Текст книги "Случайная женщина"
Автор книги: Марк Криницкий
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I
На вокзал он попал к самому отходу поезда. И то, что он приехал на автомобиле один, и торжественная вокзальная сутолока, и неожиданная тишина железнодорожного перрона, где изящно выделялся щегольский ряд вагонов с небольшими рассеянными группами провожающих, – все это представлялось ему одним светлым волшебством.
Несомненно, в его поведении сейчас много было случайного, почти детского. Похоже было на то, как будто он решил во что бы то ни стало поставить на своем. Варюша, очевидно, так и смотрела на эту поездку. В ее глазах, когда он уезжал и прощался с нею, была определенная насмешка.
Но все это только увеличивало прелесть обстановки. Он занял пустое купе, уютно разместил вещи, расплатился с носильщиком и только тогда, наконец, почувствовал во всей полноте, что он, действительно, и абсолютно один. Звонок торопливо ударил три раза. И было невыразимо приятно ожидать момента, когда поезд, наконец, тронется. Но рессоры вагона были чрезвычайно мягкие, и паровоз так осторожно взял с места, что первый толчок оказался неощутим. Он заметил, что поезд уже движется, только когда в окне медленно пробежала светлая точка. Послышалось мягкое гудение колес, и вскоре за стеклами окон выступила ровная ночная синева. Курьерский, плавно покачиваясь, шел ровным ходом.
Петровский закурил, вышел в коридорчик, и тотчас заметил, как через два окна к третьему прильнула высокая и гибкая женская фигура в черном. В первый момент он только рассеянно скользнул по ней глазами, подумав, что женщина, вероятно, недурна, и хотел последовать ее примеру, но что-то в ней поразило его. Может быть, это было сходство?
Он тревожно огляделся и вдруг понял по движению небольшого тонкого плеча, прическе волос, пышной и темной, лежавшей на голове в два яруса, и еще по повороту головы, слегка закинутой назад и наклоненной к приподнятому плечу, но еще, пожалуй, более всего по особенно-мило-несоразмерно-высокой талии, что это почему-то, действительно, Раиса Андреевна.
И это было, пожалуй, чересчур. Захотелось схватить вещи и бежать в соседний вагон. Может быть, он даже сделал такое движение, потому что она медленно повернула в его сторону лицо, и теперь, не отрываясь, смотрела в упор из-за приподнятого плеча. Она узнала его и теперь ожидала, что сделает он.
Еще пока он мог, если бы захотел, сделать вид, что не узнал ее и спрятался в купе. Он мог задвинуть за собою дверь и устроиться на ночь. И она поняла бы, что он не желает начатой игры. Но момент прошел. Она продолжала стоять все так же, и он понял, что если хочет подойти, то должен подойти сейчас же, или же не подходить вовсе никогда.
И, сознавая, что в его жизни вторично совершилось что-то огромное в своей важности и в то же время непоправимое, он пошел навстречу загадочно и вместе вопросительно-бесстрастно повернутому лицу.
И пока он шел, ощущая легкое качание вагона и давно забытую дрожь в ногах, смешанную с особенной легкостью в теле, ее лицо становилось более и более отчетливым. Он увидел широкий оскал улыбки и белеющий верхний ряд зубов.
– А, так вы вот какой! – сказала она, смеясь и упрекая. – Не хотите узнавать.
Он начал оправдываться, но она смотрела на него глазами, которые говорили, что она знает, что он лжет, но ей не нравится, что он лжет, потому что этой ложью он говорит ей, что между ним и между его прошлым с каждым новым качанием вагона ложится полоса отчуждения.
Она первая протянула ему руки, и он сначала несмело, а потом дерзко взял их в свои. И опять так же он приближал к своим губам ее руки, точно нежно умолявшие его о чем-то. Именно так застала их вчера Агния, и теперь казалось, что они сейчас только продолжают то, что было прервано. И не было всего вчерашнего вечера и сегодняшнего дня, но они опять стояли вместе, зная, что уже не могут избегнуть того, что непременно должно случиться.
Она сделала едва уловимое движение оглянуться.
– Пойдем в купе, – не столько услышал, сколько угадал он знакомое движение полураскрытых, мучивших его губ.
Он погрузился вслед за ней в темноту ее купе, где был поднят один верх и в неясном свете полузакрытого фонарика виднелись чемоданы, нераспакованный порт-плед и желтые деревянные коробки круглой и четырехугольной формы.
Порывисто дыша, она хотела задвинуть дверь. Он сделал это вместо нее.
– Здесь, внизу, спит мальчик, – дошло до его слуха.
Может быть, она хотела его предупредить, что они тут не одни, или, напротив, хотела сказать, что мальчик уже спит. Он понял только одно, что может жадно взять в руки ее тесно прильнувшее тело, и больше уже ничего не помнил, кроме молчаливого дрожащего смеха и влажной, холодящей мягкости губ.
Они несколько раз выходили из купе. И каждый раз она открывала фонарь и, заботливо нагнувшись, мгновенно оглядывала лицо спящего ребенка. Потом закрывала опять, и они, выйдя в коридор, оставив дверь чуть притворенною, долго болтали. Они знали, что нельзя долго оставаться в темном купе, которое начинало струиться мучительно золотым светом. Тогда думали об яркости электрических рожков и о том, чтобы стоять вот так у светло-синего окна, за которым мчится муть белой, никак не могущей наступить ночи, не выпускать тесно сцепленных пальцев и говорить о самом ненужном и обыкновенном.
Он говорил о необходимости для него иногда бывать в Петрограде по делам «Медицинского Обозревателя». Она из деликатности не спрашивала о том, как он ездил раньше туда – один или с Варюшей, – и рассказывала, что будет в Петрограде жить у брата, который тоже врач. И он также не спрашивал ее, где она жила раньше, до того, как сошлась с Дюмуленом. Оба они были уже не первой молодости; с исковерканным прошлым. И это тоже нравилось им сейчас друг в друге.
Иногда проходили пассажиры и кондуктора. Надо было слегка отодвигаться друг от друга, но всегда оставалась какая-нибудь одна точка, где они продолжали соприкасаться. И это было восхитительно и по-детски смешно.
Раиса медленно покачала головой и сказала:
– Но что из этого может выйти? Один только ужас!
Она закрыла тяжелые, большие веки, и когда подняла их, в расширенных, всегда немного удивленных глазах и приподнятых высоко бровях, тонких, теперь капризно изогнутых, стоял смех.
Петровский знал, что это – гибель. Но ведь это будет еще когда-то нескоро. Может быть, даже через три или четыре дня. Три или четыре дня! Это казалось бесконечностью, и даже было страшно и смешно об этом думать.
Они опустили оконную раму, и полувечерняя-полуутренняя заря ворвалась в вагон, делая матовыми их лица.
Перебирая и целуя ее тонкие, мучившие его пальцы, он сказал, просительно улыбаясь:
– Может быть, не стоит задаваться неразрешимыми вопросами?
Она не ответила. Ее черные волосы у висков вздрагивали от теплого весеннего ветра.
II
Вечером Петровский, наконец, услышал легкий стук ее пальцев в дверь. Он тотчас отворил. Но она стояла в коридоре, не входя. Он приоткрыл дверь пошире, предлагая ей войти.
– Не надо, – попросила она.
Но он настаивал.
Сегодня она не была такой смелой. Глаза ее были наивные и даже точно испуганные, как у девочки. Он протянул ей руку и тихонько ввел ее в комнату. Когда он ее обнял, она дрожала, и губы, когда он насильственно ее поцеловал, были у нее холодные.
– Нет, нет, – говорила она, – все это нехорошо. Это не так. Этого нельзя.
Она не сопротивлялась, но и не отдавалась.
– Мы с вами не должны быть детьми… Поедемте лучше на Острова.
Он понимал, что она права. Но не хотелось об этом думать. И было обидно, что она пришла к нему с практичными и скучными мыслями.
– Вы не обижайтесь… Можно так?
Грустным взглядом она следила за тем, как он целовал ее пальцы.
– Ах, все это не так… Все это знакомо… Разве вы уже не целовали совершенно таким же образом пальцы другой женщины и разве мои руки чувствуют на себе в первый раз мужские поцелуи? Все это только один страшный обман, от которого кружится голова.
Но он притянул ее опять к себе. Какая она была тоненькая! Руки его скользили по жесткой талии, стянутой в корсет.
– Нельзя. Мне скучно все это… Вы знаете? Когда я сегодня проснулась поздно днем и вспомнила прошедшую ночь, мне показалось, что она уже не повторится никогда… Разве так необходимо – как можно скорее приблизить конец? Помните, у Брюсова:
Пусть пылающий напиток
Перельется через край.
Чуть заметными движениями она отстраняла его. В лице была просьба и боязнь разочарования. Он выпустил ее руки и подошел к окну, выходившему на Невский. В светлых сумерках, трубя, мчались автомобили, с незажженными рефлекторами. Но и в углах номера, и в небе, и в крышах, и в движении серой толпы на тротуарах чувствовалась ночь, сырая, звонкая, бессонная, белая ночь Петрограда.
Петровский взял шляпу и перчатки.
– Значит, идем? – спросил он Раису, опустившуюся в глубокое кресло, где мило потонула ее мечтательно согнувшаяся фигурка.
– Спасибо.
Она благодарила его за то, что он угадывал ее, может быть, не совсем понятное ему, чисто-женское настроение. Но нет, он понимал.
Застенчиво смеясь, она достала из сумочки маленький серебряный портсигар.
– Я курю. Иногда.
Вынула маленькую тоненькую папироску. Он зажег спичку и подал ей.
– Спасибо.
И в этом «спасибо» звучала та же интимная, женская благодарность. Она курила неумело, как расшалившееся дитя.
– Не правда ли, мы сегодня будем с вами кутить?
– Ну, само собой разумеется!
В ней еще была та же детская жажда жизни, что и в нем. Огромная, многокрасочная жизнь прошла в стороне от него. Сначала он учился и был беден. Потом работал как каторжник, приобрел имя и вдруг женился. На первых порах мечтал, что вот-вот что-то случится, развернутся какие-то горизонты, – вообще наступит настоящая жизнь. Но ничего не случалось и ничего не наступало. Одна каторга сменилась другой. Еще два-три года – и он старик. Уже теперь предательские отдельные седые волосы в бороде, на щеках и на висках.
Он взял Раису за руки и помог ей встать. Может быть, этого в жизни уже более никогда не повторится, и даже наверное. И было чувство смешной, умиленной благодарности к кому-то.
Веселые и понимающие друг друга, они выбежали из гостиницы. Первый попавшийся мотор показался им чудесным. Петровский взял нарочно закрытый. Она не спорила.
– Ведь мы можем опустить окно. Правда?
Захлопнув дверцу и опустив оконную раму, Петровский вдруг почувствовал, что, действительно, в своей жизни он, может быть, еще никогда не был так счастлив. С Варюшей в Чепелевке он пережил когда-то в точности такую же ночь, но это был только бурный экстаз грубого, чисто-физического влечения. Изящная женщина, сидевшая сейчас вместе с ним и застенчиво улыбавшаяся, обещала что-то другое. Ведь она только что была у него в номере, знающая страсть, опытная. Если бы на ее месте была Варюша, то этот визит уже давно закончился бы бурным взрывом.
Ему показалось, что она разочарованно молчала.
– Я скучен. Не правда ли?
А за окнами бежали облитые молочно-прозрачным блеском серовато-желтые силуэты домов.
Автомобиль трубил, то обгоняя другие автомобили, то отставая от них.
Раиса Андреевна отрицательно покачала головой. Вероятно, она просто не могла отделаться от собственных черных мыслей. Может быть, она думала о тяжелом прошлом.
– Не надо! – сказал он.
И осторожно прикоснулся к ее пальцам. Она поняла. Ей нравилось, что у него такая же чуткая, понятливая душа. Ей хотелось бы поверить в него. Их плечи осторожно соприкоснулись.
– Конечно, жизнь изломала меня, – жаловался он. – Я никогда не думал, что могу полюбить опять. Нет, я не так сказал. Я скажу лучше, что не думал, что могу вообще полюбить. Любовь до сих пор казалась мне просто нездоровым угаром. Может быть, когда-нибудь я и был способен на другую любовь. Варюша начисто убила во мне эту способность. Но, глядя на вас, я точно вспоминаю что-то, и я благодарен вам за это.
Он целовал ее руки и смотрел в ее лицо. И ему было странно на себя, что он сумел это вдруг так хорошо ей высказать.
– Я думаю о том, – сказала она, – что все хорошее обыкновенно приходит слишком поздно.
Он прочел в ее лице желание быть рассудительной.
– Жизнь не проходит для нас безнаказанно. Отчего мы, люди, мужчины и женщины, никогда не встречаемся друг с другом вовремя?
Теперь в ее лице была брезгливая гримаса. Это относилось к ее прошлому.
– Отчего нельзя сделать так, чтобы душа могла опять вернуться к самой себе? Я не умею это выразить.
Она нервно пожимала его руку, не то отстраняя его от себя, не то желая и вместе боясь его к себе приблизить.
– Вот вы говорите о себе… но я тоже знаю, что я стала просто дурная. Жизнь меня испортила.
Наклонив голову, она плакала.
– У меня нет веры… В этом страшно признаться… Я способна на всякое зло. У меня большая жажда мести. Я знаю, например, что поступаю нечестно по отношению к Вавочке, но я ее почему-то ненавижу… Я не могу избежать дурных мыслей. Мне несколько раз хотелось уже остановить мотор и попросить вас меня выпустить. Может быть, тогда я бы стала больше себя уважать. Ведь я же все равно вас… тебя люблю. (Она осторожно, точно боясь чего-то, взяла его за руки). Я хочу называть тебя «на ты». Я не понимаю, за что я полюбила тебя с первого же момента… С тех самых пор, как только ты в первый раз… тогда… перешагнул через порог. Я сказала себе: он несчастен. Но ты не заметил меня. Не заметил потому, что не смел никогда ничего во всем мире видеть вокруг себя, кроме Вавочки. Ты был честен. Не так, как другие… И за это я в тысячу раз больше полюбила тебя.
Она вынула слезы из глаз легким прикосновением пальцев. Потом улыбнулась, приблизив к нему лицо.
– Иногда мне хотелось заболеть исключительно для того, чтобы ты приехал к нам… И я иногда болела…
Она смеялась, а он чувствовал, что виноват перед нею.
– И вдруг Александр захотел меня оставить. Тогда я сказала себе: я пойду к «нему». О, этот мой визит!..
Она болезненно сдвинула брови.
– Ты причинил мне столько боли, мой дорогой… Ты не хотел, чтобы я вошла в твою жизнь. Да?
– Да, я не хотел этого, – сказал Петровский строго.
Она помолчала. Он видел сейчас только ее блестящие глаза.
– Вот видишь, я решила добиться тебя… Я согласилась на унижения и на явную подлость. И когда я теперь, неожиданно так скоро, сижу здесь вместе с тобою, я вдруг чувствую, что не могу ничем загладить ни этого унижения, ни этой подлости. Ты понимаешь меня? Может быть, было бы лучше и для меня и для тебя, если бы все это было гораздо более элементарно. Я бы пришла к тебе, потом мы поехали бы даже на Острова, и все было бы попросту и мило. Ведь ты все равно бы и такую меня целовал. Не правда ли?
Она жадно надвинулась на него. Он почувствовал ее дыхание и холод ее губ. Неуловимая черточка чуть исказилась в ее лице.
– Я хочу, чтобы ты меня сегодня целовал такою, какая я есть. Я хочу, чтобы ты принял меня такою злою и испорченною, какою видишь сейчас.
Стуча, остановился мотор. Шофер медленно и осторожно повернул голову.
– Ехать на Острова?
Они стояли на набережной, которая казалась пустынной. В тусклом золоте ночной зари туманно вставал отдаленный и враждебный силуэт Петропавловской крепости.
Раиса крикнула:
– Ну, конечно же!..
Она оглядывалась.
– Как очаровательно. Ты знаешь, мне все кажется, что мы все тени. Только тени. Как странно, что мы, люди, вообще считаем себя чем-то. Но в такую ночь, как вот сейчас, начинаешь так ясно, так ясно понимать, что мы только тени. Вот сейчас – мы, и нам кажется, что мы все так ясно, так ясно видим вокруг себя. Но ведь и до нас… был кто-то еще… Много, много людей, и им казалось то же… Я не умею выразить… У меня вышло чересчур избито. Но это так. В обыкновенные мгновения этого только как-то не замечаешь.
Она смотрела на Петровского расширенными глазами.
Равнодушно гукая, мчались и мчались автомобили. Машина вновь застучала и стала заворачивать на мост. Припав к окну, Раиса жадно смотрела на воду, казавшуюся вторым разлившимся небом. В ее высокой прическе и такой же непропорционально-высокой талии было что-то старинное. И было странно видеть ее, припавшею к окну элегантного автомобиля. Вспоминались очаровательные, навсегда исчезнувшие женщины старинных художников.
Раиса повернулась к нему с глазами, полными слез.
– Можно подумать, что я сентиментальна. Но это не так. Уверяю тебя. Я – проза.
Она уже смеялась.
III
Несколько шумных уличных поворотов, и стали показываться зеленые просторы, мрачные и сырые от вечерней мглы. Кое-где в роскошных каменных виллах, словно на кладбище, провожали одинокие огни. В богатых особняках, опустевших от отсутствия хозяев, в нетопленных комнатах, сейчас сырых и зябких, бродили тени прошлого.
– Я бы желала здесь жить, – сказала Раиса, вытаскивая из-за спины меховую горжетку и кутая плечи.
Он хотел сказать, как врач, об опасности здешнего климата, но удержался. Весь этот район, насыщенный водою, как губка, имел своеобразную прелесть. Где-то там, за отдаленными очертаниями этой северной Венеции, лежали колоссальные кладбища, в которых нередко покойников приходится опускать в маленькие колодцы, на дне которых вода.
Пахло сырою зеленью. Мотор с мягким хрустением бежал по узкой дорожке между зелеными кустами. Кое-где поблескивала темная гладь зеркальной воды. Неслышными тенями мелькали велосипедисты, мелодично вздрагивая звонком.
– Боже, как я давно не была на «Стрелке»!
Вероятно, у нее здесь были какие-нибудь светлые воспоминания.
Выдвинулся, как всегда неожиданно, светлый простор с темными отчетливыми контурами экипажей, лошадей и одиночными фигурами гуляющей публики. Не сразу угадываешь, где вода, где берега. Туманная, с неясными силуэтами даль и равнодушный сырой ветер. И, как всегда здесь, чувство печальной обманутости и остановленного стремления.
Надо выйти из мотора, чтобы отдать дань глупому туризму. Смеясь, они проходят по сырому утоптанному песку. И сейчас, среди других дам, Раиса кажется ему по-прежнему такою же современною, как и все прочие. Ведь сюда приезжают исключительно веселиться и отсюда, удрученные унылою картиною северного взморья, отправляются в уютные, светлые рестораны, где желтое электричество борется с больным вечерним освещением, слушают двусмысленные куплеты под взвизгивание садовой музыки и ссорятся с официантами, подающими простывший кофе и холодные кушанья.
Кажется, здесь люди живут мечтою согреться. Это интимно сближает. Может быть, нигде так не очаровательна любовь, как на Островах в белом мае и июне. Сама природа удивляется, что можно спать, – и нет конца бессонной золотой заре.
Сначала они пьют чай на поплавке, отламывая и откусывая черствое печенье. Как хорошо тонут здесь все звуки в зелени и воде, которые холодны к веселящейся жизни, нахлынувшей из шумного города.
– Эта вода, пожалуй, коварна, – говорит, наконец, Раиса, кутаясь.
Он смотрит на нее смеясь. Ему так приятно не чувствовать себя с нею доктором. Она смеется тоже и протягивает ему руки.
– Посмотри, как лед.
Лакей-татарин услужливо предлагает перейти в теплое помещение. Но им хочется музыки и блеска садовых огней.
– Ведь мы кутим, не правда ли?
…В саду они берут отдельный кабинет, где все говорит о мгновенной роскоши и торопливых поцелуях. Но разве все на свете непременно должно быть так прочно? Ах, как в таком кабинете, за плотно и вежливо притворенной дверью, вдруг верится в возможность короткого и отчетливого выстрела в висок! Недозволенным звоном, нежно сталкиваясь, дрожит хрусталь. Вино их бутылок, после того, как осторожно вынута пробка, кажется влагою, освящающею безумие. Они несмело берутся за бокалы и вопросительно глядят друг на друга. Без шляпы она кажется ему опять, с чуть смуглым лицом и этою своею непропорционально-высокою шапкою волос, чем-то типично непохожею на остальных женщин.
– За что же мы выпьем? – спрашивает она, приближая лицо и бокал.
Лицо ее, может быть, даже сейчас некрасиво от чувственных резких морщинок в уголках рта. Но его влечет к ней нечто большее, чем красота.
– Мы выпьем за жизнь-тень и жизнь-восхитительную случайность, – предлагает он.
Она с готовностью чокается и, смеясь, отодвигается от него.
– Но что это? Отчего наши бокалы неполны?
Она делает капризное лицо. Он доливает ей бокал.
– Еще, еще!
Пусть пылающий напиток
Перельется через край!
Шампанское мочит ее пальцы и белою пеною падает на скатерть. Она хохочет, точно вино уже успело на нее подействовать. Ей хочется, чтобы он был неразумным и дерзким.
– Теперь себе.
На скатерти остаются два широких влажных круга. После шампанского уже больше ничто не кажется невозможным. Например, видеть ее обнаженные плечи… О, поразительное целомудрие лакеев! Ничто не кажется сейчас более верным, в особенности когда вдруг делается темно от погашенного электричества…
– Нет, все же это – нездоровое безумие, – говорит она. – Если бы, конечно, было возможно уничтожиться вовсе в такую ночь. А в общем, любовь – невыносимое страдание… Ну, я не буду.
Начинается бред…
…Жадно припав к бокалам, они пьют что-то холодное, газированное, чересчур сладкое.
Но вскрики музыки в саду еще не погасли. Обоим сначала немного страшно смотреть друг на друга. Пугает свет, но хорошо чувствовать, что уже не молод и принимаешь все. И еще хорошо, что пресыщение наступает не вдруг. Он отворяет дверь кабинета и смотрит в коридор, где ложатся широкие полосы голубого света.
В холодном пространстве слегка обезлюдевшего сада и у тенистого выхода, среди толпящейся публики, еще веселее… Словно пресытившиеся бабочки, улетают моторы.
– Теперь ко мне? – спрашивает он, ощущая теплую тесноту автомобиля.
Стекла подняты, чуть дребезжат. Раиса со спущенной вуалью вызывает в нем жалость.
– Я не хочу думать ни о чем, – говорит она. – Может быть, я даже гибну… Но все равно.
Он знает, что ничего не может сказать ей в утешение. Быстро бежит мотор, сталкивая их вместе на поворотах. Он хочет, чтобы они всегда принадлежали друг другу. Еще пустыннее и звонче улицы. Удар копыт каждой отдельной лошади падает с четко освещенных карнизов домов.
В гостинице приходится совершать печальный обряд прописки «по листкам», и Раиса занимает отдельный номер с тем, чтобы через десять минут вернуться к нему.
Он запирает, наконец, дверь. Они опускают тяжелые шторы…
Пока он ждет в темноте, слышно, как с нее падают последние одежды. И не столько любовь, сколько опять нежную жалость он чувствует к ее тонким и слабым, детским, послушным членам. Целуя и лаская их вновь и вновь, он уже теперь отчетливо знает, что совершает преступление.
…Оба спят, жутко притаившись в темноте. Проходят пьяные испарения вина. И, ничего не решив, закрываются усталые глаза. Сон падает, как тяжелая, омертвевшая груда чего-то бессильного, но живого. Сначала еще мысль хочет разбираться в чем-то. Вздрагивает тело и вырываются отдельные слова. И только уныло-радостно по временам ощущать взаимную близость тел, своего и другого, устало брошенных на широкое, равнодушно-гостеприимное ложе.
…Наконец, отдаленными дневными звонками, беготнею по коридору и бесцеремонными голосами постепенно врезывается в сознание утро.
Утро, расчетливое и беспощадное, как бухгалтер, который все в мире переводит на ужасный и неумолимый язык сухого и здравого баланса…
– Вот и конец! – сказала Раиса сонным голосом.