444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий. » Текст книги (страница 10)
Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:12

Текст книги "Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий."


Автор книги: Марк Твен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)

И мы перешли к зубоврачеванию. Я сказал, что, по моим наблюдениям, рядовому человеку не так страшна серьезная операция, как удаление зуба, и что в кабинете зубного врача больше крику, чем в хирургической палате. На это Гаррис философски заявил, что всякий нормальный человек и в том и в другом случае посовестится кричать при публике.

– Когда наша бригада стояла лагерем на Потомаке, – продолжал он, – мы порой слышали нечеловеческие вопли. А это означало, что в зубоврачебной палатке у какого–то несчастного рвут зубы. Но вскоре наши зубодеры приняли меры: они перенесли свой прием на свежий воздух. С тех пор крики прекратились – то есть крики тех, у кого удаляли зубы. Ежедневно в часы приема перед зубоврачебным креслом собиралось человек пятьсот солдат, чтобы поглазеть на операцию и оказать товарищу посильную помощь; и стоило зубному врачу наложить щипцы на больной зуб и потянуть, как каждый из пятисот каналий хватался за щеку и давай прыгать на одной ноге и реветь по всю глотку. Волосы вставали дыбом при звуках этого дружного и нестройного, этого душераздирающего кошачьего концерта! Перед такой обширной и горластой аудиторией ни один страдалец и пикнуть не посмеет, хоть голову у него оторви. По словам наших врачей, не раз бывало, что пациент, как бы скверно ему ни приходилось, едва сдерживал смех, и ни разу не случалось, чтобы кто–нибудь пикнул,—с той поры как наши медики стали давать эти сеансы под открытым небом.

От зубных врачей мы перешли к врачам вообще, от врачей вообще – к смерти, от смерти к скелетам, – и так, одна тема с логической необходимостью сменялась у нас другой, пока скелеты не вызвали из мрака забвении некоего Никодимеса Доджа, вот уже двадцать пять лет как погребенного и мирно покоящегося в бездонной могиле моей памяти. Когда я еще мальчиком служил в типографии и штате Миссури, к нам как–то забрел длинный, нескладный белобрысый юнец лот шестнадцати, этакий неотесанный оболтус в рабочих штанах, и, не вынимая рук из бездонных карманов и не снимая древних останков шляпы, поля которой унылыми лохмотьями, подобно изъеденным листьям капусты, свисали ему на глаза и уши, равнодушно огляделся, навалился бедром на редакторский стол, скрестил ноги в грубых башмаках, нацелился сквозь щелочку в верхних зубах на муху в дальнем углу, убил ее наповал и спросил, не смущаясь:

– Кто здесь хозяин?

– Я хозяин, – отозвался редактор, оглядывая эту курьезную фигуру снизу доверху, от башмаков до задорной физиономии.

– Допустим, человек не прочь поучиться вашему ремеслу. Как вы на этот счет?

– Не знаю, что и сказать! А вам хочется?

– Мой старик меня больше кормить не может, вот я и хочу заняться – все равно чем, потому как малый я сильный и смирный, опять же и работы не боюсь, ни тяжелой, ни легкой.

– А нравится вам печатное дело?

– Мне, по правде сказать, ничего не нравится, мне бы только чему выучиться, все равно чему, только бы на ноги стать. Пусть хоть печатному делу.

– Читать умеете?

– Умею – немного.

– А писать?

– Случалось мне видеть людей, что лучше пишут.

– А в счете вы сильны?

– За прилавок меня не поставить, а сообразить, сколько двенадцатью двенадцать, это я всегда соображу. Вот дальше, пожалуй, не осилить.

– Где вы живете?

– Я из старого Шелби.

– Какого ваш отец исповедания?

– Отец? Он кузню держит.

– Нет, нет! Я не о ремесле спрашиваю, какой он религии?

– А–а, вон оно что, Я сразу–то не понял. Свободный масон, вот он кто!

– Опять вы не о том. В какую он церковь ходит?

– Так бы и говорили! А то я не возьму и толк, чего вам от меня нужно. В какую церковь, спрашиваете? Он уже сорок лет заядлый баптист Свободной Воли. Такого оглашенного во всем околотке нет. Мой старик замечательный парень. Это вам каждый скажет. А если от кого что другое услышите, пусть он это при мне повторит – вперед умнее будет.

– А вы какой религии?

– Ну, хозяин, тут вы меня и поймали, да ничего плохого в этом нет, поверьте. По–моему, если парень рад помочь другому в беде, и не ругается по–черному, и никому не пакостит, и не пишет имя Спасителя со строчной «хы», так нечего ему бояться, – он так же спасется, как если бы в церковь ходил.

–А писал бы он Спасителя со строчной, что бы вы тогда сказали?

–А это смотря как: кабы он нарочно, тогда его дело дрянь, – но крайней мере так должно быть. В этом меня не собьешь.

– А как вас звать?

– Никодимес Додж.

– Мне кажется, вы нам подходите, Никодимес. Я возьму вас на испытание.

– Вот и хорошо.

– Когда же вы приступите?

– А хоть сейчас.

Так, через десять минут после того, как мы познакомились с этим феноменом, он уже был одним из нас и, сбросив пиджак, усердно трудился.

Дом, где помещалась газета, задней стороной примыкал к заглохшему саду с запущенными дорожками и буйными зарослями цветущего чертополоха, над которыми тут и там высился их неизменный спутник – стройный подсолнух. В этом безрадостном месте, в чаще кустов, стояла ветхая сторожка с одной–единственной комнатой, одним–единственным окошком и совсем без потолка когда–то она служила коптильней. Одинокая угрюмая сторожка и была пожалована Никодимесу в качестве спальни.

Наши захолустные хлыщи обрадовались Никодимесу, как находке, – вот уж над кем можно вволю проказничать! Юноша был на удивление доверчив и простодушен. Кампания началась по доблестному почину Джорджа Джонса. Он угостил Никодимеса сигарой, начиненной порохом, и стал знаками приглашать своих дружков подойти поближе; шутиха разорвалась и спалила малому чуть ли не все ресницы и брови. Но он только сказал:

– Цигарка–то, видать, небезопасная, – и притворился, будто ни о чем не догадывается. Но уже на следующий вечер он подстерег Джорджа в укромном месте и окатил ведром холодной воды.

В другой раз Никодимес далеко заплыл, купаясь, и Том Макэлрой припрятал его одежду. В отместку Никодимес предал одежду Тома сожжению на костре.

Двумя днями позже с Никодимесом сыграли новую шутку, заставив его в воскресный день прогуляться по главному проходу в церкви с пестрой афишкой, приколотой между лопаток. После службы шутник весь вечер и всю ночь проторчал в погребе заброшенного дома, и Никодимес до самого завтрака караулил его, сидя на пороге и грозясь, что, если тот вздумает поднять шум, ему не поздоровится. В погребе фута на два застоялась вода, и дно его на полфута затянуло илом.

Но я отклонился в сторону. Ведь на мысль о Никодимесе навели меня, собственно, скелеты. Вскоре наши шалопаи с огорчением убедились, что все их попытки разыграть простачка «из старого Шелби» оборачиваются против них же, и охотников до шуток становилось все меньше. Но тут на подмогу пришел молодой доктор: услышав, что он собирается напугать Никодимеса до смерти, и ознакомившись с его планом, проказники пришли в полный восторг.

Дело в том, что у доктора был отличный новенький скелет – благородные останки эти принадлежали единственной нашей знаменитости, недавно почившему Джимми Финну, деревенскому пропойце, причем куплено было это мрачное достояние за пятьдесят долларов у самого Джимми Финна на торгах, при большом ажиотаже, в то время как владелец скелета лежал на кожевенном заводе тяжело больной. Это было за две недели до его смерти. Пятьдесят долларов тут же пошли на виски и немало способствовали скорейшему переходу скелета в руки нового владельца. Доктор и вознамерился положить скелет Джимми Финна в постель Никодимесу!

Так он и сделал в тот же вечер, в половине одиннадцатого. Около полуночи, когда Никодимес обычно укладывался спать, наши проказники украдкой проползли сквозь чащу чертополоха и подсолнухов к одинокой сторожке. Дотянувшись до окна, они с любопытством заглянули в него. Длинноногий бедолага сидел в короткой рубашке на кровати, болтая ногами от удовольствия: он навлекал из накрытого бумагой гребешка сомнительные звуки, вроде бы на мотив «Кэмптаунских скачек»; рядом лежала губная гармоника, новенький волчок, мячик из литой резины, горсть раскрашенных круглых камешков, пять фунтов леденцов и основательно надкусанный имбирный пряник величиной и толщиной с почтенную нотную тетрадь. Никодимес продал скелет бродячему знахарю за три доллара и теперь пожинал плоды этой сделки.

Не успели мы покончить со скелетами и перейти к новой теме – ископаемым животным, как услышали крики и оглянулись на крутой откос. Там, высоко наверху, стояли какие–то женщины и мужчины и, по–видимому, со страхом следили за объемистым свертком, который, кубарем катясь с горы, летел прямо на нас. Мы расступились, давая ему дорогу; когда же сверток докатился до дороги, он при ближайшем рассмотрении оказался перепуганным мальчиком. Мальчик оступился и полетел вниз, и единственное, что ему оставалось, – это довериться судьбе и покорно принять свой жребий.

Когда катишься под уклон с такого откоса, остановиться уже невозможно, пока не докатишься до самого низу. Предстаньте же себе, что люди возделывают эти склоны – такие крутые, что самое правильное сказать о них, не рискуя ошибиться, что они круче, чем лестница, хоть и не такие крутые, как крыша мансарды. И люди их все–таки обрабатывают! Крестьянские участки, которые мне пришлось видеть на горном склоне против Гейдельберга, как бы поставлены на ребро. Мальчика порядком растрясло, и голова у него была исцарапана в кровь об острые камешки, с которыми ей пришлось познакомиться при столь неудачном спуске.

Мы с Гаррисом подняли его и усадили на придорожный камень. Тем временем с горы спустились люди и принесли мальчику его шапку.

Отовсюду из соседних домишек стекался народ – мужчины, женщины, дети, – все ласкали мальчугана, белого, как полотно, глазели на него, сочувственно вздыхали, кто–то отпаивал его водой и обмывал его ссадины и царапины. Но больше всего работали языки! Очевидцы катастрофы рассказывали о ней наперебой, стараясь перекричать друг друга, а одному юному таланту и этого показалось мало: взбежав повыше на откос, он потребовал внимания, сделал вид, что споткнулся и упал, а потом скатился к нашим ногам, гордый и торжествующий.

Мы с Гаррисом фигурировали во всех описаниях: и как мы шли по дороге, и как Ганс Гросс крикнул, и как мы посмотрели вверх и удивились, и как мы увидели Петера, летевшего на нас со скоростью пушечного ядра, и как мы благоразумно отскочили и дали ему упасть, и с каким присутствием духа мы подняли его, почистили и усадили на камень, когда представление кончилось. С нами носились не меньше, чем с другими героями этой драмы, – кроме Петера, конечно, – и вместе с Петером и всей собравшейся толпой нас увлекли в домик матери Петера, где всех угощали хлебом и сыром и поили молоком и пивом и где мы приятно провели время и дружеском кругу; когда же мы собрались уходить, все жали нам руки и восклицали «Leb' wohl!»[18]*, пока мы не потеряли наших новых добрых и сердечных друзей, потеряли навек за поворотом дороги.

Мы с честью выполнили свое намерение – в половине девятого вечера вступили в Оппенау, проделав путь от Аллерхейлигена за одиннадцать с половиной часов и отмахав сто сорок шесть миль. Так показывал наш шагомер; путеводитель и карты Государственного картографического управления определяют это расстояние в десять с четвертью миль, – ошибка тем более удивительная, что в отношении цифровых данных оба эти источника обычно заслуживают доверия.

Глава XXIV

Воскресенье на континенте. – День отдыха.– Случай в церкви.—Императрица у обедни. – Концерты на открытом воздухе. – Очарование музыки и степень ее доступности. – Мы нанимаем курьера.

Прогулка и в самом деле была приятная – первая наша прогулка, когда дорога все время шла под гору. На следующее утро мы сели в поезд и в Баден возвращались к густых облаках пыли. В вагоне не нашлось ни одного свободного местечка: был воскресный день, все ринулись за город на «увеселительные» экскурсии. Жарища! Небо пылало, как раскаленная печь – крепкая печь, без единой трещины, пропускающей воздух. Едва ли подходящая пора для увеселительных экскурсий!

Воскресенье – поистине праздничный день на континенте, свободный день, счастливый день! Здесь вы можете как угодно нарушать субботний покой, не беря греха на душу. Мы не работаем в воскресенье, потому что работать запрещает нам заповедь; и точно так же, блюдя заповедь, не работают и воскресенье и немцы; мы отдыхаем в воскресенье, потому что так велит нам заповедь; и точно так же, блюдя заповедь, отдыхают в воскресенье и немцы. Вся разница в том, что мы и немцы понимаем под словом «отдых». Для нас отдыхать в воскресенье – это значит сидеть дома сложа руки. Немец же об отдыхе и в воскресенье и в будни мыслит одинаково: дай отдых усталым членам, а о прочем не беспокойся; но, давая отдых усталым членам, постарайся, чтобы отдых был настоящий, а для этого обратись к правильным средствам. Итак: если твои обязанности на нею неделю приковывают тебя к дому, лучший воскресный отдых для тебя – уйти из дому; если ты всю неделю корпишь над серьезными книгами или бумагами – посвяти воскресенье легкому чтению; если всю неделю ты возишься с покойниками и похоронами – выберись в воскресенье в театр и посмейся два–три часа на веселой комедии; если ты всю неделю рыл канавы или валил лес – в воскресенье не вредно поваляться в постели. Если руки, ноги, мозг или язык затекли у тебя от безделья, лишний день безделья нe будет для них отдыхом; но если какой–нибудь из этих членов устал от напряженной работы, безделье пойдет ему на пользу. Вот что, по–видимому, немцы понимают под словом «отдых»: отдохнуть – значит, восстановить свои силы, набраться свежих впечатлений, прийти в себя. К сожалению, наше понимание куда более ограниченно. Все мы одинаково отдыхаем в воскресенье: запираемся у себя дома и проводим время в полной праздности, независимо от того, отдых это для нас или нет. У немцев актеры, проповедники и т. д. работают в воскресенье. Но ведь и мы поощряем воскресный труд проповедников, редакторов, наборщиков и т. д. и воображаем при этом, что их грех не падает на нас; а я, хоть убейте, не понимаю, как можно ставить наборщику в вину воскресный труд и не вменять этот труд и вину священнику, – ведь заповедь не делает для священника никакой оговорки. Мы покупаем в понедельник утренний выпуск газеты и преспокойно читаем cm, поощряя этим воскресный труд наборщиков. Отныне я зарекаюсь читать понедельничную газету.

Немцы блюдут день субботний, воздерживаясь от работы, как заповедано; мы тоже блюдем его, воздерживаясь от работы, как заповедано, но мы воздерживаемся и от развлечений, что отнюдь не заповедано. Пожалуй, мы даже нарушаем заповедь, предписывающую нам отдых, потому что наш отдых в большинстве случаев отдых только по названию.

Эти рассуждения в известной мере сняли камень с моей души, ибо я позволил себе в воскресенье поехать в Баден–Баден. Мы прибыли вовремя, чтобы слегка освежиться и поспеть в англиканский храм к началу службы. К церкви мы подкатили с помпой: дело в том, что мы опаздывали, и хозяин договорился с первым попавшимся возницей, а тот оказался облачен в такую пышную ливрею, что нас, по–видимому, принимали за парочку герцогов, сбившихся с дороги, – иначе чем объяснить, что нам отвели отдельную скамью в передних рядах слева oт алтаря, где сидело избранное общество? Меня сразу же осенила эта догадка. Перед нами, в первом ряду, сидела дама почтенного возраста, одетая просто и скромно, а с нею молоденькая миловидная девушка, тоже скромно одетая. Зато вокруг нас все сверкала роскошью и драгоценностями, – каждому было бы лестно молиться богу в таком наряде.

Мне пришло в голову, что моей невзрачно одетой пожилой соседке должно быть не по себе на столь пышном богослужении, и я проникся к ней горячим сочувствием. Она, казалось, углубилась в свой молитвенник и истово отвечала на обращенные к пастве вопросы священника; но я говорил себе: «Меня она не обманет, эта дрожь обиды в голосе выдает се растущее смущение». Когда с алтаря прозвучало имя Спасителя, моя дама и вовсе растерялась: вместо того чтобы, как все молящиеся, ограничиться легким кивком, она встала и низко поклонилась. Я так огорчился за нее, что кровь ударила мне в голову, и, повернувшись к этим важным господам, я устремил на них укоризненный взгляд – вернее, он должен был выражать укоризну, но мои чувства взяли верх, и взгляд мой говорил: «Если кто–нибудь из вас, баловней счастья, посмеется над бедняжкой, поистине его надо бичом гнать из храма». Чем дальше, тем больше: вскоре я вообразил себя защитником этой одинокой женщины, у которой не было здесь ни одного близкого человека. Я думал только о ней. Я не слышал ни слова из того, что говорилось в проповеди. Между тем смущение моей соседки росло; она машинально то открывала, то закрывала свой флакон с нюхательной солью, крышка его громко щелкала, – но, погруженная в свои невеселые думы, женщина не замечала этого и все щелкала и щелкала крышкой. Беспокойство ее дошло до предела, когда начался сбор пожертвований: прихожане среднего достатка давали медяки, знатные и богатые – серебро, моя же дама бросила со звоном на свой пюпитр золотую монету в двадцать марок! Я сказал себе: «Бедняжка жертвует всем своим достоянием, чтобы купить уважение этих безжалостных людей, – какое грустное зрелище!» На этот раз я так и не решился на них оглянуться. Но когда служба кончилась, я сказал себе: «Пусть смеются, доколе им смешно: выйдя на паперть храма, они увидят, как мы ее подсаживаем в нашу роскошную карету и как наш великолепный кучер везет со домой».

Но вот она встала – и все молящиеся стоя провожали ее взглядом, пока она шла к выходу. То была германская императрица!

Нет, она отнюдь не была так смущена, как мне представлялось. Воображение сыграло со мной скверную шутку: раз пустившись по ложному следу, я уже не бросал его до конца, всему давая превратное толкование. Молодая спутница ее величества была фрейлиной двора, а я–то принимал ее за жилицу моей подопечной.

Единственный раз в жизни я взял под свое покровительство императрицу, – и еще удивительно, как при моей неопытности все обошлось для меня так благополучно. Знай я, какую беру на себя ответственность, я, пожалуй, и сам бы растерялся.

Потом мы узнали, что императрица уже несколько дней как находится в Бадене. Говорят, она сохранила верность своему исповеданию и посещает только англиканскую церковь.

Остаток дня я с книгой провалялся в постели, отдыхая от утомительного путешествия, а к поздней обедне послал своим представителем Гарриса; я взял себе за правило каждое воскресенье неукоснительно слушать две службы.

В тот вечер в парке при большом стечении публики городской оркестр исполнял «Фремерсберг». В основу этой пьесы положено старинное местное предание о том, как некий знатный рыцарь, охотясь в сильную грозу, заплутался в горах вместе со своими собаками; после долгого блуждания он слышит отдаленный звон монастырского колокола, сзывающий братию к всенощной, идет на этот звук и спасается от гибели. В музыке неустанно повторяется одна и та же пленительная мелодия, – и она то ширится и гремит, то звучит приглушенно и едва различима, но не смолкает ни на миг; порой, величественная и бравурная, она сливается с бешеным завыванием ветра, грозным шумом дождя и яростным грохотанием грома; порой, нежная и чуть слышная, она льется, неся с собой более хрупкие звуки – такие, как отдаленное гудение колокола и мелодические переливы охотничьего рожка, как лай измученных собак и благочестивое пение иноков, – пока, наконец, воспрянув, мелодия не сливается в ликующем вое с песнями и плясками крестьян, собравшихся в монастырских сонях отпраздновать чудесное избавление охотника, которого монахи потчуют ужином. Оркестр с необычайной точностью живописал эти звуки. Приближающиеся удары грома и плеск проливного дождя заставляли не одного слушателя схватиться за зонтик; рука сака тянулась к шляпе при особенно сильных порывах ветра; и трудно было, когда в оркестре разражались чарующе правдоподобные удары грома, одолеть внезапную дрожь.

Как я догадываюсь, «Фремерсберг» – весьма низкосортная музыка; это, безусловно, низкосортная музыка – ведь она доставила мне столько радости, так согрела, растрогала, умилила, восхитила, настроила на возвышенный лад, что все во мне ликовало и восторженно волновалось. Душа моя с самого рождения не знала такой освежающей встряски. Величественное и торжественное пение иноков звучало не в оркестре, а в мужском хоре, и оно то нарастало, то стихало, то вновь нарастало в таком богатом смешении враждующих звуков, под мерный звон колоколов, под захватывающее ритмическое движение неизменного лейтмотива, что я говорил себе: да, разумеется, только самая низкосортная музыка может быть так божественно красива. Большое стечение публики также свидетельствовало о том, что «Фремерсберг» пьеса низкосортная, ибо лишь немногие достаточно образованны, чтобы наслаждаться музыкой первосортной. Лично мне на моем веку не пришлось слышать столько классической музыки, чтобы научиться ее ценить. И с оперой я не в ладах, потому что и рад бы полюбить ее, но не могу.

Мне думается, есть музыка двоякого рода – музыка, которая воспринимается даже устрицей, и музыка, требующая для своего понимания более изощренных способностей, – способностей, которые можно совершенствовать и развивать путем обучения. Но если вульгарная музыка иным из нас дает крылья, то зачем нам рваться к другой? И все же мы рвемся к ней. Мы рвемся к ней потому, что она нравится тем, кто выше и лучше нас. Но рвемся, не желая уделять ей достаточно времени и труда; мы стараемся проникнуть в верхний ярус, в чистую публику при помощи лжи; мы притворяемся, будто любим музыку. Я знаю немало таких людей – да и сам собираюсь присоединиться к ним, как только вернусь домой в Америку со своим европейским образованием.

То же и с живописью. Что красная тряпка для быка, был для меня «Невольничий корабль» Тернера, пока я не начал учиться живописи. Вот и видно, что мистер Рескин достиг вершин образования: картина эта восхищает его в такой же мере, в какой она бесила меня в прошлом году, когда я еще пребывал в невежестве. Изощренный вкус позволяет ему – как и мне сегодня – видеть воду в потоках кричаще–желтой тины и естественные световые эффекты – в чудовищном смешении дыма и пламени и багровых извержениях закатных великолепий; этот вкус помогает ему – как и мне сегодня – мириться с плывущей по воде якорной цепью и другими неплавучими телами, мириться с рыбами, шныряющими по поверхности той же тины – то бишь, воды. Картина эта есть, в сущности, утверждение невозможного, иначе говоря – ложь; надо пройти основательную дрессировку, чтобы научиться находить истину во лжи. Мистеру Рескину эта выучка пошла на пользу, да и мне она пошла на пользу, благодарение богу. Некий бостонский журналист отправился взглянуть на «Невольничий корабль», утопающий в чудовищном разливе красно–желтых тонов, и потом говорил, что этот корабль напоминает ему рыжую с черными разводами припадочную кошку, бьющуюся на блюде помидор. В то время, по своему невежеству и бескультурью, я счел это замечание удачным и даже подумал: вот человек, которому ничто не застит свет. Мистер Рескин сказал бы, что он сущий осел. И я сегодня говорю то же самое[19]*.

Однако главным нашим делом в Бадене было на этот раз связаться с нашим курьером. Я решил обзавестись курьером: ведь нам предстояла поездка в Италию, а мы с Гаррисом по–итальянски ни слова; курьер, впрочем, тоже. Мы встретились в гостинице. Ему не терпелось взять нас под свое крыло. Я спросил, собрался ли он, и он сказал, что да. И действительному у него был собран сундук, два саквояжа и зонтик. Он. спросил с меня пятьдесят пять долларов в месяц и бесплатный проезд. В Европе за провоз чемодана берут столько же, сколько за человека. Хорошо еще, что не надо оплачивать курьеру квартиру и стол, путешественник видит в том немалое для себя облегчение. Но лишь до поры до времени: сперва ему и в голову не приходит, что кто–нибудь должен же платить за квартиру и стол курьера; постепенно эта истина открывается ему – в минуты просветления.

Глава XXV

Люцерн, Красота его озера.—Дикая серна. – Заблуждение, с которым надо покончить. – Клеймение альпенштоков. – Компания американцев. – Неожиданное знакомство. – Драгоценные минуты.

На следующее утро мы сели в поезд, идущий в Швейцарию, и часам к десяти вечера прибыли в Люцерн, Первое мое открытие в этом городе заключалось и том, что озеро и в самом деле красивое, – не зря его так превозносят. А днем–двумя позднее я сделал другое открытие: оказывается, что пресловутая швейцарская серна – по–здешнему, chamois – никакая не дикая коза; что она и вообще не принадлежит к рогатым животным, не робка, не чуждается человека и что охота за ней нисколько не опасна. Серна – черноватое или темновато–коричневатое созданьице величиной с горчичное зернышко, преследовать ее нет надобности, она сама вас преследует: является к вам целым стадом, забирается под одежду и давай скакать и прыгать по вашему телу, – так что серна не пуглива, а, наоборот, чересчур общительна; она не только не боится человека, но даже охотно на него нападает; укус ее не опасен, но и не доставляет удовольствия; рассказы о ее проворстве не преувеличены: попробуйте дотронуться пальцем, и она одним прыжком одолеет расстояние в тысячу раз превышающее ее длину, и самый зоркий глаз не разглядит, куда она села. О швейцарской серне и о том, как опасно на нее охотиться, написаны томы романтического вздора, тогда как на самом деле на нее охотятся, не зная страха, и женщины и дети, охотятся все кому не лень; идет неустанная охота и днем и ночью, в постели и на ногах. Поэтическая выдумка – будто за серной охотятся с ружьем: за это не всякий возьмется, из миллиона стрелков ни один не достанет ее пулей! Ее куда легче изловить, чем застрелить, хотя и первое требует опыта и сноровки. Другой образчик пошлого преувеличения – жалобы на то, что горны стали редки. Жаловаться надо на обратное. Гурты серн в сто миллионов голов – обычное явление в швейцарской гостинице. Это, можно сказать, бич. Сочинители наряжают охотников за сернами в затейливые живописные костюмы, тогда как всего удобнее охотиться за этой дичью совсем без костюма. Такой же обман – будто бы имеются в продаже шкурки серны: ободрать серну невозможно, она слишком мала. Да и вообще серна – это сплошное очковтирательство, и все, что о ней писали до сих пор, – сентиментальная гипербола. Поверьте, вывести серну на чистую воду отнюдь не было для меня удовольствием; ведь серна – одна из моих заветных иллюзий; всю жизнь я мечтал, как увижу ее в естественных условиях и буду отважно гоняться за ней по скалам и кручам. И мне тем горше выступать с этими разоблачениями, что я надругаюсь и над чувствами читателя, над его уважением и привязанностью к серне, – но сделать это необходимо: когда честный писатель сталкивается с ложью и надувательством, прямая его обязанность разоблачить их и свергнуть с престола, не щадя никого; при любом отступлении от своего долга он теряет право на доверие общества.

Люцерн – очаровательный городок. Он начинается у самой воды кромкою гостиниц, карабкается в живописном беспорядке вверх по двум–трем крутолобым холмам и оседает на их склонах плотными гроздьями домов, являя глазу столпотворение красных крыш, затейливых коньков, слуховых окошек, а над ними торчат зубочистки шпилей да кое–где остатки древней зубчатой стены, извивающейся червем по гребню холмом, или уцелевшая квадратная башня массивной кладки. Нет–нет да промелькнут городские часы с единственной стрелкой поперек циферблата – негнущимся указующим пальцем; такие часы удачно дополняют картину, но не пытайтесь определить по ним время! Между изогнутой линией отелей и озером тянется широкий проспект с фонарями и двойной шеренгой невысоких тенистых деревьев. Набережная вымощена камнем и обнесена решеткой, не позволяющей беспечному прохожему шатнуть в воду. По проспекту день–деньской мчатся экипажи; няньки с детьми и туристы посиживают в тени деревьев, или, перегнувшись через решетку, следят за стайками рыб, шныряющих в прозрачной воде, или, устремив взгляд на дальний берег озера, любуются величественной цепью снеговых вершин. Прогулочные пароходики, чернея пассажирами, безостановочно приходят и уходят; по всему озеру, куда ни посмотришь, скользят затейливые лодочки с юношами и девушками на веслах, а стоит подняться ветру – повсюду реют быстрые паруса. В гостиницах все комнаты на улицу – с решетчатыми балкончиками, где вы можете позавтракать в уютной прохладе и, глядя вниз, на пестрые картины кипучей городской жизни, наблюдать ее на расстоянии, не участвуя в ее трудах и треволнениях.

Почти все, кого вы видите, без различия пола, разгуливают в туристских костюмах, вооруженные альпенштоками. Очевидно, без альпенштока в Швейцарии ходить небезопасно, хотя бы и по городу. Если турист, спустившись к завтраку, забывает свой альпеншток в номере, он немедля бежит за ним, приносит и аккуратно ставит в угол. Закончим свое путешествие по Швейцарии, он ни за что не расстанется со своим посохом, а непременно потащит его с собой домой, на край света, хоть это и доставит ему больше хлопот и забот, нежели доставил бы ребенок или тот же курьер. Альпеншток – это некоторым образом трофей туриста; на нем выжжено его славное имя; а если он слазил с ним на вершину холма, перепрыгнул через ручей или пересек территорию кирпичного завода, то он выжжет на нем и названия этих мост. Это, так сказать, его полковое знамя, славная летопись его боевых заслуг. Новый, он стоит три франка, но за все сокровища Бонанцы его не купишь, если на нем начертаны славные деяния туриста. Множество швейцарцев промышляют только тем, что выжигают для приезжих надписи на альпенштоках.

И заметьте, человека ценят в Швейцарии по его альпенштоку. Пока я таскал с собой незапятнанный, незаклейменный альпеншток, на меня никто и глядеть не хотел. Но заклеймить его стоит недорого, и я обратился к этому испытанному средству. Уже следующий встреченный мною взвод туристов отнесся ко мне с заметным почтением. Я был с лихвой вознагражден за хлопоты.

Половину летних туристских орд в Швейцарии составляют англичане, а другую половину – прочие национальности: в первую голову немцы, во вторую – американцы. Американцы здесь не так многочисленны, как я ожидал.

За табльдотом в семь тридцать в отеле «Швейцергоф» в большом разнообразии представлены все нации, но наблюдать можно скорее туалеты, чем людей, ибо все это скопище сидит за длиннейшими столами, и лица видны разве что в перспективе; завтрак же сервируется на круглых столиках, и если вам посчастливилось оказаться посередине, вы можете сколько угодно упражняться в физиогномике. Нам нравилось строить предположения насчет национальности наших соседей, и в большинстве случаев мы не ошибались. Иногда мы пытались отгадывать их имена, но уже без успеха, должно быть, по недостатку опыта. В конце концов, мы оставили нашу затею и ограничили себя менее сложными задачами. Как–то утром я сказал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю