444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Твен » Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий. » Текст книги (страница 5)
Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:12

Текст книги "Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий."


Автор книги: Марк Твен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 39 страниц)

Внутри ратуши, на консолях вдоль стен, выставлены огромные высушенные кабаньи головы; под каждой – надпись, поясняющая, кто убил кабана и в каком отдаленном столетии. В особом помещении хранятся старинные архивы. Нам показали несметное число древних грамот; некоторые из них скреплены папой, на иных – надпись Тилли или же других прославленных генералов, а одно письмо собственноручно писано и подписано Гёцом фон Берлихингеном в городе Гейльбронне в 1519 году, вскоре после его побега из Квадратной башни.

Этот славный рыцарь–разбойник был глубоко набожен, гостеприимен и сострадателен и творил добрые дела; бесстрашный, неутомимый и предприимчивый воин, он не помнил зла и во всем проявлял великодушие и широту натуры. Он умел не замечать мелких обид – редкое качество по тем жестоким временам, а крупные умел простить и предать забвению, – но, впрочем, не раньше, чем сведет счеты с виновником. Охотно заступался он за горемыку–бедняка и готов был рисковать для него жизнью. Простой народ любил Гёца, память о нем и поныне живет в преданиях и балладах. Он грабил богатых путников на большой дороге или же из своего замка, забравшегося высоко в горы над Неккаром, коршуном налетал на обозы с товарами. В своих записках Гёц истово благодарит подателя благ за то, что, помня о его нуждах, он в трудные минуты выручает его, посылая ему немало ценной добычи. Отважный воин, он в бранных тревогах находил истинную радость. Двадцати трех лет от роду, при нападении на одну крепость в Баварии, он лишился правой руки, и даже не сразу заметил это в пылу битвы. Он не раз говаривал потом, что железная рука, которую ему смастерили и которую он носил более полувека, служит емy не хуже прежней руки из плоти и крови. С радостью приобрел я факсимиле письма, написанного этим славным немецким Робин Гудом, хоть и не мог его прочитать: старый вояка лучше владел мечом, нежели пером.

Спустившись вниз по берегу реки, увидели мы и Квадратную башню. Это почтенное строение весьма неприступно и весьма безобразно на вид. Внизу оно вовсе лишено входа. Очевидно, чтобы проникнуть в него, приставляли лестницу.

Побывали мы и в главном соборе, также чрезвычайно оригинальном старинном здании с высоким шпилем в виде башни, украшенной причудливыми изваяниями. В соборе по стенам висят большие медные таблицы с выгравированными надписями, прославляющими добродетели гейльброннских мужей, живших тому назад два–три столетия; рядом – грубо размалеванные портреты отцов города и их семейств, разодетых в чудные наряды своего времени. На первом плане изображен глава семейства, а за ним ряд быстро уходящих вдаль и уменьшающихся ростом его сыновей. Напротив сидит его супруга, а за ней длинный ряд так же уменьшающихся ростом дочерей. Семейства, как правило, большие, но перспектива хромает.

Затем наняли мы тележку с клячей, служившей еще Гёцу фон Берлихингену, и отправились за несколько миль в замок, именуемый «Вайбертрой», что, насколько я понимаю, означает: «Верность жен». Этот расположенный в живописной местности средневековый замок стоит на кургане, или холме, удивительно правильной округлой формы, довольно крутом, футов в двести высотой. Так как солнце палило нещадно, мы не решились взобраться наверх и предпочли принять замок на веру, ограничившись осмотром на расстоянии, покуда наша лошадь отдыхала, привалясь к забору. Место это ничем не интересно, если не считать связанного с ним предания, очень поэтического, – впрочем, судите о нем сами.

ПРЕДАНИЕ

Жили в средние века два брата, два герцога, и случилось им в одну из войн биться друг против друга, так как один сражался за императора, а другой – на противной стороне. Одному из них и принадлежал тот замок и селение на вершине крутого холма. В его отсутствие явился сюда другой брат со своими рыцарями и воинами и повел осаду. Дело затянулось, так как жители защищались стойко и упорно. Но вот все припасы кончились, и в лагере осажденных начался голод; людей косили не так вражеские ядра, как голодная смерть. Наконец осажденные вынуждены были сдаться на милость неприятеля. Однако принц, руководивший осадой, был крепко сердит на них за долгое сопротивление; он сказал, что никого не помилует, кроме женщин и детей, – мужчины будут казнены, и все их достояние уничтожено. Тогда женщины пришли к победителю и, пав ниц, стали умолять, чтобы их мужьям оставили жизнь.

– Нет, – сказал принц, – ни один из них не уйдет живой; да и сами вы с детьми отправитесь в изгнание, лишитесь крова и друзей. Однако, чтобы вы не умерли с голоду, так и быть, окажу вам милость: пусть каждая возьмет с собой из дому столько ценного имущества, сколько сможет унести.

Вскоре ворота растворились, и из замка вереницей потянулись женщины, неся на спине своих мужей. Разгневанные этой хитростью, неприятельские солдаты хотели накинуться на них и перебить всех мужчин, но герцог остановил их, сказав:

– Нет, вложите мечи в ножны, ибо слово принца нерушимо.

К нашему возвращению в харчевню на Круглом столе короля Артура уже сверкала белая скатерть, и обер–кельнер со своим первым помощником, оба во фраках и белых шейных платках, завязанных бантом, внесли сразу и суп и жаркое.

Заказывал обед мистер Икс; когда подали вино, он взял бутылку, посмотрел на ярлык, потом на торжественно–похоронную физиономию обер–кельнера и заметил ему, что заказывал другую марку. Обер–кельнер тоже взял бутылку, окинул ее взглядом могильщика и сказал:

– Вы правы, прошу прощения. – И, обратившись к помощнику, невозмутимо прибавил: – Принесите другой ярлык!

Недолго думая, сорвал он с бутылки свеженаклеенный ярлык и отложил его, а как только принесли новый, наклеил его вместо сорванного. Превратив таким образом французское вино в немецкое выбранной клиентом марки, обер–кельнер преспокойно перешел к исполнению других своих обязанностей, словно такое чудотворство было для него привычным делом.

Мистер Икс очень удивился: он и не подозревал, что есть честные люди, проделывающие такие чудеса на глазах у всех, хотя ему прекрасно известно, сказал он, что сотни тысяч ярлыков ежегодно экспортируются из Европы в Америку, а это дает возможность крупным поставщикам снабжать покупателей по дешевке и без хлопот всеми марками заморских вин, на какие только будет спрос.

После обеда мы прошлись по городу и убедились, что при луне он не менее интересен, чем при дневном освещении. Повсюду узкие улочки и булыжные мостовые, нигде ни тротуаров, ни фонарей. Дома, стоящие веками, поместительны, как гостиницы. Кверху они расширяются: чем выше этаж, тем больше он выступает вперед на три стороны, а длинные ряды освещенных окон с частым переплетом, задернутых белыми муслиновыми, с узорчатым шитьем занавесками и украшенных снаружи цветочными ящиками, немало способствуют впечатлению нарядности и уюта. В небе стояла яркая луна, и от этого внизу резче становились свет и тени; трудно представить себе нечто более живописное, чем эти извилистые улочки с рядами высоких нависающих фронтонов, близко склоняющихся друг к другу, словно для того, чтобы посудачить по–соседски, и чем эти толпы людей, проплывающие попеременно то через пятна густого мрака, то через полосы лунного света. Почти весь город высыпал на улицу; в толпе переговаривались, пели, резвились, а иные, стоя в небрежных удобных позах, благодушествовали на крылечке.

На одной площади стояло какое–то общественное здание, обнесенное толстой ржавой цепью, провисающей между столбиков правильными фестонами. Мостовая здесь выложена большими плитами. Орава босоногих ребятишек с веселым криком качалась на цепях в ярком свете луны. Они не первые придумали эту забаву, даже их пра–пра–прадеды, будучи детьми, не первые ее придумали. Босые ножки, отталкиваясь от земли, выбили глубокие ямки в каменных плитах, – только многие поколения резвящихся детей могли это совершить. Повсюду в городе заметны черты упадка и тления, сопутствующие старости и говорящие о ней; но ничто, по–моему, так убедительно не свидетельствует о древности Гейльбронна, как эти истертые детскими ножками каменные плиты.

Глава ХIII

Рано ложимся спать. – Одиночество. – Нервное возбуждение. – Меня изводит мышь. – Старое средство. – Результаты. – Мне не удается уснуть. – Путешествие в темноте. – Разгром.

Как только мы вернулись в гостиницу, я завел шагомер и положил его в карман, так как завтра был мой черед носить его при себе и высчитывать пройденные мили. Работа за истекший день вряд ли сильно его утомила.

Мы легли в десять часов, собираясь выступить на заре в обратный путь. Я ворочался с боку на бок, а Гаррис, по обыкновению, мгновенно заснул. Терпеть не могу людей, которые засыпают, едва положат голову на подушку; в этой черте есть что–то трудно определимое, что воспринимается если не как прямое оскорбление, то как бестактность, и такая, что с нею нелегко мириться. Я лежал, растравляя в себе чувство обиды и стараясь уснуть; но чем больше я старался, тем дальше убегал от меня сон. В темноте и скучном тет–а–тет с непереваренным обедом я томился безысходным одиночеством. Понемногу заработал и мозг, вернувшись к началу всех начал, к истокам всего, что когда–либо волновало ум человеческий; впрочем, дальше начала дело и не пошло; это была игра в пятнашки, мысли с лихорадочной торопливостью перескакивали с одного на вдутое, Не прошло и часа, как в голове у меня все смешалось в невообразимый хаос, я измучился, изнемог.

Усталость моя была так велика, что в конце концов победила даже нервное возбуждение; мне казалось, что я не сплю, а между тем я то и дело впадал в минутное забытье, от которого вдруг пробуждался с содроганием, едва не выворачивавшим мне суставы, и с чувством, будто я лечу стремглав с высокого обрыва. После того, как я семь–восемь раз летал с обрыва и таким образом убеждался, что одна половина моего мозга семь–восемь раз впадала в сон, меж тем как вторая, неспящая и напряженно работающая, и не подозревала о том, – минутные провалы сознания постепенно распространились и на остальную территорию моего мозга, и я наконец погрузился в дремоту, становившуюся все глубже и глубже и уже готовую перейти в полное блаженное тупое оцепенение, – как вдруг... но что же это было?

Мои притупившиеся чувства с огромным усилием частично вернулись к жизни и насторожились. И вот где–то, в необозримой дали, возникло что–то, что постепенно росло, и росло, и приближалось, и наконец объявилось как звук, – а я было принял это за нечто вполне осязаемое. Звук то слышался где–то за милю, – это, быть может, ропот грозы; то поближе, не больше чем за четверть мили, – уж не заглушённый ли это лязг и скрежет невидимой машины? Нет, звук приближается, – так, значит, размеренный топот марширующих войск? Но он все ближе и ближе, он уже рядом, в комнате... Да это просто мышь, грызущая деревянный плинтус! И из–за такой–то ерунды я боялся дохнуть!

Ладно, упущенного не вернешь, зато теперь я усну, наверстаю потерянное время. Я подумал это, не подумав. Против воли, сам того не желая, я начал вслушиваться в этот назойливый звук, чуть ли не отсчитывая про себя каждый скрип мышиного сверла. Вскоре занятие это стало даже доставлять мне мучительное наслаждение, и я мог бы стерпеться с ним, если бы мышь работала не отвлекаясь; но негодница то и дело прекращала возню, и самым мучительным было – напряженно ждать и прислушиваться, когда она опять возьмется за свое. В то же время я мысленно назначал за мышь награду – в пять, шесть, семь, десять долларов; наконец мне стали мерещиться и вовсе уже несообразные цифры, далеко превосходящие мои действительные возможности. Я пытался наглухо задраить уши, согнув их пополам, а потом сложив раз в пять–шесть и прижав к слуховому отверстию, – но ничего не достиг: нервозность так обострила мой слух, что, уподобившись микрофону, я отлично слышал сквозь все препятствия.

Мой гнев обратился в бешенство, и я поступил, как поступали все мои предшественники, начиная с Адама: я решил запустить в мышь чем–нибудь тяжелым. Я нагнулся за башмаками и, присев на постели, прислушался, стараясь определить, откуда идет звук. Но это оказалось невозможно, он был неуловим, как трескотня сверчка: когда вы думаете, что он здесь, можете быть уверены, что он совсем в другом месте. Я бросил башмак наудачу, и надо сказать – не пожалел сил. Он ударился в стену, как раз над головой Гарриса, и свалился прямо на него; я и не рассчитывал забросить его так далеко. Башмак разбудил Гарриса, и я уже обрадовался; однако Гаррис ничуть не рассердился, и мне стало стыдно. Хорошо, что он сразу же уснул. Тут мышь опять принялась скрести, и снова во мне зашевелилась ярость. Я не хотел вторично будить Гарриса, но от мыши никакого спасенья не было – пришлось запустить в нее и вторым башмаком. На этот раз я угодил в зеркало; их было два в комнате, и я, конечно, разбил то, что больше. Гаррис опять проснулся, но не выразил недовольства, чем окончательно меня обескуражил. Я решил стоически перенести все муки, лишь бы не потревожить его в третий раз.

Мышь, должно быть, убралась восвояси, и я незаметно задремал, но тут пробили часы. Я отсчитывал удары, пока звон не прекратился, и опять забылся сном; но тогда зазвонили другие часы, и я снова принялся считать; а потом и ангелы на ратуше, дуя в свои длинные рога, начали издавать нежные мелодические звуки. Никогда я не слышал ничего более прекрасного и таинственно–заунывного, но когда они зарядили трубить каждые четверть часа, я решил, что это уж слишком.

Каждый раз, как я на минутку забывался, меня будил новый шум. И каждый раз я не находил своего одеяла и вынужден был искать его на полу.

Наконец сон мой совсем разогнало. Я примирился с фактом, что мне так и не удастся заснуть. Сна ни в одном глазу, и хочется пить, и бьет лихорадка. Я ворочался с боку на бок, пока не догадался, что самое лучшее – одеться, пойти в ближайший сквер, умыться у фонтана, покурить и провести остаток ночи в размышлениях.

Я думал, что смогу одеться впотьмах, не обеспокоив Гарриса. Правда, гоняясь за мышью, я куда–то забросил башмаки, но по летнему времени, и притом ночью, можно было обойтись домашними туфлями. Итак, я тихонько встал и мало–помалу натянул на себя все, за исключением одного носка. Анафемский носок как сквозь землю провалился. Однако я должен был его найти; я стал на четвереньки, надев одну туфлю на ногу, а другую держа в руке, и осторожно пополз вперед, загребая вокруг себя руками, – но безуспешно! Я стал постепенно расширять круги, все так же шаря и загребая руками. Половицы немилосердно трещали подо мной. И всякий раз, как мне случалось наткнуться рукой на какой–нибудь предмет, он производил в тридцать пять или тридцать шесть раз больше шума, чем если бы это было днем. И всякий раз я останавливался и, затаив дыхание, прислушивался, не проснулся ли Гаррис, и, убедившись, что он спит, продолжал елозить по полу. Я ползал и ползал, но проклятый носок так мне и не попадался, попадалась только мебель. Ложась спать, я даже не заметил, что в комнате полно мебели, особенно стульев – что ни шаг, то стул, – уж не въехали ли сюда тем временем две–три семьи? А из стульев ни один не подвернулся мне под руку, зато я то и дело ударялся о них с размаху головой. Мое раздражение росло медленно, но верно, и, продолжая шарить вокруг себя, я нет–нет давал ему выход в негромком, но выразительном замечании.

Наконец, в припадке язвительной злости, я сказал себе, что обойдусь без носка. Итак, я встал и решительно направился к двери... я думал, что к двери, но наткнулся на собственный призрачный образ в уцелевшем зеркале. На миг у меня перехватило дыхание; кроме того, я только сейчас понял, как безнадежно я заплутался; я понятия не имел, где я. Убедившись в этом, я так обозлился, что вынужден был сесть на пол и за что–нибудь ухватиться, я чувствовал – сейчас я такого наговорю, что небу станет жарко. Если бы в комнате было одно зеркало, оно помогло бы мне сориентироваться, но в том–то и дело, что их было два, а два – это все равно что тысяча; да еще они висели на противоположных стенах. Я различал смутные пятна окон, но в голове у меня было все вверх дном, я помещал их не туда, где им полагалось быть, и окна больше путали меня, чем помогали.

Я встал с пола и сшиб какой–то зонтик; упав на гладкий, скользкий, ничем не покрытый пол, он загремел, как пистолетный выстрел; я стиснул зубы и замер... Слава богу, Гаррис не шевелится. Я снова приставил зонтик к стене тихо и осторожно, но едва отвел руку, как он полетел с тем же грохотом на пол. Я весь сжался и минуту прислушивался со сдержанной яростью, – но нет, никто не проснулся, все безмолвствовало. Тогда я, рассчитывая каждое движение, приставил зонтик к стене и отвел руку – он опять повалился на пол.

Я воспитан в строгих правилах, но если бы в этой пустынной обширной комнате не царила торжественная, зловещая тишина, я бы наверняка обмолвился двумя–тремя словцами из тех, что не рекомендованы к употреблению в душеспасительных брошюрах, как не способствующие их продаже. Когда б мои умственные способности не были истощены до предела пережитыми испытаниями, мне бы и в голову не пришло ставить зонтик острым концом на гладкий, как стекло, немецкий пол, да еще в таких потемках – это и днем–то удается разве что в одном случае из пяти. Некоторое утешение у меня все же оставалось: Гаррис не шевелился, он крепко спал.

Зонтик не мог служить мне ориентиром – их стояло и комнате целых четыре, и все как есть одинаковые. Я решил пойти вдоль стены и нащупать дверь. Встав на ноги, я приступил к этой операции, но тут же сорвал с крюка картину. Картина была небольшая, но шуму она наделала, точно целая панорама. Гаррис и на этот раз не пошевелился, но я понимал, что если так и пойду швыряться картинами, то обязательно его разбужу. Пожалуй, решил я, не стоит выходить на улицу. Отыщу–ка лучше Круглый стол короля Артура – я уже несколько раз натыкался на него, он и послужит мне базой для экспедиций по розыску моей кровати; найдя кровать, я найду на умывальнике кувшин с водой,– по крайней мере, утолю жажду и завалюсь спать. Итак, я отправился в путь ползком, потому что ползти значительно быстрее и надежнее – можно не бояться что–нибудь опрокинуть. Я нашел все–таки стол – теменем, – потер ушибленное место, встал и постарался, вытянув руки и растопырив пальцы, устоять на ногах. Сперва я наткнулся на стул, потом на стену, потом на другой стул, потом на диван, потом на альпеншток и другой диван, – это сбило меня с толку: мне помнилось, что в комнате один диван. Опять я добрался до стола и наново пустился в поиски: еще какие–то стулья.

Тут я спохватился, что стол круглый – и, следовательно, не может служить исходной базой; а потому я расстался со столом и, пробираясь наудачу в лабиринте стульев и диванов, забрел в незнакомые края, где умудрился сбросить подсвечник с каминной полки; спасая подсвечник, я сбросил лампу; спасая лампу, сбросил кувшин, и он со звоном полетел на пол. «Ага, голубчик, – подумал я, – вот я и нашел тебя! Я знал, что ты где–то рядом!» Но тут Гаррис завопил: «Караул, режут!» и: «Держи вора!», а закончил словами: «Спасите, тону!»

Падение кувшина подняло на ноги весь дом. Первым пригарцевал мистер Икс в длинной ночной рубахе, со свечой в руке, а за ним юный Зет, также со свечой; в другую дверь ввалилось целое шествие, кто со свечой, кто с фонарем, – хозяин и двое немцев–постояльцев в своих длинных рубахах, и горничная в своей.

Я огляделся. Я оказался у постели Гарриса, за целый квартал от моей постели. В номере был только один диван, он стоял у самой стены, и один стул посреди комнаты, на который можно было наткнуться, – я вращался вокруг него, как планета, и сталкивался с ним, как комета, добрую половину ночи.

Я объяснил, что и как здесь произошло. После чего отряд под началом хозяина гостиницы благополучно отбыл, а наш отряд занялся приготовлениями к завтраку, потому что уже начало рассветать. Я мельком взглянул на шагомер – оказалось, я сделал за ночь сорок семь миль. Но я нисколько не огорчился, – для чего же я и ехал сюда, если не для путешествия пешком?

Глава XIV

Великолепный выезд. – Плоты на Неккаре. – Внезапная идея. – В Гейделъберг на плоту. – Восхитительное путешествие.– Прибрежные виды. – Сравнение с железной дорогой.

Когда наш хозяин узнал, что я и мои товарищи – художники, он проникся к нам уважением; услышав же, что мы путешествуем пешком по Европе, он зауважал нас еще больше.

Он рассказал нам все, что можно было рассказать о дороге в Гейдельберг, о том, какие места лучше обойти стороной, а где подольше задержаться; взял с меня за разбитые ночью предметы меньше, чем они стоили; попотчевал нас напоследок превосходным завтраком, присовокупив к нему целую гору светло–зеленых слив, которыми Германия славится; он так пекся о нас, что не хотел и слышать, чтобы мы пешком отбыли из Гейльбронна, и распорядился подать для нас лошадь и тележку Гёца фон Берлихингена.

Я зарисовал этот славный выезд. Разумеется, на это не надо смотреть как на «работу», а лишь как на «этюд», по выражению художников, – своего рода заготовку для будущей картины. В моем наброске немало погрешностей, как то: тележка не поспевает за лошадью, – это серьезный недостаток; далее – фигурка, убегающая с дороги, явно мала: она, как мы говорим, вне перспективы; две верхние линии легко смешать с лошадиной спиной, а между тем это вожжи; в тележке как будто не хватает колеса, что, разумеется, будет исправлено в законченной работе. Та штука, что развевается сзади, не флаг, а занавеска. Та, что повыше, – солнце, но здесь не в должной мере чувствуется расстояние.

Сейчас я уже не припомню, что изображает штука, находящаяся впереди бегущего человека, – стог ли сена, или женщину. Мой этюд был выставлен в Парижском «Салоне» в 1879 году, но не был удостоен медали: за этюды не награждают медалями.

Подъехав к мосту, мы отпустили свой экипаж. Вся река была забита плавучим лесом – длинными тонкими ободранными сосновыми стволами; мы стояли на мосту и, облокотясь на его перила, наблюдали, как плотовщики вяжут плоты. Здесь это делают на особый лад, принимая во внимание извилистое течение и очень узкое русло Неккара. Плоты – от пятидесяти до ста ярдов длины и постепенно сужаются: от девяти бревен в ряд на корме до трех на носу. Управляют плотом с помощью длинного шеста, главным образом стоя на носу, причем здесь умещается только один плотовщик – ведь каждое бревно в обхват не толще девичьей талии; отдельные звенья свободно соединены друг с другом, что и позволяет плоту маневрировать по извилинам прихотливого течения.

Неккар местами так узок, что с берега на берег можно перебросить собаку – надо только иметь ее; если в этих узких горловинах встречаются крутые повороты, то плотовщику зевать не приходится. Реке не всегда позволяют разлиться по всему руслу, доходящему до тридцати – сорока метров ширины; местами она перегорожена каменными дамбами на три равных потока, причем основная масса воды, наибольшая сила течения и глубина приходятся на среднее русло. При спаде воды эти аккуратные, узкие поверху дамбы вершка на четыре–пять выступают наружу, наподобие конька затопленной крыши; в половодье их совсем заливает. Довольно шайки воды, чтобы вызвать в Неккаре заметный подъем воды, и ведра, чтобы она вышла из берегов.

Такие дамбы имелись и против нашего «Шлосс–отеля». Я часами просиживал в своей стеклянной клетке, наблюдая, как длинные узкие плоты скользят по главному каналу, задевая правобережную дамбу и тщательно нацеливаясь на средний пролет в каменном мосту ниже по течению; я терпеливо следил за каждым плотом, мечтая увидеть, как он врежется в устой моста и разлетится на части, но неизменно терпел разочарование. Как–то один из плотов все же разбился, но я, к сожалению, прозевал это зрелище, так как уходил в номер закурить.

Когда я в то утро стоял на Гейльброннском мосту и глядел на плоты, во мне вдруг заговорил демон предприимчивости, и я сказал своим спутникам:

– Что до меня, то я еду в Гейдельберг на плоту. Кто со мной?

Они слегка побледнели, и все же каждый из них с напускным спокойствием вызвался меня сопровождать. Гаррис только решил сперва протелеграфировать матери: он счел это своим долгом, так как он ее последняя опора в этом мире; а пока он бегал на почту, я подошел к самому длинному и внушительному плоту и окликнул его капитана дружеским «Здорово, моряк!» – чем сразу установил с ним приятельские отношения, и мы стали толковать о деле. Я рассказал ему, что мы направляемся пешком в Гейдельберг, так не подвезет ли он нас в качестве платных пассажиров. Объяснялся я с ним отчасти через посредство юного Зета, свободно говорившего по–немецки, а отчасти через мистера Икса, изъяснявшегося по–немецки весьма своеобразно. Сам я отлично понимал немецкую речь – не хуже того сумасшедшего, что изобрел ее, но сговориться с немцем мне легче всего через переводчика.

Капитан подтянул штаны и задумчиво перекинул во рту табачную жвачку. Затем он сказал то, что и должен был сказать, по моим расчетам, – а именно, что у него нет разрешения возить пассажиров, и он боится, как бы его не притянули, если дойдет до начальства или если случится что непредвиденное. Пришлось мне зафрахтовать плот вместе с его экипажем и принять всю ответственность на себя. Весело распевая, вахта принялась за работу; матросы, выстроившись по штирборту, дружными усилиями вытянули канат, подняли якорь, и наше судно величественно двинулось по реке, развив скорость до двух узлов в час.

Наша компания собралась посреди корабля. Сначала разговор носил мрачноватый характер – толковали больше о быстротечности жизни, о ее ненадежности, об опасностях, подстерегающих человека, и о том, что мудрость учит нас быть готовыми к худшему; поминали, понизив голос, коварство слепой пучины и тому подобные материи; но по мере этого как серый восток разгорался и таинственная тишина и торжественность предрассветного часа уступали место птичьему ликованию, наш разговор становился веселее, и мы воспрянули духом.

Германия летом – венец всего прекрасного, но кто не спускался с плотовщиками по Неккару, тот не уразумел, не ощутил, не прочувствовал всех оттенков этой сладостной и мирной красоты. Движение плота – это движение в чистом виде: незаметное, скользящее, плавное и бесшумное, оно успокаивает лихорадочную суматошливость, усыпляет нетерпение и нервозную спешку. Под его умиротворяющим воздействием отступают преследующие нас заботы, огорчения и печали, и бытие становится сном, очарованием, глубоким созерцательным экстазом. Это плавное скольжение не похоже ни на изнурительную ходьбу по жаре, ни на тряску и удушливом, пыльном, грохочущем вагоне, ни на утомительную скачку в коляске на измученных лошадях по слепящим белизной дорогам.

Мы бесшумно скользили мимо благоуханных зеленых берегов, испытывая все нарастающее чувство покоя и довольства. Местами берег прятался за непроницаемыми зарослями ив; порою нас провожали с одной стороны величавые холмы, одетые густолиственным лесом, в с другой – открытые равнины, пламенеющие яркими маками или синеющие васильками; иногда мы заплывали в тень дубрав, а потом скользили мимо обширных выгонов, поросших свежей бархатистой травой, зеленой и сверкающей, – неистощимое очарование для глаз. А птицы! Они были повсюду; то и дело шныряли они над рекой взад и вперед, и их ликующее щебетание ни на минуту не смолкало.

Какое наслаждение, какая отрада – видеть, как солнце творит новое утро и постепенно, терпеливо, любовно одевает его все новой и новой прелестью, все новым и новым великолепием, пока чудо не завершено. И насколько величественней это таинство, когда наблюдаешь его с плота, а не из пыльного окошка, затерянного в глуши железнодорожного полустанка, где ты в ожидании поезда грызешь окаменелый бутерброд.

Глава XV

Вниз по реке. – Обязанности немецких женщин. – Купание с плота. – Девочки в ивняке. – Обед на борту.– Легенда «Пещеры с привидением».– Крестоносец.

Мужчины, женщины и скот уже трудились на полях по утренней росе. То и дело кто–нибудь подсаживался к нам, когда мы скользили вдоль зеленых берегов, проезжал ярдов сто и, посудачив с нами и с командою, возвращался, освеженный прогулкой, на берег.

Но только мужчины; женщинам – недосуг. Чего только они не делают! Они жнут и сеют, они молотят и веют; они перетаскивают на закорках чудовищные тяжести или перевозят не менее чудовищные грузы на тачках куда–нибудь на край света; когда нет у них собаки или коровенки, они сами впрягаются в тележку, когда есть – впрягаются им в помощь. Возраст роли не играет – чем старше бабка, тем она, смотришь, крепче. В деревне у женщины нет определенных обязанностей, и ома берется за все; иное дело в городе: тут у нее свой круг обязанностей, остальное возложено на мужчину. Например, в гостинице горничная всего–навсего убирает постели, разводит огонь в пяти–шести десятках каминов, приносит полотенца и свечи, натаскивает несколько тонн воды, разнося ее по нескольким этажам, пинт по сто зараз, в исполинских медных кувшинах. Работы у нее не больше как на восемнадцать – двадцать часов в сутки, а если устанет и захочет отдохнуть, никто не мешает ей стать на колени и вымыть пол в коридорах и чуланах.

Утро разгоралось, солнце пригревало все сильнее. Мы сбросили верхнюю одежду, уселись рядком на край плота, раскрыли зонты и, болтая ногами в воде, любовались видами. Время от времени кто–нибудь из нас бросался в воду поплавать и понырять. На каждой вдающейся в реку зеленой косе расположилась своя группа голых ребятишек, мальчики и девочки отдельно, – девочки обычно под материнским присмотром какой–нибудь женщины постарше, устроившейся со своим вязанием под тенью дерева. Мальчики подплывали к нам, а девочки, стоя в воде по колени, на минуту переставали брызгаться и резвиться, чтобы проводить наш плот невинным взором. Как–то на крутом повороте мы застигли врасплох тоненькую девочку лет двенадцати, как раз входившую в воду. Бежать было поздно, но она с честью вышла из положения: быстро заслонилась гибкой ивовой веткой и, придерживая ее рукой, воззрилась на нас с простодушным, беспечным любопытством. Так она стояла, пока мы плыли мимо. Она была восхитительна и со своей ивовой веткой являла прелестную картину, которая не оскорбила бы скромности и самого чопорного зрителя. Молодой зеленый ивняк по низкому берегу хорошо оттенял белизну ее кожи, а сквозь кусты и над кустами светились оживленные личики и белые плечики двух девочек поменьше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю