Текст книги "Книга Монеллы
Собрание сочинений. Том II"
Автор книги: Марсель Швоб
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Был один ребенок, который обыкновенно играл с Монеллой. Это было в старые времена, когда Монелла еще не ушла. Весь день проводил он возле нее, глядя в ее трепетные очи. Она смеялась без причины и он тоже смеялся, не зная чему. Когда она спала, ее полуоткрытые уста шептали добрые, ласковые слова. Просыпаясь, она уже улыбалась, зная, что он сейчас прибежит.
Они не играли в настоящую игру: Монелла должна была работать. Такая маленькая, она сидела весь день за старым, запыленным окном. Напротив была высокая, наглухо замурованная стена, освещенная унылыми северными лучами. Но пальчики Монеллы бегали по белью, точно семеня по белой полотняной дороге, где булавки, приколотые на коленях, были верстовыми столбами. Правая рука, точно живая кургузая тележка, подвигалась вперед, оставляя за собой колеи рубцов; и со скрежетом вонзала игла в полотно свое стальное жало, ныряла и выплывала, вытягивая длинную нитку своим золотым ушком. А на левую руку любо было глядеть: она нежно поглаживала новенькое полотно, облегчала его от всех складок, словно молча оправляя свежую постель для больного.
И дитя глядело на Монеллу и веселилось без слов, потому что работа ее казалась игрою и она ему говорила простые вещи, в которых не было большого смысла.
Она смеялась солнцу, смеялась дождю, смеялась снегу. Ей было любо греться, мокнуть, мерзнуть. Если у нее были деньги, она смеялась, думая, как она пойдет танцевать в новом платьице. Если она была в нужде, она смеялась, думая, как будет есть фасоль, свой обильный запас на неделю. И когда у нее были гроши, она думала о других детях, – как она их обрадует и как они будут смеяться; когда ручка ее была пуста, она съеживалась, свертывалась в клубок в своей нищете и голоде, пережидая.
Она всегда была окружена детьми, которые глядели на нее широко раскрытыми глазами. Но, быть может, она больше других любила ребенка, который приходил к ней и проводил с ней целые дни. И все же она ушла, оставив его одного. Она никогда не говорила ему о своем уходе и только становилась все серьезней и смотрела на него все дольше, дольше. И он вспомнил еще, что она разлюбила все, что ее окружало: свое маленькое кресло, крашеных зверьков, что ей приносили, и все свои игрушки, и все свои лоскутья. Она грезила, с пальчиком на устах, о чем-то другом.
Она ушла в одну декабрьскую ночь, когда ребенка еще не было. С своей трепещущей лампочкой в руке, она вошла в густую тьму, не обернувшись назад. Подходя к ее дому, ребенок заметил далеко, в черной глубине узенькой улочки, маленький замирающий огонек. Это было все. Он никогда больше не увидел Монеллы.
Долго спрашивал он себя, почему она ушла, не говоря ни слова. Он думал, что она не хотела огорчаться его печалью. Он уверил себя, что она пошла к другим детям, которым она была нужна.
Со своей догорающей лампочкой она пошла к ним на помощь, помощь смеющейся искорки в ночи.
Может быть, она думала, что не надо слишком любить его одного, чтобы мочь любить и других неведомых деток. Может быть, иголка со своим золотым ушком дотащила живую тележку до конца, до самого конца колеи рубцов, и Монелла устала семенить своими ручонками по неровной полотняной дороге. Наверно, она хотела вечно играть. А ребенок не знал, как сделать игру вечной. Может быть, она хотела наконец увидеть, что скрывается там, за старой глухою стеною, все очи которой, уж многие годы, были закрыты известкой.
Может быть, она вернется.
Вместо того, чтоб сказать: «до свиданья, жди меня, – будь паинькой!» для того, чтоб он подстерегал отзвук ее мелких шажков в коридоре и бряцанье ключей в замках, она молчала, и придет невзначай, подбежит на цыпочках сзади, положит свои теплые ладошки на его глазки – да, да, – и крикнет: «ку-ку», словно пташка, что вернулась в свое гнездышко.
Вспомнил он тот день, когда увидел ее впервые. Белая, хрупкая, словно искорка прыгала она и смеялась, смеялась. И ее очи были, словно гладь озера и мысли проносились по ним, словно тень прибрежных деревьев. Оттуда, из за угла, подошла она, добрая, ласковая. Она смеялась, и переливы ее смеха были, точно замирающее дрожанье хрустального кубка. Это было в зимние сумерки; стоял туман; лавочка была открыта – вот так, как теперь. Такой же вечер, те же предметы, тот же звон в ушах: – другой год и одинокое ожидание. Он осторожно двигался по комнате; все было таким же, как тогда, в первый раз; но он ждал: разве этого не довольно, чтоб она пришла? И он простирал свою бедную раскрытую ручку в туман.
В этот раз Монелла не вышла из неведомой дали. Ни один смешок не зазвенел в туманной тиши. Монелла была далеко и уж не помнила ни того вечера, ни года. Кто знает? Быть может, она проскользнула в ночной темноте в эту нежилую комнатку и за дверью подстерегает его с сладко бьющимся сердцем. Ребенок шел тихонько, чтоб застать ее врасплох. Но ее там не было. Она вернется – о! да – она вернется. Те, другие дети довольно нарадовались ей. Теперь его черед. Ребенку послышался ее лукавый голосок, шепчущий: «Сегодня я паинька!» Слова умолкшие, далекие, полинявшие, словно старые краски, уже потертые эхом воспоминания.
Дитя терпеливо уселось. Вот плетеное кресло, в котором она сидела, и скамеечка, которую она любила, и зеркальце, еще более дорогое, оттого что оно было разбито, и последняя рубашечка, сшитая ею, рубашечка, «которая называлась Монеллой», выглаженная, немного вздувшаяся, ждущая своей госпожи.
Все вещицы в комнате ждали ее. Рабочий столик был открыт. Маленький метр высовывал из круглой коробки свой зеленый язычок со вдетым в него колечком. Развернутые платочки вздымались белыми холмиками. Из-за них торчали острия иголок, будто копья из засады. Маленький резной наперсток был затерявшимся шлемом. Ножницы, словно стальной дракон, лениво разевали свою пасть. Так спало все в ожидании. Маленькая живая тележка, проворная и суетливая, не двигалась больше, обливая весь этот заколдованный мир своим благотворным теплом. Весь причудливый маленький замок труда дремал. Ребенок ждал с надеждою. Тихонько откроется дверь; запорхает смеющийся огонек; разгладятся белые холмы; ударятся тонкие копья; заброшенный шлем покроет снова розовую голову; стальной дракон быстро защелкает пастью, и тележка забегает повсюду, и стершийся голосок опять скажет: «Сегодня я паинька!».
Разве чудо не случается дважды?
О ее терпенииЯ пришел в тесное и темное место, но полное грустного аромата заглохших фиалок. Никак нельзя было обойти это место, похожее на длинный, узкий проход. Нащупывая дорогу, я задел маленькое тельце, как когда-то, свернувшееся во сне, я коснулся волос и провел рукой по лицу, что было мне знакомо, и мне показалось, будто личико дрогнуло под моими пальцами и я узнал, что нашел Мо-неллу, одиноко спящую в этом темном месте.
Я изумленно вскрикнул и сказал ей, видя, что она не плачет и не смеется:
– О, Монелла! так ты пришла сюда спать, далеко от нас, словно терпеливый крот в своей норке?
А она широко раскрыла глаза и полуоткрыла уста, как в былое время, когда она не понимала, и молила помочь ей мысль того, кого она любила.
– О, Монелла! – снова заговорил я, – все дети плачут в опустевшем доме; игрушки покрылись пылью, лампочка потухла, все смешки, что звенели по углам, стихли, и мир вернулся к работе. Но не думалось нам, что ты здесь. Мы думали, ты играешь где-то далеко от нас, куда мы не можем прийти. А ты вот спишь, свернувшись в клубок, точно дикий зверек, под снегом, который ты любила за его белизну.
Тогда она заговорила и, странно, голос ее не изменился в этом глухом темном месте. Я не мог удержаться от слез, а она утерла их своими волосами, потому что одежда ее очень износилась.
– О, дорогой! – сказала она, – не надо плакать; тебе нужны твои очи для того, чтоб работать; пока люди живут, работая, время еще не настало. И не надо тебе оставаться в этом холодном и темном месте.
Тогда я зарыдал и сказал ей:
– О, Монелла! когда-то ты боялась тьмы?
– Я не боюсь ее больше, – сказала она.
– О, Монелла! ведь холод был тебе страшен, как прикосновенье руки мертвеца?
– Мне не страшен уж холод.
– И ты здесь одна, совсем одна, дитя, а, помнишь, ты плакала горько, когда бывала одинока?
– Я уже не одинока; я жду.
– О, Монелла! кого ждешь ты, дремля свернувшись, в этой мрачной глуши?
– Не знаю, – сказала она, – но я жду. И мое ожиданье со мною.
Тогда я увидел, что все ее личико было озарено великой надеждой.
– Не надо оставаться здесь, в этом мрачном холодном месте, мой дорогой, – снова сказала она, – вернись к своим друзьям.
– И ты не хочешь, Монелла, быть моей наставницей и научить меня терпенью твоего ожиданья? Я так одинок!
– О, мой любый! – сказала она, – я не сумела б теперь так учить тебя, как в былое время, когда, ты говорил, я была малым зверьком; ты, наверно, сам это познаешь, откроешь долгим упорным трудом размышленья то, что я увидела сразу в глубоком сне.
– И ты живешь так, Монелла, в своей норке без воспоминанья о прошлой жизни? Или ты еще помнишь нас?
– Как могла б я забыть тебя, любый! Ведь ты тоже в моем ожиданьи, с которым я сплю; но я не могу говорить яснее. Ты помнишь, я очень любила землю, я вырывала с корнем цветы, чтоб пересаживать их; помнишь, я часто говорила: «Если бы я была маленькой птичкой, ты положил бы меня в свой карман, когда уйдешь». О, мой любый! я лежу здесь в доброй земле, будто черное семя, и чаю стать маленькой пташкой.
– О, Монелла! ты спишь, а потом улетишь далеко от нас.
– Нет, мой любый, я не знаю, улечу ль я от вас; ничего, ничего я не знаю. Но я свернулась в том, что любила, и сплю с моим ожиданьем. До того, как я уснула, я была малым зверьком, как ты говорил, и была похожа на голого червячка. Раз вместе с тобой мы нашли белый шелковистый кокон, ни одной дырочки не было в нем. Ты, жестокий, открыл его: он был пуст. Думаешь ты, что маленькая крылатая бабочка не вылетела из него? Но никто не знает, как. И она долго спала. А раньше она была маленьким голеньким червячком; червячки слепы. Вообрази, любый мой (это неправда, но часто я думаю так), что я соткала свой кокон из того, что любила: из земли, из игрушек, из цветов, из детей, из словечек и из воспоминанья о тебе, мой любый! Это – белое шелковистое гнездышко, и оно не кажется мне ни холодным, ни темным. Но, быть может, оно не таково для других. И я знаю, что оно не откроется и останется наглухо закрытым, как тот кокон. Но меня уж там не будет, мой любый. Ибо мое ожиданье – что я улечу, как тот крылатый мотылек; никто не будет знать, как. А куда я хочу улететь, я не знаю; но таково мое ожиданье. И дети, и ты, любый мой, и день, когда на земле не будут работать, – мое ожиданье. Я все еще малый зверек, любый мой; я не могу объяснить тебе лучше.
– Ты должна, ты должна, – сказал я, – выйти со мной из этой мрачной глуши, Монелла; я знаю, ты не думаешь всего, что говоришь; ты спряталась, чтобы плакать; наконец я нашел тебя одинокую, одиноко спящую здесь, ждущую здесь; так иди со мною прочь из этого мрачного, тесного места.
– Не оставайся, о любый, – сказала Монелла, – здесь пришлось бы тебе слишком много страдать; а я, я не могу уйти; дом. что я соткала себе, наглухо закрыт, и не так, не так из него я выйду.
Монелла обвила руками мою шею и поцелуй ее, странно, был таким же, как в былое время. Вот почему я снова заплакал, а она утерла мои слезы своими волосами.
– Не надо плакать, – сказала она, – если ты не хочешь огорчить меня в моем ожиданьи; быть может, уж недолго мне ждать. Так не сокрушайся больше. Я благословляю тебя за то, что ты мне помог уснуть в моем шелковистом коконе: лучший белый шелк его соткан из тебя, и я сплю в нем, сплю в нем теперь свернувшись, замкнувшись.
И как в былое время, во сне Монелла обвилась вокруг чего-то невидимого и сказала мне: «Я сплю, я сплю, любый».
Так нашел я ее; но как мне знать, найду ли ее я снова в этом тесном и мрачном месте?
О ее царствеЯ читал в эту ночь и пальцем водил по строкам и словам; но мысли мои были далеко от книги. Шел темный, косой и колючий дождь. Огонь моей лампы освещал холодную золу очага. Уста мои были полны вкуса грязи и позора; ибо мир казался мне мрачным, и огни мой погасли. И я воскликнул трижды:
«Я б хотел моря мутной воды, чтоб утолить свою жажду подлости.
О, я живу с грязным и позорным: направьте ваши персты на меня!
Грязью надо закидать их: ибо они не презирают меня.
И семь чаш, полных крови, будут ждать меня на столе, и золотой венец будет блистать и искриться средь них».
Но раздался голос, что не был мне чужд, и лицо той, что явилась, мне не было незнакомо. Она восклицала:
– Белое царство! белое царство! я знаю белое царство!
Я повернул голову к ней и без удивленья сказал ей:
– Маленькая лживая головка, маленькие уста, что лгут, нет больше ни царей, ни царств. Я тщетно стремлюсь к красному царству: уже время минуло. А здесь черное царство, и оно вовсе не царство; ибо целое племя мрачных царей мечется в нем. И нигде в мире нет ни белого царства, ни белого царя.
Но она воскликнула снова:
– Белое царство! Белое царство! Я знаю белое царство!
И я хотел схватить ее за руку, но она увернулась от меня.
– Не грустью, – сказала она, – и не насилием. Есть, есть белое царство. Иди за моими словами; слушай.
И умолкла, а я стал вспоминать.
– И не воспоминаньем, – сказала она. – Иди за моими словами; слушай.
И умолкла; а я задумался.
– И не мыслью, – сказала она. – Иди за моими словами; слушай.
И умолкла.
Тогда уничтожил я в себе грусть воспоминаний и страстный порыв желаний, и мой разум, мысль моя всецело исчезли. Я пребывал в ожиданьи.
– Вот, – сказала она, – ты увидишь то царство. Но не знаю, войдешь ли ты туда. Ибо трудно понять меня всем, кроме тех, что не понимают; трудно уловить меня всем, кроме тех, что не стараются больше уловить; трудно узнать меня всем, кроме тех, у кого нет воспоминаний. Поистине, вот ты имеешь меня и уже меня не имеешь. Слушай!
И я слушал в ожиданьи. Но я ничего не услышал. А она тряхнула головкой и сказала:
– Тебе жаль твоего желания и твоих воспоминаний, их разрушенье еще не кончено. Надо уничтожить, чтоб обрести белое царство. Исповедайся, и ты будешь освобожден; отдай в мои руки твои желанья и воспоминанья твои, и я их уничтожу; всякая исповедь есть уничтоженье.
И я воскликнул:
– Я отдам тебе все, да, я отдам тебе все. И ты понесешь все и уничтожишь, ибо у меня нет уже силы для этого.
Я жаждал красного царства. Там были кровавые цари, что точили свои мечи. Женщины с чернеными глазами рыдали на джонках, нагруженных опием. Пираты зарывали в песок островов тяжелые сундуки с золотыми слитками. Все проститутки были свободны. Воры бродили по дорогам в предрассветный час. Девушки предавались обжорству и излишествам. Толпа женщин бальзамировала и золотила трупы в голубой ночи. Дети жаждали далеких неведомых любовных наслаждений и невиданных преступлений. Голые тела устилали плиты жарких бань. Все было натерто жгучими пряностями и освещено красными свечами. Но это царство провалилось под землю, и я проснулся во мраке.
И тогда мне осталось черное царство, что вовсе не царство: ибо оно полно царей, мнящих себя царями и омрачающих его своими делами и повелениями.
И темный дождь мочит их день и ночь. И я долго скитался по дорогам, пока не явился мне слабый свет трепещущей лампы средь глубокой ночи. Дождь хлестал мне лицо; но я жил в сияньи ее. Та, что держала ее, звалась Монеллой, и мы с нею вместе играли в черном царстве. Но однажды вечером лампочка потухла, и Монелла бежала. Долго искал я ее в этом мраке; но не мог найти. И теперь, в этот вечер, искал я ее в книгах; но тщетно ищу я. И я затерян в черном царстве; и не могу я забыть бледный свет Монеллы. И на устах моих ощущаю я вкус подлости.
И лишь только я кончил, я почувствовал, что уничтоженье свершилось во мне, внезапным трепетом озарилось мое ожиданье, и я услышал голос из мрака. Голос тот говорил:
– Забудь все и все будет тебе возвращено. Забудь Мо-неллу и она будет тебе возвращена. Таково новое слово. Будь подобен крохотному щенку, что ощупью ищет мягкого теплого местечка, чтоб согреть свою холодную мордочку.
Та, что мне говорила, воскликнула:
– Белое царство! белое царство! Я знаю белое царство!
Я погрузился в забвенье и очи мои засияли непорочным лучистым неведением.
Та, что мне говорила, воскликнула:
– Белое царство! белое царство! Я знаю белое царство!
Забвенье проникло в меня и место мысли моей стало пусто и чисто.
И та, что мне говорила, воскликнула снова:
– Белое царство! белое царство! Я знаю белое царство! Вот ключ царства: в красном царстве черное царство; в черном царстве – белое царство; в белом царстве…
– Монелла, – воскликнул я, – Монелла! В белом царстве – Монелла!
И белое царство явилось передо мною; но оно было окружено стеной белизны.
Тогда я спросил:
– А где ключ царства?
Но та, что мне говорила, молчала.
О ее воскресенииЛуветт повела меня по зеленой меже до самой окраины поля. Земля подымалась вдали, и на горизонте темная полоса окаймляла небо. Уже начинали гаснуть пылающие закатные тучи. В смутном вечернем сияньи я едва заметил маленькие блуждающие тени.
– Сейчас, – сказала она, – мы увидим, как зажжется огонь. А завтра он будет дальше. Ведь они нигде не остаются. И в каждом месте они зажигают огонь лишь один раз.
– Кто они? – спросил я Луветт.
– Неизвестно. Это дети, одетые в белое. Меж ними есть дети из наших деревень. Другие идут издалека.
Вдали на холме заблистал, заплясал огонек.
– Вот их огонь, – сказала Луветт, – теперь мы их можем найти. Они проводят ночь там, где разложили костер, и с рассветом покидают те места.
Когда мы взошли на холмик, где горел костер, мы увидели много белых детей вокруг огня.
И средь них я узнал маленькую продавщицу ламп, которую встретил когда-то в мрачном, дождливом городке. Она, казалось, руководила детьми и говорила им что-то.
Она встала, и, выйдя из круга детей, сказала мне:
– Я уже не продаю лживых лампочек, что гасли под угрюмым, тоскливым дождем.
Уж настало то время, когда ложь заняла место правды, когда жалкий труд истреблен.
Мы играли в доме Монеллы; но лампы были игрушками, а дом приютом.
Монелла умерла; я та же Монелла, я встала в ночи, дети пришли ко мне, и мы пойдем все по свету.
Она обратилась к Луветт:
– Иди с нами, – сказала она, – и будь счастлива во лжи.
И Луветт побежала к детям и, как они, оделась в белое.
– Мы идем, – продолжала та, что вела нас, – и мы лжем всем, кого мы встречаем, чтоб доставить им радость и счастье.
Наши игрушки были ложью, теперь вещи – наши игрушки.
Среди нас никто не страдает, среди нас не умирает никто, а о тех, других, говорим мы, что они силятся познать печальную правду, которая вовсе не существует. Те, что хотят знать правду, отходят от нас и нас покидают.
Напротив, мы не верим ни в какие истины мира; ибо они рождают печаль.
И к радости, к веселью хотим мы вести наших детей.
Теперь взрослые могут прийти к нам, и мы научим их неведенью и самообману.
Мы покажем им полевые цветочки такими, какими они не видали их никогда; ибо все они – новые.
И мы будем дивиться каждой стране, которую увидим; ибо все страны – новые.
Нет в этом мире сходств, нет воспоминаний для нас.
Все беспрерывно меняется, и мы привыкли к перемене.
Вот почему мы зажигаем огонь каждую ночь в новом месте; и вокруг огня мы выдумываем для минутного наслажденья истории о карликах и живых куклах.
И когда наш огонь погасает, новая ложь охватывает нас; и с весельем дивимся мы ей.
А наутро мы уже не узнаем наших лиц; быть может, одни захотели узнать правду, а другие помнят одну лишь вчерашнюю ложь.
Так проходим мы все по новым и новым местам, и к нам приходят толпою, и счастливы те, что идут за нами.
Когда мы жили в городе, нас принуждали делать одну и ту же работу, и мы любили тех же людей; и одна и та же работа надоедала нам, и мы сокрушались, видя, как люди, которых мы любим, страдают и умирают.
И наша ошибка была в том, что мы хотели остановиться в жизни и, сами оставаясь недвижны, смотреть, как вокруг все течет или пытались остановить саму жизнь и построить себе вечное, незыблемое жилище средь плавучих обломков.
Но лживые лампочки осветили нам дорогу к счастью.
Люди ищут радости в воспоминаньи, и противятся действительности и кичатся правдою мира, что перестала быть истиной, став правдой.
Их огорчает смерть, а меж тем, ведь она воплощенье их науки и их неизменных законов; они сокрушаются тем, что плохо избрали свое будущее, которое они рассчитали согласно прошлым истинам, которое они избирали согласно прошлым желаниям.
Для нас все желания новы, и мы желаем лишь лживых мгновений; все воспоминания истинны, и мы отказались от познавания правды.
И мы считаем гибельным труд, он делает жизнь неподвижной и похожей на себя саму.
И опасна для нас всякая привычка; она мешает нам вполне предаваться новой и новой лжи.
Так говорила та, что вела нас.
И я умолял Луветт вернуться со мною к ее родителям; но я видел хорошо по ее глазам, что она меня больше не узнает.
Всю ночь я жил в мире грез и лжи и пытался научиться неведению, самообману и удивленью новорожденного младенца.
Потом пляшущие огоньки погасли.
Тогда, в печальной ночи, я увидел непорочных, рыдающих детей, тех, что еще не потеряли памяти.
А другие внезапно были охвачены неистовой жаждой труда, и срезали колосья и во мраке вязали в снопы.
Иные, желая познать правду, обернули свои бледные личики к холодной золе, и пали мертвые, содрогаясь в своих белых одеждах.
Но когда затрепетало розовеющее небо, та, что вела нас, поднялась и уж не помнила ни нас, ни тех, что хотели знать правду, и двинулась в путь, а за нею пошло много белых детей.
И веселой была их толпа и всему смеялись они тихим смехом.
И когда настала ночь, снова зажгли они свой огонь из соломы.
И снова погасли огни, и зола стала холодной.
Тогда вернулась память к Луветт, и она предпочла любить и страдать в белом платье своем она подошла ко мне, и мы вместе убежали через поля и луга.