355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Криницкий » Случайная женщина » Текст книги (страница 18)
Случайная женщина
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 12:03

Текст книги "Случайная женщина"


Автор книги: Марк Криницкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

VII

Оставшись наедине, она опять старается взвесить все, что произошло. Да, она представляет это себе совершенно ясно: она надела шубу в передней, чтобы пойти на бульвар… и когда она надевала шубу, ей казалось, что она может решиться на все. Да, это было так. Она помнит это совершенно отчетливо. Тогда… в тот момент… она могла решиться на все. Она вдруг почувствовала, что должна защищаться. Да, да, вот именно! И в этот момент она чувствовала себя совершенно правой. Если бы она могла опять сейчас почувствовать то же, у нее не было бы этого мучительного страха. Но теперь у нее есть этот страх, и она не может.

Значит, больше ничего. Что же еще?

Мысли?

Но каждый человек отвечает только за те поступки, которые он делает. Не более.

Она сжимала голову ладонями и стискивала зубы.

За поступки и за слова, потому что наши слова – это те же наши поступки. А за мысли? О, за них судит только Бог и собственная совесть. И эта совесть говорит ей, что она не сделала сейчас ничего.

Нет, ничего!

И кто разберет мысли и чувства человека? Она сама сейчас не может разобрать ни своих мыслей, ни своих чувств, но она счастлива, что ее поступки и ее слова чисты. Да, чисты. Ведь она же закричала громко: Агния! Если бы она должна была бояться, она бы не закричала. О, конечно!

Она вошла в детскую и села с детьми, и при взгляде на них ей показалось, что она окончательно чиста.

VIII

– Вот мы и встретились, – сказала Раиса. – Ведь вы этого искали? Я не понимаю только, зачем.

Она смотрела на него, усмехаясь, и, держа обеими руками возле рта печенье, откусывала маленькими кусочками. Ее глаза смотрели с официальным, спрашивающим кокетством полузнакомой дамы, впервые уловившей признаки ухаживания со стороны интересного мужчины. И только брови ее двигались так, как будто она хотела что-то стряхнуть.

Как прожила она эти полгода? Об этом не говорило ее лицо. Она хотела быть скрытной и предоставляла высказываться ему. Но она имела, что ему сказать. Это было видно из неподвижности головы и плеч.

– Итак?

Он понимал только одно – что она ждала этой встречи. И это давало ему смелость. Не хотелось неизбежной фальши первых слов. Он понимал, что эта встреча будет для него не менее значительна, чем первая. Эта женщина вошла в его жизнь не как простое приключение, и, если даже выйдет из нее навсегда, то не так просто, как это могло ему казаться иногда раньше.

И не хотелось спешить. Со стороны они имели вид старых знакомых, которые встретились за чаем.

Раиса улыбнулась кончиками губ.

– И это все?

Он ответил искренне:

– Я не знаю, почему я хотел вас встретить и почему так рад, что вижу вас опять и так близко. Позвольте не анализировать. И скажу еще: я рад, что вы не говорите ни о чем прошлом. Все равно я ничего не умел бы вам сказать. Я сам не понимаю хорошо того, что было. Помню решительно все. Но не будем говорить… Вы раньше курили…

Он протянул ей портсигар. Она, поколебавшись, взяла папиросу. Все время она не спускала с него глаз, и ее взгляд ему говорил, что она понимает, примиряется и прощает.

Она была умна и чутка.

– Я только рад, что вижу вас… Это все.

Он остановился, потому что в ее губах мелькнуло что-то похожее на чуть брезгливую усмешку. Но глаза улыбались с любопытством и поощрением.

– Лучше расскажите что-нибудь о себе вы, – попросил он.

– Я?

Любопытство усилилось в глазах.

– Вы, может быть, думаете, что я вам расскажу о себе что-нибудь новое? Моя жизнь шла без всяких перемен.

Жалобно улыбнувшись, он сказал:

– Я знаю, что заслужил ваше презрение.

Лицо ее сделалось болезненным.

– Не надо об этом, – попросила она и, неприятно, даже немного жестко сузив глаза, добавила: – Нехорошо выкапывать из могил покойников. Ведь правда?

И только сейчас он понял всю силу пережитого ею когда-то оскорбления.

– Я не оправдываюсь, – говорил он. – Я – посредственный, отяжелевший человек, как все. Все, о чем бы я позволил себе говорить, это – о прощении и даже… более… о простом снисхождении.

Он говорил это, не глядя на нее и чувствуя на лице ее чуть влажный широко и вместе упорно раскрытый темный взгляд.

Она коснулась его руки.

– Принесите мне чашку чаю.

На мгновение ей хотелось остаться одной. Он пошел за чаем.

– О, – сказала ему старая родственница, разливавшая чай, – по всему видно, что вы друзья с Раей.

Вероятно, его лицо было беспомощно, потому что она прибавила:

– Рая очень счастливая: у нее столько всюду друзей. Впрочем, – вздохнула она, показав два черных зуба, – при ее молодости и других данных это так естественно. Но что я говорю? Ведь вы женатый. Вы видите, как я бестактна.

Смеясь, старуха прикусила верхнюю губу.

– Все старики так болтливы и… наблюдательны. Не правда ли? Это, конечно, не относится к вам, мосье… мосье Петровский.

Он вернулся к столику, за которым сидела Раиса, сконфуженный. У него пропало настроение.

«Я веду себя, как мальчишка, – подумал он. – Я должен взять себя в руки и уехать».

Поставив перед Раисой чашку, он сказал:

– Мне тяжело оставаться здесь, в этом обществе… Все-таки я должен вам что-то сказать.

Он волновался.

В ее взгляде он прочел неожиданное сочувствие и одобрение. Стараясь не глядеть, он прибавил:

– Может быть, вы не рассердитесь на меня, если я спрошу: когда и где в другом месте?

Он ждал, что она скажет.

– А зачем?

Но вместо ответа она чуть подалась вперед и приблизила к нему лицо. Невольно он поднял глаза. Она смотрела, слегка закинув голову назад и положив подбородок на плотно сжатые тонкие пальцы. Ее тяжелые верхние веки были полузакрыты, и взгляд сквозь ресницы казался матовым. Губы были полураскрыты знакомым движением. Он услышал близко-близко, и все звуки шумной комнаты потонули в словах, сказанных еле уловимым шепотом:

– У тебя.

Потом она откинулась на спинку кресла и захохотала.

– Что вы такое рассказываете ей забавное? – сказала, подходя, старая родственница. – О, я знаю, мужчины в этом возрасте знают столько забавного. Если бы я была опять молоденькой и пожелала влюбиться, я выбрала бы мужчину среднего возраста или даже немного постарше. Мужчина в сорок с небольшим лет, это – самый шик.

– А по-моему, это уже суррогат.

Раиса продолжала хохотать.

– Вы помните: «суррогат»? Оттого, что Сур рогат. О, он умеет говорить поразительно смешные вещи.

Она опять начала хохотать, но он уже знал, что это истерика.

– Анекдот вовсе не так смешон, – сказал он, вставая и торопливо раскланиваясь.

Старуха быстро переводила прищуренные глаза с него на Раису и обратно.

Он пошел проститься с братом Раисы.

IX

Едва войдя в свой номер, он знал, что она сейчас же сюда придет. Хотелось остановиться и одуматься. К чему это приведет?

Но не мог. Без мысли стал ходить из конца в конец. Была мягкая тишина. Звуки коридора, угасая, доносились точно сквозь толщу ваты. И мысли, и чувства завивались в сладостно-огнистом вихре.

Стук в дверь. Он отворяет медленно, поворачивая ключ, чтобы удержать растущее волнение. И вдруг боится, что это, может быть, не она. В коридоре стоит почтальон.

– Телеграмма.

Машинально тут же рвет и читает:

«Я больше не хочу и не буду тебя связывать…»

Старается уяснить себе, что это может значить.

– Да, надо расписаться.

Почтальон уходит и в дверях сталкивается с Раисой…

– Можно?

Смеясь, она переступает порог.

– Телеграмма?

Он протягивает ей бумажку. Она жадно и просто, точно это теперь ее несомненное право, берет и смотрит. Потом смеется.

– Ну, разве же это не восхитительно? Варюша дает ему свободу.

– Я не понимаю, что это может значить, – говорил он, привлекая к себе ее легкий стан.

В промежутки между болезненными поцелуями она отвечает на долгую невысказанную мысль:

– Дорогой мой… это, поверь, только суррогат.

Она опять долго смеется, слегка обороняясь от его ласк. И этот смех – тоже слегка враждебный, обороняющийся.

– Что «суррогат»?

– Все… И телеграмма… и то, что я здесь… все…

…Он зажигает электричество.

Она сидит в углу дивана, подпрятав под платье ноги.

– Мне холодно, – говорит она.

Он приносит ей шубку.

– Теперь мне можно уходить? Да? Уже все?

В глазах ее неожиданные слезы.

– Нет, это не упрек. Какое я имею право на упреки? Моя любовь к тебе, это – мое собственное падение. И оно касается только меня самой. И больше ничего.

– Ты говоришь: падение. Это мне больно.

Он целует ее холодные руки и греет их дыханием. Ему хотелось бы сказать ей много каких-нибудь хороших слов, но их нет. Он боится оскорбить ее чуткое ухо диссонансом.

– Я знаю, что моя любовь должна только оскорблять тебя, – наконец, говорит он. – Я это знаю хорошо. Но разве же… это похоже почему-то на падение. Ты – чиста. И если бы я был в силах порвать многое ненужное, что связывает меня, то, может быть, это и была бы настоящая и хорошая человеческая любовь… та, в которой отказано мне.

Она покачала отрицательно головой.

– Нет, моя любовь есть падение и всегда была только падением.

Ему хотелось чем-нибудь ее утешить.

– Я согласен, ты не можешь осуществить в твоей жизни такой любви, какой хотела бы. Но в этом все-таки виноваты мы, представители грубого пола. Мне кажется, что женщина всегда будет обманута в своих ожиданиях. Мужчина слишком эгоист, а, может быть, и измельчал. В известном отношении, мы, современные мужчины, слишком партикулярны для любви. Нас не может надолго увлечь тот романтический порыв, который владеет женщиною. Знаешь, дорогая, ведь я только могу презирать себя, как мужчину. Я понимаю тебя, а себя могу только презирать. Я ведь прекрасно знаю, что только похитил твою любовь, как похищают сокровище, с которым впоследствии не знают, как поступить.

– Нет, это не так, – сказала она. – Мужчина всегда таков. Если бы даже это был кто-нибудь другой… Все равно. Виновата всегда я… Виновата только женщина.

– Это бездоказательно.

– Любовь должна быть большим чувством. Вот почему.

Она смотрела на него из отдаления дивана, и ее губы складывались в то слегка брезгливое выражение, которое он запомнил у нее еще при встрече.

– Ты должен был бы обижаться на меня.

Она съежилась еще больше и продолжала загадочно усмехаться.

– Ведь я больше не повторю тебе слов о любовной сказке. Это развеялось. И не потому, что ты был в этом виноват.

Она, точно извиняясь, протянула ему руку. Он сжал холодные кончики пальцев, чувствуя себя ничтожным и бесконечно виноватым перед нею, как перед женщиной.

– Я рада, что могу, наконец, не обвинять никого, – сказала она. – Раньше я ненавидела Варвару Михайловну…

Она говорила, мечтательно углубленная в себя.

– Я считала ее тупою мещанкой.

Он с удивлением поднял голову. Она улыбнулась, потом попросила у него папироску и, медленно и угрюмо куря, продолжала:

– Я и она, это – одно. Вся разница между нами только в том, что она первая, а я вторая. Она случайно первая, а я случайно вторая. Почему она? Почему я? В этом нет никакого разумного смысла. Могла быть первою я, а она была бы второю. И, вероятно, тогда я боролась бы за эти свои права «первой» так же, как теперь борется она. Ты думаешь, что это было бы иначе? О, нет! В том-то и ужас, и вся гадость.

Брезгливое выражение в ее губах выросло.

– И перестаешь себя уважать. В нас нет того, что философы, вероятно, называют идеей. Я когда-то читала… кажется, у Белинского… что каждая вещь, чтобы существовать, должна иметь свою идею, чтобы эта идея оправдывала ее существование. А что оправдывает мое существование в твоей жизни или твое в моей? Какая, выражаясь громким словом, «идея»? Меня лично соединяет с тобою (я не хочу этого скрывать!) довольно мелкое, хотя и сильное чувство: это – мое влечение к тебе как к мужчине.

Лицо ее сделалось опять болезненным, почти страдальческим.

– А этого мало… Можно ли себя за это уважать?

Она потушила папиросу.

И, странно, он понимал, что она чем-то права.

Сурово-сосредоточенная, она говорила:

– Я люблю тебя по праву того звериного, которое скрывается во мне. Когда я звала тебя за собою в Петроград, во мне родилась какая-то прямо потребность надругаться над тем, что я могла назвать моею любовью к тебе. Такая женщина всегда унижает, будь она законною или нет. Ей надо, чтобы мужчина был раб, чтобы он почувствовал свое ничтожество. Уверяю тебя.

Она улыбнулась с дерзким вызовом, посмотрев ему в глаза:

– Вот видишь, как я теперь спокойно и трезво рассуждаю о подобных вещах. Это потому, что я все эти месяцы думала. О, я думала!

Она взялась милым и трогательным жестом за голову. Точно ей было тяжело от мыслей.

– И я теперь уже не та. И я рада, что ты меня поймешь без обиды и раздражения.

Она опять протянула ему руку и, горько улыбнувшись, как всегда, кончиками губ, трепетно пожала его пальцы холодными и влажными пальчиками.

– Я знаю, что ты хороший и порядочный человек. Ты – лучше Александра. Ты меня, я знаю, поймешь. Александр, уходя, просил у меня позволения вернуться к своей прежней семье. Ты, по, крайней мере, избавил нас обоих от этой комедии. Ну, ты просто же бесконечно умнее. Но ты все-таки, дорогой мой, только… ты не обидишься?

Она смотрела на него с мило-просительной гримаской.

– Я? – сказал удивленно он.

Что-то широкое, свободное и хорошее распахнулось в его душе. Он привстал с пола, на котором сидел, и, пересев к ней на диван, с бесконечною нежностью взял ее руки в свои.

Прося у него глазами прощения, она сказала, продолжая улыбаться, и ему казалось, что ее глаза смотрели прямо в глубь его отворенной перед нею души.

– Милый, ты только – суррогат.

И вдруг плечи ее сократились болезненным движением, она откинула голову, безнадежно охватив ее руками, и, кусая губы, забилась в слезах.

Он не смел утешать.

– Да, да, ты – суррогат. Пошлое, ужасное слово! Но это – ты, ты, который мог бы быть моим милым навсегда и которого я… ты должен простить мне сегодня и это…

Она прижалась к его плечу, усталая, ищущая покровительства и защиты.

– Которого я не могу в душе не презирать. – Тревожно она вдруг откинулась. – О, не подумай: не за то, что ты отказался бросить жену и семью и бежать ко мне… Тогда я стала бы презирать тебя еще больше.

Положив ему на плечи вытянутые руки, она продолжала говорить опять спокойно, и в лице ее была прежняя ласковая серьезность:

– Я люблю тебя за то, что ты все-таки лучше других. Но ты не тот, кого бы хотелось моей душе… там… в глубине…

Он кивнул сочувственно головой. Опять поплакав, она продолжала:

– Благодарю… Прости… Это – бабье. Но ты меня, может быть, поймешь. Я долго не могла понять: почему до сих пор любовь меня только унижает? И теперь я это поняла.

Глаза ее сделались большими и оттого были особенно темными.

– Я поняла, что любовь для женщины, это – ужас! О, какая ошибка видеть в любви источник наслаждения!.. За это женщина платит своим позором. Мужчина встает и идет к своим делам. И в этот момент, я знаю, у него нет ничего, кроме отвращения и презрения к женщине. Не оправдывайся, мой дорогой. Не надо. Это так, и так быть должно.

Он слушал ее с растущим волнующим трепетом.

– Ах, как я счастлива, что это поняла! Теперь я свободна навсегда.

Как маленькая девочка, она вытерла слезы руками.

– Подо мною твердое дно. Ты не знаешь, какое это счастье сознавать! Я стою твердо. И я теперь знаю, что такое для женщины любовь. Любовь не ужас, нет, нет! Ты скажешь, что я противоречу себе. Это тебе скажет твой мужской ум.

– Я понимаю тебя, – сказал он.

– Понимаешь? Нет!

В глазах было недоверие.

– О, если так, я тебе скажу… Я это поняла, несмотря на долгие, мучительные раздумья, как-то вдруг. Любовь надо пронести сквозь жизнь, как подвиг. Любовь! О, любовь! Да это же все для женщины, мой милый, бедный, славный… Любовь великую, святую… такую огромную-огромную. Я не знаю, как назвать… Любовь, знаешь, к такому кому-то большому, светлому, тоже огромному… смелому и решительному, который может все и за которым не страшно пойти хоть на край света… Ты не сердишься на меня за эти слова?

– Нет, нет, я прошу тебя: говори.

Ему казалось, что душа его очищается от этих бичующих слов.

– Да, я не гожусь в герои, – сказал он.

Он хотел прибавить: «ты права», но не посмел и сказал:

– Вы правы.

– Вы поняли меня? Я вам так бесконечно благодарна.

В глазах ее неожиданно мелькнули слезы.

Она чуть дотронулась до него рукой, и это внезапно принятое и повторенное ею «вы» прозвучало, как траурный аккорд.

– Ведь, правда, мы останемся с вами друзьями… Ведь мы даже не связаны больше ничем…

Она опустила глаза.

– Как я связана с Александром…

Она подразумевала ребенка.

– И подумать, разве же это не величайшее для женщины осуждение любви, когда от любимого человека опасаешься… «этого»? И разве, если любишь по-настоящему, если приближаешься к любви, как к таинству, разве не примешь «этого» бездумно, как зажженный от другого чудный свет? И разве не пронесешь потом плод этой радости через все суровые испытания жизни? Даже если бы это была любовь мгновенная и потом даже пришлось бы вскоре расстаться навсегда, то разве не все равно? Разве продолжительность срока здесь могла бы что-нибудь прибавить или убавить?

Она остановилась, точно поколебавшись:

– Слушайте, милый… Вы простите мне минуту сегодняшней слабости. О, здесь что-то гораздо более тягостно-мучительное…

Она протянула ему руки.

– Я верю… я догадываюсь, – сказал он.

Ему хотелось перелиться своим вниманием в ее душу.

– Потому что вы – все же лучший. Расставаясь с вами сегодня навсегда (дорогой мой, так надо, так лучше для нас обоих!), я бы так хотела оплакать вас, мой дорогой, мой любимый, мой «не тот», мой…

Положив ему руки на плечи, она мучительно приближала к себе его лицо, и он видел ее скорбно сложенные губы и страстно полузакрытые глаза.

– Мой лучший… Мой, которого я вижу сквозь твои слишком знакомые мне черты. Дай, я поцелую твой лоб, потому что на нем печать твоего большого ума… который все же не помог тебе разбить твои оковы… Твои губы, потому что в них светится твоя искренняя, честная душа (она превозмогла слезы), которая… Ну, все равно… Твои глаза, смотрящие на меня точно из другой жизни, любимые и дорогие, кроткие, как у ребенка, который никогда не станет мужчиной. Прощай же.

Она быстро поцеловала их и, оправив платье, неожиданно спустила ноги с дивана и встала. Взглянула на часы.

– О, как уже поздно! Ведь теперь за мною следят.

Полуобернувшись, она смотрела на него.

– Прощай же, мой дорогой. Я не знаю, что будет со мною. Как страшно уйти! В темноту, в ночь, в неизвестность. От нашей, может быть, и маленькой, но все же любви, такой заманчивой… от мечты о сказке, об обмане… Но что-то велит… Может быть, я слишком отрезвела за эти шесть месяцев? И даже наверное. Ну!

Кивнув головой, она начала быстро одеваться. Он видел, что она торопится, точно боится, что он скажет ей какое-нибудь обычное, тривиальное слово, позовет, – и молчал.

Он понимал, что это было, действительно, их «последнее» свидание. Стоял, переполненный горестными, жгучими и вместе по-детски чистыми слезами.

Так плакал он когда-то, наказанный и прощенный, уткнув голову в колени любимой матери. Если бы она была жива, он бы поехал с ней и выплакал бы, как некогда, у ее колен все свое бессилие и всю покорность перед своим жребием.

Медленно глядя на него, точно стараясь запомнить его черты, она пошла к выходу. Повернулась и исчезла. И в ее походке было что-то жестокое… пожалуй, даже враждебное. Но он прощал.

Задыхаясь, еще долго сидел на диване, обняв голову и болезненно выдыхая воздух, что означало у него слезы.

…На другое утро он возвращался в Москву, и вся последующая жизнь – жизнь без надежды на проблеск чего-нибудь яркого, возвышающегося над серыми буднями, – была ему совершенно ясна.

X

В это утро Раиса проснулась с ощущением особенной легкости. День был хмурый, и уже в коридорчике пришлось зажечь электричество. Над домами висела серая, морозная мгла. О, счастие в такие дни иметь хоть какое-нибудь пристанище!

Все последние годы она чувствовала себя чем-то вроде бездомной собаки или кошки. Тетенька Зина однажды сказала о ней:

– У тебя постоянно такой вид, точно ты сидишь на станции.

Куда бы она ни приезжала и ни ставила кроватки Арсика, она должна была думать:

– Когда я буду уезжать, то…

О, сколько искушения в мыслях о «постоянной квартире», о чьей-то твердой мужской руке! И вновь, уже при свете этих дневных сумерек, перед нею встал образ Петровского. Улыбнувшись, она потянулась. Как хорошо, когда можно провести резкую черту между прошлым и настоящим. И еще лучше, когда не можешь себя упрекнуть ни в чем. О, и самое лучшее, когда сознаешь, что не вступила на путь запутанных, неверных и, в конце концов, обманчивых отношений.

Только сейчас, в это серенькое утро, она вдруг так ясно почувствовала, что годы неокрепшей молодости миновали. Настала пора осуществить что-то большое, настоящее, по-особенному, по-новому, радостно волнующее.

Завивая волосы, она изучала в зеркале свое отражение. Отчего женщина должна видеть в своем лице, если оно красиво, что-то, что непременно должно унижать ее дух? Когда она видела себя в зеркале, она чувствовала, как незримые силы, исходя отовсюду тончайшими токами изнутри и извне, вдруг наполняли ее радостною уверенностью. Уверенностью в чем? Этого она не могла определить ясно.

И сейчас хотелось, наконец, осмыслить план своей дальнейшей жизни. Она чуть сдвинула брови и подумала, любуясь ими:

– «О, такие брови…»

В глаза свои она всегда смотрела с удивлением и оттого хорошо знала, что в них часто бывает удивляющееся выражение. Это ей нравилось тоже, хотя было, пожалуй, немного наивно. Хотелось больше строгости и определенности. Вот так. Она сощурила их по краям. Что касается щек и подбородка, то для них пудра еще была почти не нужна (достаточно слегка коснуться пуховкой, вот так), и губы могли улыбаться свежо и сочно, как у девушки.

Полузакрыв глаза, она откинулась назад, и собственное лицо в круглом вырезе туалетного зеркала казалось ей похожим на легкое волшебное видение.

И подумать, что и его, как и все в этом мире, ожидает старость, морщины и безобразие! Хотелось против этого протестовать. Нет, она не доживет до старости, до позора. О, если не она, то кто же тогда может создать из своей жизни жизнь, похожую на сказку или легенду? Ведь это оттого, что она шла до сих пор избитым путем.

С благоговением ей хотелось молиться на светлое отражение в стекле, и никогда еще то, что она женщина, не казалось ей таким высшим благодеянием судьбы. Ей хотелось радостно смеяться или петь.

Подошла к постели, сбросила туфли и, напевая, надела блестящие звонкие ботинки. Подумала, какое надеть сегодня платье. Но разве сегодня праздник?

– А почему бы и нет? Почему должны быть, вообще, будни? Не надо глупой роскоши, но красивая женщина должна быть всегда хорошо одета, потому что для нее всегда праздник, должен быть праздник.

Вбежал Арсик.

– Мамочка?

Этим радостным криком он приветствовал ее каждое утро. Вероятно, он тоже был доволен, что у него такая мать, и так же удивлялся тому, что есть большая и вечно интересная жизнь.

Она строго смотрела на него. Он казался ей немного чужим. Ей хотелось его подразнить.

– Разве я твоя мама? Ты ошибся, милый мальчик. Это так, какая-то чужая тетя. Твоя мама вышла в другую комнату.

Он сердился и топал ножками.

– Да мама же!

Но ей нравилась эта игра. И, делая искусно равнодушное лицо, она продолжала его сердить.

– А чем ты докажешь, что я твоя мама? Может быть, ты и в самом деле совсем чужой мальчик?

– Вот чем.

Он, как звереныш, обхватил ее за шею и повис в воздухе, болтая ногами.

– Э, нет, мой дорогой, это не доказательство.

Она осторожно и немного раздражаясь разжала его ручки.

– Ну, сиди смирно и не мешай чужой тете одеваться. Если ты этого заслужишь, я тебе расскажу, где твоя мама и как ты можешь ее найти.

Торопливо она доканчивала туалет. Ей хотелось скорее на воздух. Где-то в этом большом городе совершается страшный и вместе чудесный круговорот жизни. Хотелось на твердые, упруго отбрасывающие шаги каменные плиты, на быстро летящие вдоль стен бесконечные полосы асфальта, с которых с бодрым и веселым скрежетом тут же из-под ног прохожих счищают железом снег. Хотелось вплестись в гуденье трамвая здесь, внизу, и в незримое пение электрических проводов там, наверху, где они воздушной сеткой опутывают головокружительно-высокие, возносящиеся непрерывными ярусами многооконные этажи каменных громад.

Хотелось встречных восхищенных взглядов, на которые так приятно ответить холодным пренебрежением. Хотелось настойчивых шагов за собой, провожающих несколько кварталов, чтобы потом осмеянно исчезнуть в одном из поперечных переулков. Хотелось сияющих витрин книжных магазинов, в которых блистают свежие и огненные мысли заглавий, и рядом, за соседними стеклами, длинные кружева и задрапированные чьим-то изысканным вкусом манекены человеческих фигур. Хотелось дружески улыбаться шелковому белью, чулкам, рядам сочувственно расставленных за стеклом ботинок и дерзко усмехаться безвкусным и претенциозным шляпам.

И еще хотелось, может быть, лица, улыбки или жеста… может быть, слова… яркого, как солнце, вдруг прозвучавшего в пространстве или упавшего с печатных страниц… Может быть, гениальной музыки, может быть, гениального имени… И непременно встречи…

И брови сдвигались строго, и в груди колыхалось восторженно-радостное и вместе беспощадно-убийственное… Встречи…

Встречи с кем-то, кто равен этой душевной радости, этому восторгу… О, неужели это будет? Это возможно? И было ясно, что – да.

Внезапно в уши вошли звуки детского плача. Арсик, сидевший смирно на постели, закрыл мордочку растопыренными пальчиками. Плечики его подергивались.

И колючим жалом впилась жалость.

Бросилась перед ним на колени и начала целовать мокрое, сделавшееся сразу грязным лицо.

– Неправда, мой дорогой, твоя мама здесь, с тобой. Ты принимаешь меня в свои мамы?

Но гордое, беспокойное чувство продолжало колыхаться.

– Мой маленький, мой бедненький!

Молча он обнимал ее за шею ручонками. Она схватила его и подняла на воздух. Это было все, что осталось от прошлого. Вспомнился Александр. Толкнуло в грудь привычною застаревшею болью. Прижала крепче ребенка… Колотилось сердце… И вдруг набежали слезы благодарности и счастья.

О, великая, незаслуженная радость быть женщиной! Каково бы ни было ее прошлое, оно всегда смотрит на нее вот этими чистыми, невинными, детскими, очищающими, прощающими, освобождающими глазами.

Он взял в свои ручонки ее щеки и протянул губы.

– Мамка!

– Да, да, твоя мамка, мое золотое, чудное прошлое!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю