Текст книги "Засада. Двойное дно"
Автор книги: Марк Гроссман
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Отец Иоанн знал Демушку Миробицкого еще ребенком – и уже в те годы отметил в характере мальчишки силу воли и упрямство. Отец будущего сотника вел крупную торговлю хлебом с Туркестаном и не пожалел денег для того, чтобы дать сыну хорошее образование, в том числе и воинское.
После разгрома Колчака отец Иоанн отыскал Миробицкого и выразил желание божьим словом сопутствовать правому делу.
– Стрелять умеешь? – спросил сотник, когда этот худенький, миролюбивый и даже трусоватый человечек появился в Шеломенцевой заимке.
– Увольте меня от этого, – попросил отец Иоанн. – И сану не приличествует, и телом я немощен.
– Тогда вертайся домой, ваше преподобие, – вспылил сотник. – Мне божье слово ныне без сабли не требуется.
Отец Иоанн испуганно задергал ресницами, склонил патлатую, изъеденную сединой голову и вздохнул.
Миробицкому стало жалко старика.
– Я – не Ермак, отец Иоанн, – сказал он уже мягче, – и ныне – двадцатый век. Всякие руки, пускай хилые, могут взять наган либо винтовку. Ну?
И священник, вооружившись японским пистолетом и «лимонками», нападал на станицы в одном ряду с офицерами, кулаками и дезертирами, сидел ночами в засадах.
Толку, правда, от него не было почти никакого, так как ездил поп плохо, а стрелял и того хуже, но Миробицкий отлично понимал, что присутствие священника в «армии» – большой политический барыш. Если уж пастыри божьи берутся за оружие, полагал Миробицкий, то как усидеть в своих станицах уральскому казачеству?
Впрочем, несмотря на заурядный ум, отец Иоанн и сам отчетливо понимал свою полную непригодность для вооруженной борьбы «за веру Христову». Потому, сколько мог, возмещал эту пустоту проповедями и примерным поведением.
Поп не пил, не жег табака и, невзирая на жесткие шутки и язвительность сослуживцев, почти изверившихся в боге, слонялся по землянкам, внушал вечные истины, вздевал вверх худой грязноватый палец:
– От дел твоих сужду тя!
Мрачные, почти постоянно хмельные казаки и особенно дезертиры изводили отца Иоанна непотребными шутками и вопросами. Больше других старался досадить попу Тихон Уварин.
– Слышь, ваше преосвященство, – цеплялся он к проповеднику, – объясни-ка ты мне одну несуразицу. Прямо никакой моей мочи нет. Сон отшибает...
– О чем ты, сын мой? – как можно терпеливее и вежливее спрашивал отец Иоанн, хотя наперед был убежден, что Уварин зубоскалит.
– А вот о чем, – с напускной суровостью посматривал Тихон на пастыря, – вот о чем... У черта нема жинки, а дети родятся. Это как же получается?
И, не дожидаясь ответа, хохотал во все свое узкое горло.
– Не по грехам нашим бог милостив, – грустно говорил отец Иоанн, покидая землянку Уварина. И смешно грозился, оборачиваясь: – Несть во аде покаяния!
На всех «штабных совещаниях», особенно когда разгорались споры, священник занимал сторону Миробицкого, так как чувствовал, в этом молодом офицере твердость и даже некоторый фанатизм.
Собственно, спорили обычно только сам сотник и есаул Шундеев.
Шундеев был старше Миробицкого и по возрасту, и по чину. С другой стороны, сотник все-таки сколотил «армию» и командовал ею. С этим тоже приходилось считаться. Таким образом, полагал Шундеев, права офицеров на спор были равны.
В отличие от Миробицкого, Шундеев был совершенно убежден в обреченности дела, которому служил. Весь драматизм положения заключался в том, что есаул, понимая неизбежность разгрома, не мог плюнуть на Миробицкого и сбежать из «армии». В станице его немедля схватят совдеповцы; в городе он продержится месяц-другой, но арест все равно неизбежен.
Дело в том, что жизнь есаула после революции была насыщена множеством поступков и приключений, за которые порознь и вместе, по мнению нынешней власти, полагался расстрел.
Очутившись во второй половине 1918 года на Дону, Шундеев с группой земляков вступил в белоказачью армию генерала Краснова. Генерал, люто ненавидевший коммунистов, сумел в ноябре восемнадцатого года нанести ряд чувствительных поражений частям 8-й и 9-й советских армий. Есаул расстреливал пленных, самолично брал контрибуцию, спаивал и обижал девчонок.
Под Царицыном он сошелся в конной атаке с красным казачком и тот мастерски, с оттяжкой, хватил есаула концом сабли по лбу.
Еще до уничтожения основных сил Краснова и бегства самого генерала за границу Шундеев скрылся из госпиталя.
В марте 1919 года есаул с розовой отметиной на лбу начал наступление с армией Колчака восточнее Уфы. Он брал Уфу и Белебей, участвовал здесь в облавах и попутно набил переметную суму разными золотыми безделушками.
Затем опять пошла черная полоса жизни, и есаул очутился в Иркутске. Четвертого марта 1920 года, за три дня до вступления советских войск в город, Шундеев, переодевшись в гражданскую одежду, бежал на запад. Ему удалось с поддельными документами коммуниста, расстрелянного в Уфе, пройти через всю страну и в конце мая добраться до арьергардных частей Врангеля. Шестого июня Врангель начал наступление в Северной Таврии. Но к концу месяца оно выдохлось, и Шундеев решил, сильно упав духом, что больше воевать не имеет смысла.
Припрятанные на случай документы мертвого коммуниста оказали ему последнюю услугу: есаул без осложнений добрался до родных мест.
Темной августовской ночью он постучал в окно отцовского дома. Дверь открыла грязная полуслепая старуха. Она чуть не задохнулась от радости, признав в нежданном госте сына. Но вскоре запечалилась, перекрестила Георгия и велела ему уходить в лес, искать своих.
Отец и два брата Шундеева сгинули без следа на дремучей земле Сибири, до конца жизни не утратив веру в Колчака.
Довольно скоро беглый есаул нашел Миробицкого. Первый же разговор убедил Шундеева, что перед ним хотя и неглупый, но недальновидный фанатик. Миробицкий не понимал, что дело их проиграно и что надо думать не о победах, а о том, как сохранить шкуру, уцелеть в это трудное время.
Дементий не хотел об этом и слышать. Бить власть в спину до тех пор, пока снова не вернется белая армия, – вот что, полагал он, должен делать настоящий офицер, а не тряпка. Миробицкий верил, что контрреволюция еще соберет силы. Именно в надежде на будущее сотник назвал свой разношерстный отрядишко, в котором едва насчитывалось две сотни человек, «армией», твердо полагая, что он в недалеком будущем развернется в дивизии и корпуса.
Шундеев не мог втолковать этому исступленному мальчишке, что умный человек обязан понимать приближение смерти раньше, чем отдаст богу душу.
– Ты пойми, Дема, – спорил он с Миробицким, – чем больше налетов – тем больше внимания будут обращать на нас красные. Когда-нибудь они навалятся и оставят от «армии» мокрое пятно.
Миробицкий в ответ только зло посматривал на есаула, и тот чувствовал во взгляде холодных синих глаз откровенное презрение.
И тогда Шундеев решил тянуть в этой лесной волчьей жизни свою, отдельную линию. Претерпев очередную неудачу в споре с Миробицким, он вдруг вызывался сам вести часть отряда в ночной налет. Есаул ухитрялся проводить эти операции без единого выстрела, а точнее сказать – без всяких результатов и последствий для обеих сторон.
Возвращаясь в Шеломенцеву, коротко сообщал сотнику итоги «налетов», и Миробицкий исправно наносил условные значки на карту.
Однако, когда в вылазках участвовал сам Миробицкий, шуму и крови было немало. Сотник не хотел упускать никакой возможности напакостить красным.
Вот и сейчас, рассматривая карту, он говорил «штабу»:
– Дорогу с копей на Селезян мы не держим. Нет нас, есть красные. Это, должно полагать, ясно. Нынче, как стемнеет, возьму десяток казаков – и под Дунгузлы. От этого озерка вблизи – лес. Там и устроим засаду. Надо щекотать нервы большевикам.
– Мы же неделю назад ходили под Хомутинскую, – попытался отговорить Миробицкого Шундеев. – Ты сам водил людей. Пусть отдыхают.
– Отдохнем в земле. Там времени на это хватит.
– Тогда уж пошли меня, – раздраженно бросил Шундеев. – Еще подумает кто – труса праздную!
– Ну, без истерии, Георгий Николаевич. Хочешь ехать – поезжай. Я останусь.
Сотник сощурил глаза, под которыми обозначились синие припухшие полукружья, постучал карандашом по столу и сказал с хрипотцой:
– Пленных не бери. У нас у самих хлеба мало.
* * *
Гришка вошел в горницу, несильно покачиваясь, и вытянулся перед начальством. Рядом переступал с ноги на ногу Тихон Уварин.
– Явились, значит, господин сотник... – доложил Тихон, придерживая Гришку за руку.
– Пойдете оба нынче в дело, – сказал Миробицкий. – Ты погляди, Уварин, за парнем. Может, струсит или еще что...
– Погляжу, – лениво согласился Тихон. – Вечером, что ли?
– Как стемнеет, так и поедете. Господин есаул командовать будет.
– Это можно...
– Не болтай, Тихон, – вмешался Шундеев. – Добыли новенькому коня и саблю?
– А то как же? Я и достал.
– Украл, небось?
– А где же взять нашему брату, коли не украсть? – усмехнулся Уварин. – Да ведь и то сказать: краденая кобылка не в пример дешевле купленной обойдется.
– Ну, марш в землянку! Когда надо – я позову.
– Это можно...
Выехали из Шеломенцевой как только стало темнеть.
Гришу укачивало на кобылке, он сонно хлопал глазами, иногда хватался за гриву.
Верховые смеялись:
– Показакуй, парень!
Шундеев повел коня рядом с кобылкой, усмехнулся:
– Из седла не выпадешь, Ческидов?
– Гришка, он не подведет, ваше благородие.
– Ну, не бахвалься, дурак!
К леску возле озера подъехали уже в полной темноте. Верховые спешились, и Шундеев велел отвести коней в глубь рощи.
– Без приказа не стрелять, ребята, – проворчал он, на ощупь сворачивая папиросу. – Береги заряды.
Уварин тихонько подтащил Гришку к себе, шепнул, похохатывая:
– В кармане кукиш кажет красным их благородие...
«Экая безладица, – думал Шундеев, закуривая козью ножку и пряча ее в ямку из ладоней. – Поди разбери в этой тьмище, кто свои, кто нет? Дурит сотник!» Потом в голову пришли опасливые мысли: «Нельзя и отсиживаться без края. Узнает Демка – освирепеет... Когда и пострелять для вида придется...»
В группе на этот раз было больше дезертиров, чей казаков. Бывшие красные и трудовые солдаты не очень рвались к ратным подвигам, и есаул, пожалуй, даже понимал их.
– Уварин, ты здесь? – негромко справился Шундеев.
– А где ж мне быть? – сонным голосом отозвался Тихон. – Тут и лежу рядом с вами.
– Поди приведи коня. И Ческидов тоже. Может, вдогон придется. Да смотри, чтоб не ржал жеребец подле кобылки. Башку оторву!
– Сейчас приведу. Айда, Гришка.
Шагая за лошадьми, думал: «Казачонка испытывает или что? А я зачем? Боится, чай, что утечет парень...»
Хоть люди и приготовились ко всяким неожиданностям, но все же топот копыт со стороны копей, раздавшийся заполночь, ударил в уши, будто залп.
Луна таилась за тучами, а далекое мерцание то красноватых, то зеленоватых звезд не прибавляло видимости. Утирая холодный пот со лба, Шундеев предупредил еще раз:
– Не дыши до приказа, ясно?
Медленный тупой звук копыт приближался. Выждав, когда он стал совсем отчетлив, есаул положил палец на спуск нагана, крикнул в мутную темноту:
– Стой! Кто?
Топот мгновенно прекратился, точно коней ухватили за ноги, но никто не откликнулся.
Есаулу показалось, что в темноте чернеют не то два, не то три конника, и он почувствовал себя уверенней.
– Кто, спрашиваю?!
Снова ни звука в ответ.
Тогда Шундеев, чувствуя, что его подташнивает от страха, и понимая, что бездействие позорно и бессмысленно, поднял наган на уровень глаз и нажал на спусковой крючок. Одновременно с выстрелом отчаянно прозвучала его хлесткая, как кнут, команда:
– Огонь!
Резко в помертвевшей тишине прогремел залп. Все слышали, как на землю кулем шлепнулось тяжелое – кого-то срезали пулей! – и в тот же миг дробный путанный стук копыт полетел в сторону копей.
– Тишка! – рявкнул есаул. – Вдогон!
Но первым смаху взлетел на кобылку Зимних. Он хватил ее лаптями в бока и, выкинув вверх тяжелую саблю, понесся по дороге.
Уварин отстал от него. Вскоре Тихон пустил своего жеребца несильным наметом, перебросил поводья в левую руку, а правой стащил с шеи обрез.
«Эва! – думал он с пренебрежением об есауле. – Нашел дурня на пули тыкаться. Сам скачи».
Гришка мчался в темноту, почти опустив поводья. Надо было обязательно идти на плечах у преследуемых, тогда ни Уварин, ни Шундеев не будут стрелять им в спину, боясь задеть своего. А там видно будет.
Зимних совсем уже стал догонять верховых, когда навстречу ему, прямо в лицо полоснула наганная вспышка.
Гришка почувствовал ожог на шее, рванул поводья, сдерживая кобылку, но в то же мгновение громкий огонь снова порвал черноту ночи. Сабля вывалилась из ладони, и правая рука плетью повисла вдоль тела.
Тотчас снова загремели копыта, и неожиданно все впереди стихло.
«Повернули в степь, – облегченно подумал Гришка. – Теперь уйдут».
Вскоре он услышал густую дробь конского бега за спиной. Уварин и Шундеев подъехали почти одновременно!
– Ну что, Ческидов, – спросил есаул. – Где красные?
– Сбегли.
– Стреляли – по тебе?
– По мне.
– Цел?
– Шею ошпарили и рука пробита.
– Дотянешь до Шеломенцевой?
– Доеду, ваше благородие. Саблю велите поднять. Упала.
– Тихон, подними оружие, – распорядился есаул. – Молодец, солдатенок!
– Рад стараться, ваше благородие, – вяло откликнулся Зимних. – Можно ехать?
– Завертай коней! – весело приказал Шундеев. – У леска погодим, я гляну, кого срезали.
У рощицы есаул спешился, подошел к черному недвижному телу и, став на колени, чиркнул спичкой. В ту же секунду задул огонек, резко поднялся и пошел к коню.
В слабом свете спички Шундеев увидел лицо знакомого урядника из Селезянской Прошки Лагутина. Похоже было – пристукнули своего, уж во всяком случае – не красного.
Взявшись за луку седла, есаул выругался про себя и вернулся к убитому.
На ощупь нашел в железно зажатой ладони наган, снял саблю в ножнах, обшарил карманы: в них ничего не было.
Мгновение поколебавшись, Шундеев раз за разом выпустил все патроны из нагана в лицо мертвому. Решив, что теперь уже никто не сумеет его опознать, есаул пошел к коню.
К Шеломенцевой подъехали при первых петухах.
На крыльце разжигала самовар Настя. Увидев конников, спросила:
– Будить Дементия Лукича?
– Не надо, – махнул рукой Шундеев. – Проснется, тогда и потолкуем.
Обернулся к верховым, распорядился:
– Тихон, помоги Ческидову сойти. Да кто-нибудь сбегайте за фершалом, – перевязать казачка.
Шундеев взял Зимних под руку и, держа ее на весу, будто трофей, ввел раненого в горницу. Посадил на скамейку у окна, подмигнул:
– С крещеньем тебя, паря...
Гришка ничего не ответил. В теплом доме его сразу повело в сон, и Зимних хлопал ресницами, силясь не свалиться под лавку. Он даже не заметил, как Настя, страдая, глядела на него.
Пришел «фершал», из коновалов-самоучек, разрезал на раненом рукав. Пуля навылет пробила мякоть чуть выше локтя; нижняя рубашка задубела от крови. Лекарь полил на рану немного йода, обмотал ее узкой стираной тряпкой.
– Была бы кость цела, сынок, а мясо нарастет.
– Шею погляди еще, – попросил Зимних. – Жгет.
Лекарь посмотрел, махнул рукой: «Пустое!» – и отправился восвояси.
Вскоре проснулся Миробицкий. Он вышел из боковушки в горницу,спросил:
– Ну, что скажешь, есаул?
К величайшему удивлению Гриши, Шундеев изложил ход «операции» в самых красочных выражениях. Выходило, что стычка была с немалым числом красных и в бою отличился не кто иной, как новый казачонок. Мальчишка оказался дерзок на руку и преследовал коммунистов бок о бок с Шундеевым. Забиячливого конника ранили в упор, однако ж Ческидов самолично добрался до штаба.
Есаул положил на стол саблю и наган убитого:
– Это тебе презент, господин командующий...
– Перестань, – поморщился сотник. – Не скоморошничай!
Он подошел к Гришке, спросил:
– До землянки доберешься?
– Дойду, ваше благородие.
– Ну, иди. Наган этот себе возьми. Да вот еще что, братец: срежь патлы и бороду побрей. Казак все ж таки. Ступай с богом.
Неделю подряд сыпали густые дожди, и «голубая армия» не покидала землянок. Гришка лежал на нарах, между Увариным и Суходолом, лудил бока за прошлое и будущее. Потом они втроем бесконечно беседовали о житье-бытье. Гриша поддерживал эти разговоры, пытаясь разобраться в настроении соседей и выяснить, не будет ли от них какой пользы.
Уварин не одобрял храбрости Ческидова в ночной сшибке.
– Гнался, пока хвост оторвался, – усмехнулся рыжий. – А зачем, спрошу я тебя?
– Що головою в пич, що в пич головою – то все не мед, – кряхтел Суходол не то осуждая, не то поддерживая Уварина.
Старик, кажется, искренне привязался к немногословному мальчонке с голубыми глазами и совсем детскими ямочками на чисто побритых щеках. Может, Гриша напоминал ему сына, далекую прошедшую жизнь, тихую и сытую.
Они поочередно варили в мятом котелке вяленую рыбу, запивали ее чаем из листа смородины, даже без сахарина.
– Приходится чаек вприглядку лакать! – утирая пот на своем нелепом носу, сердился Тихон. – Чтоб, она и вовсе провалилась, такая жизнь!
– На вику горя – море, а радощив – и в ложку не збереш, – соглашался Суходол. – Чи сьогодни, чи завтра – те саме.
– А-а... – вздыхал Тихон. – Скучища! Самогонки бы, что ли!
Разжившись спиртным и выпив, он вперял в Гришку бесцветные, как луковицы, глаза, размазывал по щекам тощие и мутные слезы, допытывался:
– Ты знаешь, кто я есть, Ческидов?
И трагически разводил длинные руки:
– Лошадь-человек – вот кто я есть! Вся жизнь – на узде...
Однако он тут же совершенно менялся и говорил Суходолу:
– Бежать нам надо, умным людям, дед! Опосля отсюда головы без дырки не унесешь!
– Ото дурень... – хмурился Суходол. – Мени це ни до чого.
Уварин смеялся:
– Так что ж – что дурень? Голове, ежели порожняя, легче.
– Щоб тоби язык усох! – окончательно сердился старик и замолкал.
Оставаясь наедине с Гришкой, Суходол рассказывал иногда об ушедших годах, жаловался:
– Тикав вид дыму, та впав у вогонь я, хлопець. Погано.
– А может, и верно, податься вам домой, дядя Тимофей? – осторожно спрашивал Зимних. – К семье, к землице.
– Тилькы й земли маю, що по-за нигтями, – грустно усмехался старик. – Та й не в тому справа...
И он давал понять Грише, что власть, надо думать, не простит ему ошибок прошлой жизни.
Иногда выпадали по вечерам сухие часы, без дождя, и Гриша, Суходол и Уварин уходили в лес искать грибы.
Сентябрь перевалил на вторую половину, и в мокром лесу было свежо, пряно пахло опадающим листом. Остро, будто поперченные, благоухали сыроежки, кучно грудились семейки опят.
Также и ягод было много в лесу. По хвойным вырубкам еще сохранилась малина, ярко краснели кисточки костяники, чернели тяжелые, видом похожие на малину висюльки ежевики.
У Гриши правая рука покоилась на ремне, перекинутом через шею, и он срывал ягоды левой.
В лесу в это время хорошо была видна смена летней поры на осень. Зайцы торопились перекочевать из-под облетавших берез в сосняк и ельник, молодые тетерева сбивались в стаи, перелетные с криком уходили на юг.
В прохладные росные вечера повизгивали молодые волки; они к этому времени сильно выросли, как и лисята, сменившие темный детский мех на взрослую рыжину.
Однажды неподалеку от заимки Гриша опустился отдохнуть на ствол гниловатой, упавшей от старости сосны. В средней части ствола было большое дупло, и Зимних запомнил это.
Рана у Гриши заживала хорошо; в конце месяца он решил попросить Миробицкого отпустить его в Селезян. Но до этого сотруднику губернской чека хотелось посмотреть карту сотника. Впрочем, и без карты он знал уже многое. Уварин успел рассказать Григорию, кто и в каких станицах поддерживает Миробицкого, где укрыты запасные коли и продовольствие.
Однажды, узнав, что Миробицкий уехал в Каратабан, Гриша отправился к Насте, надеясь, что, может, удастся выведать у нее, где карта.
Войдя в горницу, он удивленно остановился у порога. В комнате не было никого, кроме отца Иоанна. Священник попытался подняться навстречу Гришке, но не смог этого сделать.
«Пьян, – усмехнулся Зимних. – И этот туда же».
– Здравствуйте, отец Иоанн, – сказал он не очень любезно. – А где же их благородие?
– Живем, поколе господь грехам нашим терпит, – не слушая вошедшего, вздохнул поп и вздел к потолку тощенький палец. – Не копите сокровищ в скрынях, копите же в сердце своем!
В комнату забежала Калугина, всплеснула руками:
– Господи, отец Иоанн! Как же это вы?
Поп жалко сморщил личико и попытался развести руки:
– Яко червь в древе, тако и кручина в сердце.
– Ах, беда-то какая... – сказала Настя огорченно. – Пойдемте, отец Иоанн, в боковушку, прилягте. Вам там покойно будет...
Она помогла пройти священнику в боковую комнату, уложила его на кровать и вернулась в горницу.
– Мне господина сотника, – сказал Гришка. – Дело к нему.
– А нету его, Гриша, – ответила Настя, оглядывая узкими черными глазами молоденького красивого казака. – В Каратабане он.
Она грустно погрызла кончик длинной косы, вздохнула:
– Гуляют, видать.
Еще раз кинула Взгляд на Гришу, сказала, глядя в сторону:
– Посидела б я с тобой маленько, да некогда мне. Стирки полно...
Гришка хотел сказать казачке, что он подождет здесь сотника, но в это время из боковой комнаты донесся голос отца Иоанна.
– Доколе терплю вам?! – грозно вопрошал кого-то поп, и железная кровать поскрипывала под его худеньким телом.
Настя кинулась в боковушку, и Гриша слышал, как она уговаривала отца Иоанна отдохнуть и поспать.
Вскоре торопливо вернулась в горницу и, смущаясь, попросила:
– Ты посидел бы с ним, Гриша. Стыд-то какой! Не дай бог, кто увидит.
Зимних пристально посмотрел на Калугину и, внезапно повеселев, согласился:
– Ладно уж! Только ты забегай почаще, а то скушно мне будет.
– Я стану приходить, – пообещала казачка, провожая молодого человека к отцу Иоанну.
Священник лежал на спине, бессмысленно уставив взгляд в потолок, и не обратил никакого внимания на вошедших.
Настя поставила рядом с кроватью табуретку, растерянно посмотрела на симпатичного казака и вышла.
Зимних медленно оглядывал комнату. В переднем углу, под иконами, небольшой стол. На нем – чернильница, тоненькая ученическая ручка, железная линейка с делениями, маленький пистолет без обоймы.
«Для нее, для Насти, – отметил про себя Зимних. – А обойма, небось, у самого».
В стене слева – гвоздь, к нему на веревочке привешена палочка, а на палочке – глаженый, с Георгиями, офицерский китель.
«К параду готовится, чай, – зло усмехнулся Гриша. – На белом коне в Челябинск въезжать собирается, надо полагать».
Еще в комнатке был старинный дубовый комод, и на полу – вылинявший домотканый коврик. Трудно было сказать, что здесь хозяйское, что натащенное со стороны.
Того, что требовалось Грише – планшета с картой – в комнате не было.
Отец Иоанн наконец оторвал взгляд от потолка, посмотрел на Зимних и вдруг заплакал:
– Яко тать в нощи... Сгинь, нечистая сила!
Попытался сесть, но ударился затылком о спинку кровати и свалился на подушку. Трудно повернулся к стене, задышал неровно, с хрипом.
Гриша быстро поднялся с табуретки, кинулся к комоду, выдвинул ящики, – планшета с картой в них не было. Не было его и в ящике стола.
«Неужто взял с собой? – подумал Зимних. – А зачем ему карта в Каратабане, он и без нее там все дорожки и тропинки знает».
Кинув взгляд на отца Иоанна – «совсем охмелел попик!» – Гриша подошел к кителю, ощупал внутренние карманы: «Может, важные бумаги какие-нибудь в карманах?» – и устало вздохнул: карманы были пусты.
Китель покосился на палочке, и Зимних решил его поправить, чтобы не вызвать подозрений у осторожного сотника. Сняв палочку с одеждой, Зимних непроизвольно вздрогнул. На стене, под кителем висел планшет с картой. Через прозрачную боковинку сумки мутно виднелись цветные линии карты.
– Праведных же души в руце божией, и не прикоснется их мука, – внезапно забормотал поп, поворачиваясь на спину. – Ух, дьявол, печет как...
– Чтоб тебя!.. – тихонько выругался Зимних и поспешил в сени. Нашел там кадку с водой, зачерпнул пол-ковша и понес попу.
– Пейте, пожалуйста, отец Иоанн, – уговаривал он священника. Тот мотал головой и бессмысленно мычал.
Гриша насильно напоил пьяненького студеной водой, расстегнул ему рубаху и укрыл одеялом.
Попу, видно, стало легче, и он уснул.
Гриша быстро вышел в сени, прислушался: тихо. Вернулся в боковушку. Снял сумку с гвоздика, сел на табуретку у кровати, положил планшет себе на колени.
Зимних не собирался снимать копию с карты. Это было не только рискованно, но и не нужно. Он опустил голову, вцепился взглядом в линии и значки карты и точно заснул с открытыми глазами.
Запоминать условные знаки было трудно: приходилось все время прислушиваться к звукам в горнице и в сенях.
Но все было тихо. Зимних не отрываясь глядел на ромбики, кресты и квадратики, нанесенные цветными карандашами на лист.
Прошло десять минут, двадцать, полчаса. Глаза уже стало резать от напряжения, когда Зимних понял, что запомнил все, что нанес Миробицкий на карту.
Снял китель со стены, повесил планшет на гвоздик, и снова вернул одежду на место.
Насти все не было. Зимних вышел в горницу и стал сворачивать пальцами одной левой руки цигарку.
Наконец вошла Калугина.
– Ты не серчай, – сказала она, краснея. – Достирать я хотела и потом уже посидеть с тобой маленько.
– Я пойду, – мрачновато отозвался Гриша. – Сколько времени истратил впустую.
– Нет, ты посиди, – попросила Калугина. – Теперь уже скоро, видать.
«Штаб голубой армии» вернулся в Шеломенцеву к самому вечеру.
Миробицкий, войдя в горницу, ястребом поглядел на Гришку, бросил шинель в угол, кивнул Насте:
– Дай воды. Умоюсь.
Они вышли в сени, к умывальничку, и Зимних слышал, как Настя говорила:
– Вы бы отдохнули, Дементий Лукич. Ведь захвораете так.
– Потом отдохну, – отозвался с досадой сотник. – На то ночь есть.
Войдя в горницу и вытирая руки чистым полотенцем, спросил у Гришки:
– Что надо?
– Пустите, ваше благородие, в Селезян, – сказал Зимних, вставая, – Девка у меня там. Повидаться охота.
– А ты – лихой малый! – усмехнулся Миробицкий. – Когда успел?
– Вас искал – в Селезяне останавливался. Ночевал там, стало быть.
– Обойдешься! – отказал сотник.
– От меня сейчас проку мало, – кивнул Гришка на руку. – Так что не откажите, ваше благородие.
– Пустите его, Дементий Лукич, – вежливо вмешалась Настя. – Они же давно не виделись.
– Обойдется, – повторил сотник.
Две пары холодных голубых глаз на одно мгновение скрестились.
– Ладно, – внезапно сказал сотник. – Поезжай, черт с тобой. Узнаешь заодно, как там? Настя, крикни Прохора Зотыча.
Калугина ушла во двор и вскоре вернулась с хозяином заимки.
Миробицкий подошел к рослому старику, сказал сухо:
– Поедешь с Ческидовым в Селезян. Коли не вернешься или вернешься один – сожгу дом. Понял?
Старик кивнул головой:
– Как не понять, ваше благородие.
Первую половину дороги ехали молча. Шеломенцев курил цигарку, зажатую в огромном кулаке, хмуро поглядывал на спутника.
Потом не выдержал:
– И чего тебе, дураку, при мамке не сидится? Иль не жаль ее?
– Невозможно! – сухо отозвался Гриша. – Нельзя, дядя Прохор. Россия погибнет.
– Россия! Жила она народом во-он сколько и до конца ей износу не будет.
– Темный вы, Прохор Зотыч. Никакого политического взгляда на данный момент.
Шеломенцев покосился на Гришу, но промолчал. Некоторое время ехал молча, вдруг остановил коня и, сворачивая новую цигарку, заметил с усмешкой:
– Прям, как дуга, ты, парень – сдается мне.
Зимних спросил холодно:
– Это отчего же, дядя Прохор?
– Да как тебе сказать?.. – не меняя насмешливого тона, ответил Шеломенцев. – Вроде бы и богу молишься, и черту не грубишь.
Закурил, тронул коня.
– Однако кто тебя знает?.. В чужую душу не влезешь...
– Мутно вы говорите, – махнул рукой Гриша. – Неинтересно мне.
Подумал не столько со страхом, сколько с раздражением:
«Неужто перехватил я? Или просто догадывается Прохор Зотыч?».
Вслух сказал:
– Старый вы человек, и не буду я говорить обидные слова.
– А ты говори. Я всякое в жизни слышал.
– Ладно. Чего нам грызться? – примирительно сказал Гриша. – Знакомые в Селезяне есть у вас?
– У меня там все знакомые. К кому едешь?
– К девке.
– А кто она, позволь спросить, твоя зазноба?
– Не скажу – отобьешь еще! – засмеялся Гришка.
– У нее остановишься? – не обращая внимания на глупую шутку, спросил старик.
– Не, у дружка.
– Кто же дружок?
– Вы его, чай, не знаете.
– Скажешь, так буду знать.
Зимних колебался одно мгновение. Скрывать фамилию Петьки не имело смысла. Помня об угрозе Миробицкого, Шеломенцев, надо полагать, теперь не оставит Гришу без досмотра ни на одну минуту.
– Петька Ярушников.
Прохор Зотыч впервые за всю дорогу пристально поглядел на спутника, и в глазах старика мелькнули интерес и любопытство. Но он ничего не сказал.
– У него и остановимся, – с хорошо подчеркнутым безразличием объявил Зимних.
– Ты останавливайся, а мне там делать нечего. У меня свои дела.
Теперь уже Зимних с удивлением взглянул на Шеломенцева.
– А ежели я утеку, дядя Прохор? Ведь дом спалят.
– Ну, значит, без дома жить буду.
При въезде в станицу старик остановил коня:
– Утром, о третьих петухах, съедемся. На околице.
И, не оборачиваясь к Грише, отпустил поводья.
* * *
Петька Ярушников, как и в первый раз, шумно обрадовался появлению товарища.
– Гриша! – воскликнул он, хватая приятеля за руку. – Живой и здоровый?
– А что мне сделается?
– Ну, я не знаю что... К стенке тебя, например, поставить могут.
– Мое время еще не наступило, Петька. Пуля для меня еще не произведена.
– Пуля? – переспросил Ярушников. – А рука чего на ремне болтается?
– Это так, вывихнул я.
Зимних вытащил из-за пазухи кулечек с пшеном, две копченные воблы.
– Тебе подарок, Петя.
– Ого! – округлил глаза Ярушников. – Богато живешь, ваше благородие.
– Не дури! Ну как тут дела?
– А я знаю – как дела? – уныло буркнул Ярушников. – Полная неразбериха. Власть Советская, а что в башке у казаков, черт их знает.. Кто-то по ночам приезжает и уезжает. Селезянские по домам сидят и глаз на свет не кажут. Давеча из губкомдеза наведывались, пошныряли окрест и убрались.
– Ладно, – сказал Зимних, – нечего тебе нос вешать. Другие люди для освобождения трудящихся от проклятых цепей капитала проливают свою кровь – и ничего, помалкивают. А мы с тобой не на красных фронтах воюем, и никакой крови не тратили. Так что ешь пшенку и не пищи.
– Я не пищу, – смутился Петька. – Тем более, что наши тоже не сидят сложа руки.
– О чем ты?
– Прошку Лагутина недавно в расход пустили. Вот был гад!
– Какого Прошку?
– Я же говорю – Прошку Лагутина. Урядник нашей станицы. Он из трудармии сбежал. Домой добирался с дружками. Его ночью на дороге и сковырнули.
Гриша, свертывавший папиросу, внезапно поднял голову и, просыпая махорку, взглянул на Петьку: