оказывать давление. – Он вздыхает. – Полагаю, придется устроить что-то вроде приема?..

– Дженни тут пишет, что остается слишком мало времени, так что, скорее всего, будет небольшая домашняя вечеринка. В его доме.

Мой отец выглядывает из-за газеты:

– Ну, это что-то.

В ближайший уикенд молодая пара приехала на чай. Я его разливал. Мать наглоталась валиума и, трясясь от волнения, пристроилась между ними на диване. Отец вышагивал перед камином. Когда Норман выдавал афоризмы вроде «диван», «простите?» и, однажды, «туалет», можно было наблюдать, как отец вздрагивает и морщится, словно от боли. Его порядком обескуражила роскошь машины и прочего снаряжения Нормана, но отца не так-то легко одурачить символами благополучия. (Помимо всего, он был настолько ниже Нормана, что тому пришлось практически присесть на корточки, чтобы представиться.) Пока мои мать и сестра проводили семинар, посвященный детям, медовому месяцу и предменструальному синдрому, мы с Норманом сыграли в нарды, а вскоре бросили и переключились на очко. Похоже, мы ладили.

– Полагаю, могло быть и хуже, – высказался мой отец, когда они ушли.

Мы с Глорией как раз зашли в тупик в вопросе о том, оправдано или нет присутствие медных духовых инструментов в аккомпанементе на сегодняшней поп-сцене, когда я мысленно сосчитал от десяти до нуля и начал клониться в ее сторону: глаза полуприкрыты, губы вытянуты, руки растопырены.

Вам удобно сидеть? На самом деле это была дословная цитата из моей папки «Завоевания и Методы: Синтез». В основном ее материалы составляют краткие заметки; но если появляется ценная мысль или идея, достойная разработки, я воплощаю ее в обстоятельную запись (и обвожу красными чернилами). Раздел, озаглавленный попросту «Глория», как я теперь вижу, выполнен в довольно помпезном эпически-комическом стиле, вроде описаний кабацких баталий у Филдинга – манера, для меня совершенно не характерная. Но в данном случае подобный стиль как раз допустим. В этом вечере было что-то неподражаемо тинейджерское, и, в конце концов, у меня никогда больше не будет ничего подобного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю