444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий. » Текст книги (страница 9)
Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:12

Текст книги "Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий."


Автор книги: Марк Твен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)

Комнату разделяет большая занавеска; отдернув ее, вы видите за ней большую белую мраморную ванну, до краев вделанную в пол, с тремя ведущими в нее мраморными ступеньками. Ванна налита кристально чистой водой приятной температуры: 28° по Реомюру (около 95° по Фаренгейту). Рядом с ванной – вделанная в пол медная коробка с нагретыми полотенцами и простыней. Лежа на дне ванны в прозрачной воде, вы ощущаете себя белоснежным ангелом. Для первого раза – десять минут, но постепенно вам увеличивают время до двадцати пяти – тридцати минут, на чем вы и останавливаетесь. Тут такие удобства по всем, ванны действуют так благотворно, цены так умеренны, а оскорбления так неизбежны, что вскоре вы не можете нахвалиться Фридриховскими ваннами и от вас уже отбоя нет.

Мы остановились в скромном, невзрачном и непритязательном «Отель де Франс», где моими соседями оказалось некое вечно хихикающее, квохчущее и гогочущее семейство, имевшее обыкновение ложиться двумя часами позже и вставать двумя часами раньше моего. Это обычное явление в немецких гостиницах: здесь ложатся чуть не в двенадцать, а встают в начале восьмого. Стенные перегородки проводят звук с гулкостью барабана; но, хотя всем это известно, немецкое семейство, которое днем – сама любезность и предупредительность, вечером и не подумает из внимания к вам вести себя чуть потише. Они поют, смеются, непринужденно разговаривают, истязают мебель, без всякой пощады двигая ее взад и вперед. Если вы умоляюще постучите в стенку, они на минуту притихнут, испуганно пошепчутся, а потом, точно мыши, возобновят свою неугомонную возню. Бесчеловечно со стороны такого шумливого семейства так рано вставать и так поздно ложиться.

Разумеется, стоит человеку удариться в критику чужих припои, как ому тут же предложат оглянуться лучше на себя. Итак, я открываю свою записную книжку в поисках еще каких–нибудь, более существенных записей о Баден–Бадене и сразу же натыкаюсь на следующее:

«Баден–Баден (без даты). Нынче утром за завтраком видел ораву горластых американцев. Кричат на всю столовую, хоть и делают вид, что адресуются друг к другу. Это явно их первое путешествие. Важничают и пускают пыль в глаза. Прием обычный – надменные и небрежные упоминания о больших расстояниях и отдаленных местах: «Что ж, будь здоров, приятель; если не встретимся в Италии, разыщи меня в Лондоне, прежде чем махнуть за океан».

И дальше:

«То обстоятельство, что шесть тысяч индейцев самым наглым образом расправляются с нашим пограничным населением, а мы можем выставить против них всего лишь тысячу двести солдат, широко используется тут для того, чтобы отбить у людей охоту эмигрировать в Америку. Здешнему обывателю представляется, что индейцы расселены чуть не в штате Нью–Джерси».

Вот вам новый и вполне самобытный аргумент против ограничения численности нашей армии столь смехотворной цифрой. И аргумент достаточно веский. Я нисколько не погрешил против истины, записал в свою книжку, что указанное сообщение насчет нашей армии и индейцев широко используется здесь для того, чтобы сделать эмиграцию в Америку непопулярной. То, что у обывателя весьма туманные представления о нашей географии и о размещении индейцев в стране, – факт, быть может, и забавный, но вполне объяснимый,

В Баден–Бадене имеется интереснейшее старое кладбище, и мы провели несколько приятных часов, обозревая его и разбирая надписи на вековых плитах. Здесь, по–видимому, считают, что если покойник пролежал в могиле одно–два столетия и поверх него успело наслоиться немало других покойников, то он уже может обойтись без надгробия. Я сужу по тому, что сотни плит сняты с могил и сложены штабелями вдоль кладбищенской ограды. Как поглядишь – забавный народ были старые ваятели! Они щедрой рукой высекали на гробницах ангелов, херувимов, чертей и человеческие скелеты, заботясь больше о числе, ибо вид у этих изображений весьма курьезным и причудливый. Не всегда скажешь, кто здесь принадлежит к лику праведных, а кто к противной партии. Зато на одном из старых камней мы нашли своеобразную и пышную надпись на французском языке, сочинить которую мог только поэт. Вот она:

Здесь

почиет в бозе

Каролина де Клери,

инокиня обители Сен–Дени,

8S лет от роду – и слепая.

Свет очей вернулся к ней

в Бадене, 5 января,

1839 г.

Мы совершили несколько пешеходных прогулок в окрестные деревни по красивым извилистым дорогам, пересекающим этот живописный лесной край. Здешние дороги и леса напомнили мне гейдельбергские, но в ниx нет того волшебного очарования. Думается, такие дороги и леса, как под Гейдельбергом, не часто встретишь на белом свете.

Побывали мы как–то и во дворце «Ла Фаворита», расположенном в нескольких милях от Баден–Бадена.; Здесь прекрасный парк, но и дворец представляет немало любопытного. Построенный маркграфиней в 1725 году, он и сегодня остался таким же, каким был в час ее смерти. Мы обошли немало покоев и повсюду дивились своеобразному убранству. Так, стены одного покоя сплошь увешаны миниатюрами, изображающими саму маркграфиню во всевозможных затейливых нарядах, нередко мужских.

Стены другой комнаты затянуты штофными обоями ручной работы, затканными причудливыми арабесками и фигурами. В спальнях стоят заплесневелые старинные кровати, их одеяла, пологи и балдахины также украшены замысловатой вышивкой; стены и потолки расписаны фресками на исторические и мифологические темы, еще сохраняющими яркость красок. По всему зданию столько сумасбродного прогнившего хлама, что любому собирателю в пору лопнуть от зависти. В столовой висит картина довольно скоромного содержания, но и сама маркграфиня была дама изрядно скоромная.

В общем, этот несуразно и аляповато разукрашенный дом представляет собой колоритнейший памятник наклонностей и вкусов той давно отошедшей варварской эпохи.

В парке, неподалеку от дворца, стоит часовня маркграфини, тоже оставшаяся нетронутой после смерти хозяйки, – неуклюжий деревянный сарай, лишенный всяких украшений. Предание гласит, что маркграфиня месяцами вела разгульную и расточительную жизнь, а потом запиралась в эту жалкую дощатую берлогу, где несколько месяцев очищалась постом и молитвой, прежде чем опять закутить. Она была ревностной католичкой, а может быть, по понятиям того времени и круга, и образцовой христианкой.

Последние два года своей жизни она, по преданию, провела в добровольном заточении, удалилась в ту самую берлогу, о которой уже шла речь, покуролесив напоследок в свое удовольствие. Запершись там в полном одиночестве, без единого близкого человека, даже без служанки, она навсегда отреклась от мира. Сама стряпала себе в крохотной кухоньке, надела власяницу, истязала себя бичом, – эти орудия благодати и сейчас еще выставлены для всеобщего обозрения. Молилась она и перебирала четки в другой крошечной каморке, перед восковой богоматерью, заключенной в стенной шкафчик; спала на ложе, каким не погнушалась бы разве лишь рабыня.

В другой комнатушке стоит деревянный некрашеный стол, а за ним примостились рядком восковые фигуры членов Святого семейства в половину человеческого роста – жалкие творения бездарнейшего ремесленника, какие только можно себе вообразить, но разодетые в пеструю мишурную ветошь[15]*. Сюда приходила маркграфиня покушать и, таким образом, обедала со Святым семейством. Ну не дикая ли идея! Представьте себе жуткое зрелище: по одну сторону стола – негнущиеся куклы с всклокоченными лохмами, трупным цветом лица и стеклянным, как у рыб, взглядом сидят в принужденных позах, застыв в мертвенной неподвижности, присущей человеческим существам, созданным из воска; по другую – иссохшая, сморщенная факирша бормочет молитвы и мусолит беззубыми деснами колбасу среди могильной тишины и зыбкого полумрака сгущающихся зимних сумерек. При одной мысли об этом по спине пробегают мурашки!

В этой жалкой берлоге, питаясь и одеваясь, как нищенка, и засыпая на нищенском ложе, жила и молилась эта чудачка принцесса, – и так целых два года, до самой смерти. Случись это двести или триста лет назад, убогий сарайчик был бы объявлен святыней; церковь завела бы в нем свою фабрику чудес и загребала бы немалые деньги. Впрочем, и сейчас еще не поздно перебросить его во Францию, там можно недурно на нем заработать.

Глава XXII

Шварцвальд. – Владетельный князь и его семья.– Набоб. – Новый критерий богатства. – Страничка естественной истории. – Муравей–обманщик. – Немецкая кухня.

Из Баден–Бадена совершили мы положенную экскурсию в Шварцвальд, проделав большую часть пути пешком. Трудно описать эти величественные леса и те чувства, которые они навевают. Тут и глубокое довольство, и какая–то задорная мальчишеская веселость, а главное – отрешенность от будничного мира и полное освобождение от его забот.

Леса тянутся непрерывно на огромные пространства; куда ни пойдешь, повсюду все та же чаща, безмолвная, сосновая, благоуханная. Стволы деревьев стройны и прямы, и бывает, что земля под ними на целые мили покрыта толстым ковром ярко–зеленого мха, на поверхности которого, безукоризненно чистой, вы не увидите ни рыжего пятнышка или вмятины, ни сучка или вялого листика. В этих колоннадах стоит торжественный сумрак собора; вот почему случайно ворвавшийся солнечный зайчик производит здесь переполох, ударяясь где в ствол, где в сук, а упав на мох, горит на нем яр ним огнем. Но особенно необычный эффект производит низкое послеобеденное солнце; ни один луч уже не пробьется сюда, но зато рассеянный свет, окрашиваясь в цвета листвы и мха, наполняет лес слабой зеленоватой дымкой, напоминающей сценическое освещение сказки–феерии. Ощущение таинственного и сверхъестественного, не покидающее вас, еще усиливается от этого неземного света.

Ми убедились, что деревни Шварцвальда и крестьянские дома полностью отвечают описаниям их в «Шварцвальдских рассказах». Первым ярким образцом такого дома, где нам пришлось побывать, была усадьба богатого крестьянина, члена общинного совета. Это уважаемый человек в своей местности, его жена, разумеется, тоже. Дочка – первая невеста во всей округе. Ауэрбах уже, возможно, обессмертил ее, сделав героиней какой–нибудь повести. Если это так, то я непременно узнаю ее по шварцвальдскому наряду, по здоровому загару, пышным формам, пухлым рукам, туповатому лицу, неизменному добродушию и большим ногам, по непокрытой голове и косам цвета пеньки, свисающим до пояса.

Дом – величиной с порядочную гостиницу: и нем сто футов длины, пятьдесят ширины и десять высоты, считая от земли до стрех; от стрех до гребня мощной кровли не меньше сорока футов, если не больше. Эта кровля в фут толщиной, крытая древней грязно–серой соломой, почти сплошь, за исключением нескольких крошечных прогалин, затянута буйно разросшейся зеленью, преимущественно мхом. Там, где старая солома сгнила и на ее место положены свежие заплаты из золотистой соломы, во мху выделяются плешины. Стрехи, крыльями свисающие вниз, словно призывают путника отдохнуть под их гостеприимной сенью. С улицы, футах в десяти над землей, лепится узенькая терраска с деревянными перильцами; на нее выходит несколько окошек с частым переплетом. Наверху поблескивают еще два–три оконца, одно из них, слуховое, забралось под самый конек крыши. Перед дверью первого этажа высится огромная куча навоза. Из двери сбоку торчит высокий коровий зад. Уж не гостиная ли там? Вся передняя половина дома от земли до чердака занята, по–видимому, людьми, молочным скотом и птицей, а задняя – тяглым скотом и сеном. Но что особенно бросается в глаза – это большущие кучи навоза вокруг всего дома. Мы вскоре близко познакомились со значением удобрения в местной жизни. Мы даже невольно усвоили привычку судить об общественном положении человека по этому внешнему, но красноречивому признаку. Иногда мы говорили: «Здесь живет бедняк, дело ясное». Увидев величественную гору, мы заключали: «А здесь живет банкир». Когда же нам попадалась усадьба, окруженная навозными Альпами, мы восклицали: «Здесь, без сомнения, живет герцог!»

Эта важнейшая особенность местной жизни явно недооценена бытописателями Шварцвальда. Удобрение, очевидно, главное богатство местного жителя, его казна, его сокровище, предмет его гордости, его картинная галерея, его собрание керамики, его коллекция безделок, спет его очей, его право на общественное признание, зависть и почет, – и его первая забота, когда приходит срок писать духовную. Правдивый рассказ из жизни Шварцвальда, если его когда–нибудь напишут, может быть сведен к такой схеме.

СХЕМА РАССКАЗА ИЗ ЖИЗНИ ШВАРЦВАЛЬДА

Старик крестьянин, богатей, по имени Гус. Унаследовал большое состояние в навозе и приумножил его собственными трудами. Оно отмечено у Бедекера двумя звездочками[16]*. Некий шварцвальдский художник пишет с него картину – свой шедевр. Сам король приезжает на него поглядеть. Гретхен Гус – дочь и наследница. Пауль Гох – молодой сосед, ищет руки Гретхен, но это лишь ширма – на самом деле его привлекает навоз. Гох и сам обладатель нескольких возов этой шварцвальдской валюты и потому считается выгодной партией; но это человек низменной души, бесчувственный скряга, тогда как Гретхен – вся чувство и поэзия. Ганс Шмидт, другой молодой сосед, исполнен чувства, исполнен поэзии, любит Гретхен и любим ею. Но у него нет навоза. Старый Гус отказывает ему от дома. Сердце Ганса разбито, он удаляется в лес, чтобы там умереть, вдали от жестокого мира, ибо, как он восклицает с горечью: «Что такое человек без навоза!»

Спустя шесть месяцев.

Пауль Гох является к старику Гусу: «Наконец–то я так богат, как вы того желали, приходите поглядеть на мою кучу». Старик Гус осмотрел кучу и говорит: «Этого вполне довольно, бери ж ее (подразумевая Гретхен) и будь счастлив».

Спустя две недели.

В гостиной старика Гуса собрались свадебные гости. Гох счастлив и доволен, Гретхен оплакивает свою горькую участь. Входит убеленный сединами старший бухгалтер Гуса.

Гус (свирепо). Я дал вам три недели, чтобы установить, почему баланс у вас не сходится, и чтобы доказать, что вы не растратчик; все сроки истекли, и теперь либо найдите мне мое пропавшее имущество, либо садитесь в тюрьму как вор!

Бухгалтер. Я нашел его.

Гус. Где?

Бухгалтер (с трагическим пафосом). В жениховой куче! Вот он, вор, глядите, как он трепещет и бледнеет!

Общее оживление.

Пауль Гох. Я пропал, я пропал! (Без чувств валится на корову; на него надевают наручники.)

Гретхен. Спасена! (От радости падает без чувств на теленка, но ее подхватывает Ганс Шмидт, появившийся в эту минуту.)

Гус. Как, ты здесь, негодяй? Руки прочь от этой девы, и скройся с глаз моих долой!

Ганс (продолжая поддерживать бесчувственную девушку). Ни за что! Знайте, жестокий старик, что я пришел с притязаниями, которых даже вам не отвергнуть.

Гус. Ты? Назови же их!

Ганс. Так слушайте же! Мир отвернулся от меня, и я отвернулся от мира; одиноко бродил я по лесу, призывая смерть и не находя ее. Я питался кореньями и, снедаемый горечью, искал лишь самых горьких, отвергая те, что послаще. Так, роясь в земле целых три дня, я наткнулся на навозную жилу! То была Голконда, неисчерпаемая Бонанца сплошного навоза! Я могу теперь купить нас всех, и после этого у меня все еще останутся горные цепи навоза. Ага, теперь ты улыбаешься!

Растущее смятение, Ганс предъявляет образцы найденных им залежей.

Старый Гус (с энтузиазмом). Так разбуди же ее, встряхни ее, благородный юноша! Она твоя!

Тут же играют свадьбу, бухгалтер восстановлен в должности, в правах и окладе. Пауля Гоха ведут в тюрьму. Король шварцвальдской Бонанцы доживает до преклонных лет, счастливый любовью своей жены и своих двадцати семи детей и сладостной завистью всех своих односельчан.

Днем, пообедав жареной форелью на постоялом дворе «Плуг» в живописной деревушке (Оттенгефен), мы перешли в общий зал отдохнуть и покурить. За большим столом сидела компания человек в девять–десять шварцвальдских старейшин – общинный совет. Все они явились сюда в восемь утра для избрания нового члена и уже четыре часа как тянули пиво за счет своего избранника. Это были люди лет пятидесяти – шестидесяти, с серьезными добродушными лицами, одетые в платье, столь знакомое нам по шварцвалъдским рассказам: черная фетровая шляпа с круглой тульей и загнутыми вверх широкими полями; длинный красный жилет, усаженный крупными металлическими пуговицами; сюртук из черного альпака с талией где–то у самых лопаток. Не слышно было ни заздравных спичей, ни соленых прибауток, ни даже обыкновенных разговоров.. Совет не спеша, но методически и неуклонно накачивался пивом с тем степенным достоинством, какое присуще людям с положением, со связями, с навозом.

После обеда мы, несмотря на палящий зной, поднялись вверх по долине, следуя течению быстрого прозрачного ручья, мимо крестьянских домиков и водяных мельниц, мимо бесчисленных придорожных распятий, святых угодников и дев. Эти распятия и прочее тому подобное, воздвигнутые неутешными друзьями в память об усопших, сменяют друг друга так же часто, как в других местах телеграфные столби.

Мы тащились по проезжей дороге, и нам, как всегда, не везло: солнце жгло немилосердно, а тень, едва поманив издалека, при нашем приближении тут же скрывалась. За все время наших странствий нам ни разу не удалось захватить ее на месте. Но в тот день зной был изводящий, и утешаться,– если это можно считать утешением, – мы могли разве тем, что крестьянам, трудившимся на крутизне над нашими головами, приходилось еще хуже. Наконец, не в силах больше выносить жару и слепящий блеск, мы перебрались через овраг и вступили в прохладные сумерки леса, с намерением разыскать то, что в путеводителе именовалось «старой дорогой».

Вскоре мы и впрямь вышли на заброшенную дорогу – по случайности, ту самую, которую искали, – но шли мы по ней в полной уверенности, что дорога не та. А раз дорога не та, значит, нет смысла торопиться; мы и не торопились, а то и дело усаживались в мягкий мох, наслаждаясь лесной тишиной и прохладой. На проезжей дороге царило оживление – громыхали телеги, тянулись школьники, крестьяне, группы странствующих студентов, прибывших сюда со всей Германии; здесь же, кроме нас, никого не было.

Отдыхая, мы временами следили за работой прилежного муравья. Впрочем, то, что я увидел, лишь подкрепило мое давнишнее мнение обо всем этом племени. По–моему, что касается ума, – муравей не такая уж редкая птица, как считают. Не раз в летнюю пору, когда меня ждали дела поважнее, я наблюдал за ним и убедился, что в рассуждении всякой умственности от живого муравья не больше толку, чем от дохлого. Я, конечно, имею в виду нашего обычного муравья, так как никогда не встречал пресловутых швейцарских и африканских муравьев, которые голосуют, содержат обученные армии, эксплуатируют рабский труд и ведут религиозные диспуты. Те, особые муравьи, может быть и оправдывают высокое мнение натуралистов – судить не берусь; я только утверждаю, что обычный муравей– дутая величина. И не отрицаю, понятно, его прилежания: он трудится себя не жалея, особенно когда кто–нибудь смотрит; но чего я не могу ему простить – это его непроходимую тупость. Отправляется он, скажем, на добычу и захватывает трофей, – что же он делает дальше? Идет домой? Как бы не так – куда угодно, только не домой. Он понятия не имеет, где его дом. Дом может быть в двух–трех шагах – не важно, муравей этого не знает. Как сказано, он захватил трофей, какую–нибудь никому не нужную дрянь, притом раз в семь больше себя самого; он выискивает самое неподходящее место, чтобы за нее ухватиться; пыхтя и надрываясь, взваливает ее на себя и пускается в путь, – но не домой, а в обратную сторону, и не спокойно и разумно, а в дикой спешке, ухлопывая на эту спешку все силы; перед каждым камешком он останавливается и, вместо того чтобы обойти кругом, лезет напрямик, пятясь задом и волоча за собой свою ношу; перекатывается вверх тормашками на ту сторону, вскакивает в остервенении, стряхивает с себя пыль и, поплевав на ладони, снова с азартом хватается за свою добычу; дергает ее туда–сюда, с минуту толкает перед собой; в следующую минуту заходит вперед и волочит се на буксире; звереет все больше и больше и наконец, подняв свою добычу высоко в воздух и торопясь, как на пожар, несется с ней уже в новом направлении; тут он натыкается на репейник, но ему и в голову не приходит обойти его кругом, – нет, он обязательно должен на него взобраться; и он лезет на маковку, таща за собой свою бесполезную кладь, – что примерно так же остроумно, как если б я, взвалив на себя куль муки, потащился с ним из Гейдельберга в Париж прямиком через Страсбургскую колокольню; взобравшись на самую верхотуру, он убеждается, что не туда попал; мельком оглядывает окрестность и либо лезет вниз, либо сваливается кувырком и опять пускается в путь, но теперь уже в новом направлении. Через полчаса он останавливается – дюймах в шести от места, откуда начал свое путешествие, и здесь разгружается; за это время он облазил вдоль и поперек территорию окружностью в два ярда и перебрался через все камешки и соринки, какие попадались ему на дороге. Он отирает пот со лба, расправляет усталые члены и, не чуя под собой ног, пускается в новое бесполезное странствие. Исходив зигзагами порядочное расстояние он натыкается на брошенную ношу. Он уверен, что видит ее впервые, и, оглядевшись, дабы ноги паче чаяния не занесли его домой, хватает свой тюк – и айда в дорогу! Опять с ним происходят те же приключения, но наконец он останавливается передохнуть, и тут ему встречается приятель. Должно быть, на приятеля произвела впечатление нога прошлогоднего кузнечика, и он спрашивает, откуда она. Должно быть, хозяин ноги уже начисто позабыл, где подобрал ее, и отвечает неопределенно, что «где–то в этих краях». Должно быть, приятель вызывается помочь ему доставить поклажу домой. И вот, повинуясь некоему голосу древнего муравьиного разума, приятели берутся за ногу кузнечика с обоих концов и тянут ее изо всех сил – каждый к себе. Потом они устраивают перекур и обмениваются мнениями. Они видят, что дело у них не клеится, но по какой причине – им невдомек. И они снова берутся за свой груз тем же манером, что и раньше, и с тем же успехом. Начинаются взаимные попреки. Должно быть, каждый обвиняет другого в обструкции. Спор становится все жарче и переходит в драку. Приятели, сцепившись намертво, некоторое время обгрызают друг другу челюсти, а потом катаются по земле и кувыркаются, пока один из них, не досчитавшись ноги или усика, не запросит пардону. Мир заключен, и муравьи снова берутся за работу, все на тот же безмозглый лад; но теперь калеке приходится туго: сколько он ни тянет на себя поклажу, здоровый муравей, как более сильный, перетягивает и волочит и его вместе с ношей; а приятель, чем отпустить, отчаянно за нее цепляется и разбивает себе голени о неровности почвы. Наконец, протащив ногу кузнечика вторично по тому же маршруту, упарившиеся муравьи сваливают ее примерно на том же месте, где она сперва лежала, и, рассмотрев повнимательнее, решают, что эта высохшая нога не такой уж клад, чтобы особенно за нее держаться, после чего оба расходятся в разные стороны, в надежде найти ржавый гвоздь или какой–нибудь другой предмет, достаточно тяжелый, чтобы причинить муравью побольше хлопот, и достаточно бесполезный, чтобы ему приглянуться.

Там, в Шварцвальде, на склоне горы, я видел, как один муравей проделывал те же штуки с мертвым пауком, весившим вдесятеро больше, чем он сам. Собственно, паук был еще жив, но уже не мог сопротивляться. У него было круглое туловище величиной с горошину. Заметив, что я наблюдаю, муравей повалил паука навзничь, сдавил ему челюстями горло, поднял его в воздух и пустился бежать, наступая жертве на ноги, спотыкаясь о мелкие камешки и снова поднимаясь; он то волочил свою ношу за собой, то подталкивал ее вперед, то переваливал с ней через шестивершковые камни, вместо того чтобы обходить их стороною, то взбирался на высокие травинки раз в двадцать выше себя, прыгал с них – и наконец кинул паука среди дороги, где его, конечно, подберет такой же, как он, олух–муравей. Я измерил путь, пройденный этим ослом за двадцать минут, в установил, что произведенная им работа применительно к человеку будет выглядеть примерно так: свяжите ремнем двух лошадей, по четыреста фунтов весом каждая, и протащите их на расстояние в тысячу восемьсот футов по валунам в среднем до шести футов высотой (только не в обход), да не забудьте во время этого путешествия взобраться на скалу с Ниагару вышиной и с нее спрыгнуть, а заодно еще с трех колоколен, в сто двадцать футов каждая, – а потом бросьте лошадей без призора где–нибудь в открытом поле и отправляйтесь, исключительно для удовлетворения своего тщеславия, проделывать такие же идиотские фокусы где–нибудь в другом месте.

Но последним данным науки, муравей ничего не припасает на зиму. Уже это должно чувствительно отразиться на той популярности, что создана ему литературой. Муравей трудится, только когда за ним наблюдают, да и то при условии, что наблюдатель – человек с простодушно–доверчивой физиономией натуралиста и что он все время что–то строчит в своей записной книжке. Но это форменное очковтирательство, и в воскресных школах муравью не будет больше доверия. Муравей не разбирает толком, что годится, а что не годится ему в еду, – но это же форменное невежество, и оно крайне повредит ему в глазах всего света. Муравью достаточно обойти вокруг пня, чтобы потерять дорогу домой, – но это же форменное слабоумие; и поскольку сей позорный факт установлен, ни один разумный человек не станет больше уважать муравья, и ни одна чувствительная душа не станет с ним носиться. Хваленое трудолюбие муравья объясняется исключительно тщеславием и никакого эффекта не дает, поскольку он никогда не доносит до дому того, над чем хлопочет. А это и вовсе губит его репутацию и полностью сводит на нет его значение как могучего морального фактора, раз ни один лежебока им больше не пленится. Удивительно и уму непостижимо, что такому лицемеру удавалось водить за нос многие нации, да еще в течение многих веков, и что никто до сих пор не разоблачил его.

Муравей силен, но нам попался еще один пример незаурядной физической силы там, где раньше мы ее не замечали. Гриб–поганка, достигающий за одну ночь своего полного развития, взрыл и поднял в воздух слежавшийся слой сосновых игл и грязи вдвое больше себя объемом и поддерживал его в воздухе, как столб поддерживает навес. Десять тысяч поганок могут, стало быть, поднять на воздух человека. Ну а толку–то что?

Весь день дорога вела нас в гору. Когда же часов в пять или в половине шестого мы поднялись наверх, густая завеса зелени вдруг раздвинулась, и мы увидели глубокую красивую лощину, а дальше обширную панораму лесистых гор; их вершины сверкали на солнце, а изрезанные ущельями склоны тонули в лиловатой мглистой дымке. Лощина, лежавшая у наших ног, по названию Аллерхейлиген, в верхней своей части представляет зеленую поляну – чудесное место для уютного, спокойного человеческого гнезда, удаленного от мира с его суетой, и, разумеется, монахи в свое время не преминули его высмотреть: лежащие перед нами живописные развалины их церкви и монастыря свидетельствуют о том, что и семьсот лет назад священники с безошибочным чутьем прибирали к рукам все лучшие уголки и местечки, как они это делают сегодня.

Сейчас эти развалины теснил большой отель, бойко промышляющий за счет летнего туризма. Мы спустились в ущелье и отлично пообедали, если не считать того, что форель была отварная. Немцы, будучи предоставлены самим себе, непременно отварят вам форель, равно как и все другое, что попадется под руку. Кстати, это довольно веский довод в пользу теории, что первыми поселенцами на диких островах у берегов Шотландии были немцы. Несколько лет назад в виду одного из таких островов разбилась шхуна, груженная апельсинами, и мирные туземцы оказали капитану столь ревностную помощь, что он предложил им взять себе сколько угодно апельсинов. На следующий день капитан спросил, как им понравились апельсины, на что те, покачав головой, отвечали:

– В печеном виде их не укусишь, но и вареные они не больно съедобны, голодный и то не позарится.

После ужина мы спустились вниз по лощине. Это – живописное местечко, сочетающее красоты лесного пейзажа с романтическим очарованием суровых скал. По дну ее с ревом бежит прозрачный ручей, змеится между высокими утесами и, вырвавшись из теснины, низвергается рядом водопадов. Миновав последний водопад, не забудьте обернуться: вы увидите цепь пенистых сверкающих каскадов, расположенных лестницей о семи ступенях, – картина столь же величественная, сколь и неожиданная.

Глава XXIII

Мы отравляемся в дневной поход. – Рассказы на прогулке. – Никодимес Додж. – Поиски работы. – Скелет Джимми Финна. – Неожиданная популярность.

Мы были уверены, что теперь, сделавшись опытными ходоками, за день доберемся до Оппенау, и на следующее утро после завтрака выступили в поход, чтобы засветло добраться до цели. Дорога все время вела под гору, к тому же стояла чудная летняя погода. Mы завели свой шагомер и не спеша двинулись вперед по лесной просеке, с наслаждением вдыхая благоуханный утренний воздух, глотая его полными глотками и чувствуя, что ничего нам больше не надо, как только всю жизнь вот так, налегке, идти и идти в Оппенау, а придя, пускаться в этот путь снова.

Прелесть таких прогулок заключается не столько в самой ходьбе и постоянной смене впечатлений, сколько в приятной беседе. Ходьба размеряет работу языка и горячит мозг и кровь, дорожные виды и лесные запахи незаметно, исподволь поднимают настроение и тешат глаз и душу; но самое большое удовольствие доставляет беседа. Не важно, о чем говорить – о пустяках или о высоких материях, не в этом дело, лишь бы вволю молоть языком и чтобы тебя сочувственно слушали.

А какую кучу разнообразнейших тем могут переворошить два–три человека за день такого странствия! Разговор ведется самый непринужденный, одна тема сменяет другую, ничто не заставляет вас пережевывать одно и то же, пока вы сами себе не осточертеете. В то утро мы за первые пятнадцать – двадцать минут обсудили все, в чем знали толк, а потом выплыли на широкое заманчивое раздолье вопросов и тем, в которых разбирались весьма слабо.

Гаррис уверял, что писатель – будь он хоть семи пядей во лбу, – если заведет скверную привычку нанизывать цепочкой глаголы, так он уже от нее ввек не отстанет. Привыкнет человек говорить: «Я попросил его постараться научиться не приходить так поздно», когда можно сказать просто и внятно: «Я попросил его не опаздывать», – и уж этому человеку ничего не поможет. Гаррис уверял, что таких примеров полно в любом номере любой газеты, выходящей на английском языке, и чуть ли не в каждой издающейся у нас книге. Он будто бы находил их даже в грамматике Керкема и у самого Маколея. Гаррис считал, что для взрослого человека подобные обороты так же малообязательны, как молочные зубы[17]*.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю