355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » На "Розе Люксембург" » Текст книги (страница 1)
На "Розе Люксембург"
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:11

Текст книги "На "Розе Люксембург""


Автор книги: Марк Алданов


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Марк Алданов

I

II

III

IV

V

VI

VII

VIII

IX

X

XI

XII

XIII

XIV

XV

XVI

notes

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

Марк Алданов

НА «РОЗЕ ЛЮКСЕМБУРГ»

Не без колебания решаюсь предложить читателям этот рассказ. Боюсь, что им покажется слишком смелой попытка писателя, давно уехавшего из России, писать о нынешней русско-германской войне. Материалами послужили рассказы советского морского офицера, случайно мною встреченного в Европе до начала войны, а также многие тома советских официальных изданий, как «Морской Сборник».

Для глав рассказа, изображающих немцев, я пользовался только германской военной литературой. Мне указывали, что я слишком сгустил черную краску в изображении командира немецкой подводной лодки. Могу на это ответить лишь то, что офицеры в Германии бывают разные; я ничего не обобщаю, но не думаю, чтобы выведенный мною остроумный национал-социалист был исключением.

Автор

I

Паника была назначена на два часа дня. Пароход «Роза Люксембург» выходил из Мурманска в час. Командир капитан-лейтенант Сергей Сергеевич Прокофьев, герой Советского Союза, награжденный орденом Ленина и медалью «Золотая Звезда», очень крепкий, невысокий человек, с умным, некрасивым и привлекательным лицом, был на ногах с пяти утра. Как всегда перед выходом в море, работы было чрезвычайно много. Он побывал в порту, получил от разведки последние указания и в десятом часу вернулся на катере; в целях лучшего хранения тайны «Роза Люксембург» стояла в заливе довольно далеко от порта. Он увидел ее, лишь обогнув в бухте английские суда. По дороге Прокофьев с волнением всматривался в свой пароход, зная, что больше его снаружи не увидит. «Кажется, все в порядке...» Затем, поднявшись на борт, он в последний раз проверил все машины, механизмы, котлы, штурманскую часть, орудия в макетных ящиках. Несмотря на свою обстоятельность, опыт и знание дела, Сергей Сергеевич мучительно боялся, уж не забыл ли о чем-либо важном.

Пароход был очень старый. Когда-то он назывался «Великий Князь Константин Николаевич», в 1917 году был переименован в «Архангельск»; после убийства Розы Люксембург ему сгоряча дали ее имя. В былые времена он предназначался преимущественно для перевозки грузов, но принимал и небогатых или случайных пассажиров. Кают было двадцать шесть – больше, чем теперь требовалось. На этот раз две из них» самые лучшие после капитанской, были отведены иностранным гостям.

Английский и американский офицеры прибыли на том же катере, как было условлено, в четверть первого. Поджидая их на палубе, Прокофьев испытывал чувство неловкости за «Розу Люксембург», за ее старость и убогий вид. Правда, внешность парохода вполне соответствовала его странному заданию: ему и полагалось быть именно таким, каким он был. Однако Сергей Сергеевич предпочел бы встретить гостей, особенно англичанина, на новом эскадренном миноносце, который был ему почти обещан начальством. При первом же знакомстве с гостями в Мурманске ему стало ясно, что этот англичанин очень опытный офицер. «Морской волк, – с усмешкой подумал он, употребляя мысленно в кавычках клише штатских людей, – не извозного промысла». Американец был не моряк – младший лейтенант армии, еще почти юноша, – удельной! («красавчик») – иронически сказал себе Сергей Сергеевич, почему-то сразу его невзлюбивший; никакого предубеждения против американцев у него, впрочем, не было (против англичан было).

Английский офицер был очень высокий, худой человек лет сорока восьми, с совершенно голым черепом, который сзади отделяла от шеи узкая полоса седоватых волос. «Должно быть, выпито было немало, опять же женский пол», – подумал Сергей Сергеевич. В Мурманске ему кто-то сказал, что этот мистер Деффильд из аристократической семьи, «лорд не лорд, сэр не сэр, а так что-то вроде».

«Лордам по мордам», – угрюмо пошутил Прокофьев. При первом знакомстве он по ошибке назвал англичанина коммодором (немного поколебавшись, уж не надо ли говорить: «господин коммодор»?). Англичанин, чуть нахмурившись, поспешно сказал, что он не коммодор, а коммандэр. «Ну да, коммандэр, и в бумаге так было сказано, ведь коммодор у них очень высокий чин», – подумал Сергей Сергеевич с досадой. Он был человек не очень нервный и не очень застенчивый, но в этих непривычных беседах он проявлял и застенчивость, и нервность; разговаривать с иностранцами ему до этой войны не случалось ни разу.

После первого знакомства они провели втроем вечер, вместе ужинали в «Арктике» и побывали в Доме культуры на спектакле музыкальной комедии. Молодой американец был в восторге от «Свадьбы в Малиновке», от актеров, от публики. Его громкий заразительный хохот в театре обращал на себя сочувственное внимание публики, особенно девиц; на некоторых из них он ласково поглядывал. Коммандэр Деффильд изредка, в самых смешных местах пьесы, выдавливал на лице улыбку, и Сергею Сергеевичу было перед ним без причины неловко и за «Свадьбу в Малиновке», и за Дом культуры.

Чувство неловкости у него усиливалось от того, что гости были так хорошо одеты. Особенно элегантен был американец. Шинель и тужурка на нем как будто только что вышли из мастерской очень хорошего портного. Сергей Сергеевич и сам был одет чисто и исправно, «да моя форменка не того класса», подумал он. Шинели Прокофьев в Мурманске не носил, несмотря на холодные весенние вечера: он родился в Архангельск. губ. и привык к холодам. В этот день, поработав утром в машинном отделении, он вывел пятна на тужурке, и ему казалось, что он распространяет запах бензина; сам на себя досадовал, что придает значение пустякам. В десять часов на «Розу Люксембург» привезли вещи гостей, новенькие превосходные вещи, каких в России нельзя было достать ни за какие деньги.

– Какая замечательная декорация! У русских это в крови: их театр лучший в мире... Читали вы воспоминания Станиславского? Изумительная книга, – сказал американец Деффильду, тогда тот, уже почти у борта «Розы Люксембург», опустил бинокль и встал. Англичанин взглянул на него, и молодой лейтенант с улыб кой почувствовал, что если есть книга, которой не читал и не собирается читать коммандэр Деффильд, то это именно воспоминания Станиславского. Они взбежали по трапу на коммунальную палубу. Прокофьев очень крепко пожал им руку (как полагается, по ста рым русским романам, у англосаксов) и спросил, завтракали ли они, не желают ли закусить или выпить чаю. Оба гостя говорили по-русски; поэтому их и выбрали для командировки в Россию. Коммандэр говорил почти свободно. Сам Сергей Сергеевич немного знал английский язык и читал английские книги по своей специальности, но произносил слова так, как они пишутся.

Гости ответили, что позавтракали на берегу, что сейчас ничего не хотят. Американец с искренним восторгом хвалил все: завтрак, водку, русский борщ, Россию, море, «Розу Люксембург». Коммандэр Деффильд попросил разрешения осмотреть судно. По дороге в каюту он как будто и не смотрел по сторонам, но Прокофьев чувствовал, что он по сторонам смотрит и замечает решительно все. «Не поручусь, что он не работает в морской Интеллидженс... Хотя нет, едва ли... Да, импозантный сэр. Точно аршин проглотил», – насмешливо думал Сергей Сергеевич, инстинктивно соединяя с впечатлением от коммандэра общую сумму своих понятий о британцах, от «лордам по мордам» до «Англия рассчитывает, что каждый исполнит свой долг». Он почти обрадовался, заметив, что у англичанина сзади пятно на рукаве шинели.

– Сделайте одолжение, осматривайте все, что вам угодно. От боевых товарищей у нас секретов нет, – ответил он с хозяйской приветливостью, хотя и не вполне убежденно. Узнав, что гостям очень нравятся отведенные им каюты, коммандэр с ними простился, пригласив их к себе на три часа к чаю. На церемонию, предшествующую выходу в море, он их не позвал.

На палубе Сергей Сергеевич встретил младшего офицера и старика штурмана, который прослужил во флоте больше сорока лет. Младший офицер, ведавший хозяйственной частью, с радостным волнением сообщил, что из-за иностранных гостей получил в порту все.

– Дали красного азарбейджанского три дюжины. И шампанское дали! Настоящее шампанское Союза новороссийских кооператоров, бывшее имение Абрау-Дюрсо, – с почтением в голосе сказал он. – Паюсной икры отпустили пять фунтов. Боюсь, не хватит?

– Хватит. А не хватит, так пусть лопают что дают... – равнодушно заметил штурман, рассматривавший в бинокль что-то на берегу. Под его поднятой рукой торчал из кармана тремя четвертями заголовка номер «Полярной Правды».

– Коньяку кавказского и рому отпустили шесть бутылок. Вот только лимонов не достал, во всем Мурманске ни одного лимона. Как же готовить грог? Ведь

у них грог первое дело, a?

– Пусть хлещут без лимона, – отозвался опять штурман и опустил бинокль. – Все врут люди! Говорят, за Туломой немцы... подожгли склады, стоят тучи дыма! И все вранье, ничего не видать... – Штурман в каждую фразу вставлял крепкие слова, оттого ли, что действительно любил их, или потому, что, по его мнению, так полагалось говорить человеку, прослужившему сорок лет во флоте.

– Как же не видать? Не туда смотрите, папаша, это не у радиостанции. Дайте ваш бинокль, я вам разыщу,

– Подождешь... – сказал штурман. – За этот бинокль, брат, я при царизме дал сто двадцать пять рублей, как одну копейку. Двенадцатикратный Цейс!..

– Велики деньги сто двадцать пять рублей! Мой шестикратный Обуховский дороже, да и лучше.

Штурман только на него посмотрел.

– При царизме рубли были рубли. Золотые! Тебе, Мишка, тогда цена была две копейки.

Не даете бинокля, папаша, да еще ругаетесь – не получите шампанского. И Моцарта, папаша, никогда не видели!

– Цыц, Мишка, молокосос, – сказал старик. Он уверял, будто в 1899 году во время стоянки в Бремене видел в театре Моцарта, и на возражения упорно повторял: «Видел, говорю вам, что собственными глазами видел». Вероятно, он смешивал Моцарта с Поссартом.

– К обеду, Сергей Сергеевич, будет сегодня борщ, утка ж сладкий пирог. Достаточно с них?

– Достаточно. Отвальной обед, – рассеянно ответил архангельским словом Прокофьев. – Впрочем, вместо борща сервируй, Мишка, что-нибудь другое. Их уже в порту кормили за завтраком борщом, – пояснил он.

Младший офицер, которого, по его юности и добродушию, называли просто «Мишка», ахнул, схватился за голову и убежал. Гостеприимство у него, как у всех на пароходе, было в крови. «О чем беспокоится! Девять шансов из десяти, что жить нам всем осталось неделю, и гостям и нам», – сказал себе Сергей Сергеевич. Он распорядился о сигнале и пошел к политруководителю.

Батальонный комиссар орденоносец Богумил (его фамилия была вечной темой для шуток, он сожалел, что не переменил ее в начале карьеры) работал над составлением первого номера стенгазеты «На румбе». Комиссар очень любил морские слова, читал старые повести Станюковича из быта моряков и во всех сколько-нибудь удобных случаях с упоением кричал: «Вахтенный!», «Есть!», «Лево руля!», «Все наверх!». Он и вообще говорил странно, постоянно вставляя в свою речь неупотребительные выражения, забытые поговорки, а также малороссийские слова, хотя не был украинцем. Капитан Прокофьев был с ним в корректных отношениях; они зависели друг от друга. Сергей Сергеевич мечтал о своем эсминце: трудные, опасные дела, за которые он получил звание Героя Советского Союза, давали ему на это право. Положение его во флоте было очень прочным, особенно с начала войны; об этом свидетельствовало и почетное назначение на «Розу Люксембург». Однако с комиссаром ссориться не приходилось. Вдобавок Прокофьев признавал за Богу милом и достоинства: «Не трус, не злой человек, с ним можно работать. Разумеется, без него было бы лучше, но можно было напасть и на каналью...»

Капитан знал, что, с точки зрения людей старого закала, разница между ним и комиссаром была огромная и всецело в его пользу: «я пай, он бяка»... Наивность людей старого закала, которых он иногда встречал, и в этом, как во всем, вызывала у него улыбку. Тем не менее он Богумила недолюбливал: и потому, что его права и обязанности все-таки тесно переплетались с правами и обязанностями комиссара (полное разграничение было невозможно, несмотря ни на какие уставы и инструкции), и потому, что русские люди всегда во все времена неизменно недолюбливали полицию, назывались ли полицейские земскими ярыжками, решеточными приказчиками, исправниками или комиссарами. Впрочем, обо всем этом Прокофьев думал мало: комиссары были существующий факт, а Сергей Сергеевич, как большинство советских граждан, чувствовал инстинктивное уважение к существующим фактам.

– Доброго добра, – сказал комиссар, здороваясь в третий раз за день с Прокофьевым. Они поговорили о делах. Комиссар сообщил, что после паники состоятся политзанятия.

– Сегодня, конечно, еще можно. Потом, боюсь, будет не до того, – заметил капитан.

– Если позволят военобстоятельства, будем устраивать каждый день. Я пока наметил следующие пять тем: «Жизнь и дело Розы Люксембург», «Чесменский бой», «Революционное прошлое краснознаменного флота», «Адмирал Нахимов», «Флот и народ в стране социализма»... Кстатечки, уже поступило одно заявление о желании вступить в партию.

– От кого? – спросил без большого восторга Сергей Сергеевич.

– От старшины комендоров Трифонова. Он на ять парень. После обеда созову партсобрание, и в два счета проведем его в кандидаты. Вот только пьет, щоб его видьма слопала. Говорил я ему: пропадешь как Бекович...

Сергей Сергеевич посмотрел на часы и сказал, что пора. Комиссар молодцевато нацепил кобуру с наградным почетным маузером и вышел с командиром.

– Пожалуй, «Чесменский бой» и «Адмирала Нахимова» могу провести я, если немец не помешает, – на ходу предложил, подумав, Прокофьев. Богумил кивнул головой.

– Нехай так, нехай сяк, нехай будет рыба рак, – сказал он, выходя на коммунальную палубу рядом с командиром (не впереди и не позади). Команда была новая, но отборная: из самых опытных и храбрых краснофлотцев; часть ее была взята на «Розу Люксембург» по указанию самого Прокофьева. Он удовлетворенно окинул взглядом выстроившихся людей и просветлел. Позади, вне строя, но почти в нем стояла Марья Ильинишна Ляшенко, военврач третьего разряда, в светло-сером пальто с беличьим воротником. На пароходе уже все шепотом говорили, что командир влюбился в Марью Ильинишну. Она была в самом деле очень хороша собой. «Только уж слишком пышный бюст», – с неискренним неодобрением говорил Мишка. Этот бюст, при очень прямой и крупной ее фигуре, с чуть закинутой назад головой, придавал ей воинственный вид, странным образом сказавшись и в ее характере.

Сергей Сергеевич, как всегда добросовестно, подготовил речь, и ему было приятно, что Марья Ильинишна ее услышит. Говорил он с матросами очень хорошо и просто, без восклицаний, нимало не подделываясь под народный язык. Да ему и трудно было бы подделываться: он был сыном архангельского рыбака и учиться грамоте стал только в 1917 году. Боевое задание полагалось объявить лишь перед выходом в море. На этот раз оно было в общем известно команде: маляры и декораторы работали над макетами полторы недели. Сергей Сергеевич лишь все уточнил. Объяснил, какая честь выпала им на долю, с каким врагом они будут иметь дело. Он не сказал, что «Роза Люксембург» идет почти на верную гибель, но не скрыл, что опасность очень велика.

– ...Так и знайте, товарищи, – закончил он. – Этот немец страшный враг. Он загубил много человеческих душ. Так и помните: либо он, либо мы.

Затем произнес несколько слов комиссар. Чтобы поднять настроение, он, по-суворовски, начал с шутки. Сообщил, что нынче в каюте поймал таракана: это к счастью. Никто, однако, не засмеялся: лица почти у всех были нахмуренные, у многих бледные. Комиссар почувствовал, что ошибся, и перешел на серьезный тон.

– ...Возлагаю надежды на комендоров товарища Трифонова. Они немцу покажут: видал субчика! Но мы все должны соревноваться на службе нашей дорогой, счастливой Родине. И мы покажем фашистской сволочи, где раки зимуют, уж в этом я даю честное ленинское! – сказал он и прочел текст обязательства: «Беру на себя социалистическое обязательство только на отлично выполнять все задачи, которые будут на меня возложены в походе». Он хотел было, чтобы каждый произнес обязательство отдельно, но Прокофьев опять многозначительно посмотрел на часы. До отхода оставалось шестнадцать минут, об опоздании хотя бы на одну минуту – да еще при иностранцах – не могло быть речи. Комиссар велел произнести обязательство хором, как на больших судах. Сюрприз он подготовил к концу.

– В честь нашего гениального вождя, учителя и друга предлагаю назвать поход Сталинским! – воскликнул он. Предложение было принято единогласно и покрыто криками «ура!». Громче всех кричал старый штурман.

– Есть! Сегодня же занесем в стенгазету, – сказал комиссар.

Через минуту все были на своих местах. Прокофьев с мостика смотрел в бинокль на берег и думал, что, вероятно, больше никогда не увидит ни Мурманска, ни Москвы, ни Архангельска. Когда пароход отошел, Сергей Сергеевич незаметно перекрестился (хоть был неверующим человеком) и еще с полчаса постоял на мостике. Впрочем, делать ему было пока нечего. В Кольском заливе опасности еще ждать почти не приходилось. Море в этот бессолнечный безветренный весенний день было совершенно спокойно. Воздушных налетов в заливе давно не было.

II

Лейтенант Гамильтон только вздохнул, увидев умывальник своей каюты. Почему-то в Мурманске он надеялся, что на «Розе Люксембург» можно будет добиться ванны. В его памяти (он два раза ездил с родителями в Европу) с понятием парохода связывалась роскошь, превосходившая роскошь их собственного дома. Гамильтон догадывался» что на советском пароходе, на котором ему устроили место после долгих хлопот, особенных удобств не будет. Однако на ванну он рассчитывал твердо. Освободившись от все еще не совсем привычной ему военной формы; он надел темно-красный бархатный халат, подарок матери ко дню рождения (стоивший так дорого, что мать с твердой улыбкой отклоняла шутливые вопросы отца о цене), надел отороченные мехом сафьяновые туфли и выглянул в коридор. Врожденная деликатность говорила ему, что на этом судне не следовало бы показываться в таком наряде. Но другого халата он не имел» а в коридоре никого не было видно. Он прошел до конца коридоров и, не найдя ванной комнаты, вернулся. Выбежавший из-за угла молодой матрос, увидев Гамильтона, остановился на ходу, вытаращив глаза. Лейтенант смущенно скрылся в каюте. «Да, чудесная страна, изумительный народ, и у них строится новая жизнь, тогда как у нас разрушается старая, но жаль, что пока так мало комфорта», – подумал он и опять пожалел, что не захватил с собой резинового туба, как сделал коммандэр Деффильд. Он кое-как умылся над крошечным откидным тазом с щелями и пятнами на фаянсе, оделся и в самом лучшем настроении духа вышел на падубу.

«Роза Люксембург» еще не отошла. Лейтенант, радостно, сочувственно улыбаясь, следил за быстрой, ловкой и ладной работой матросов. Ему казалось, что едва ли так работают американские рабочие, одетые неизмеримо лучше этих бедных людей, вероятно, и питающиеся неизмеримо лучше. Ему было немного неловко перед матросами: сам он на пароходе ничего не делал и никакого задания не имел. Лейтенант подошел к борту и долго с восторгом смотрел на панораму Мурманска, на бухту, на снеговые горы. «Я немного видел мест более прекрасных и своеобразных, чем это...»

Когда пароход отошел, лейтенант, не зная, что с собой делать, погулял по опустевшей палубе быстрыми гимнастическими шагами, Все по-прежнему улыбаясь и что-то вполголоса напевая, то слева, то справа появляясь в поле зрения стоявшего на мостике капитан-лейтенанта Прокофьева. Встретившись с ним взглядом поверх раздувшейся парусины поручней, лейтенант весело помахал рукой и закричал: «Хелло!» «Жизнерадостный гражданин! Да удельной («красавчик»), – опять подумал архангельским словом Прокофьев. – И курит там, где не полагается. Сейчас же ему скажу...» Неприязненное чувство к американцу в нем неясно выразилось в мысли о Марье Ильинишне.

Минут через пять Гамильтону надоела его гимнастическая прогулка. Он выносил одиночество только за чтением и за сочинением стихов. Теперь ему хотелось говорить, делиться впечатлениями, мыслями о России. На палубе никого не было. Он опять подошел к борту, раскурил третью папиросу и снова стал смотреть на берега понемногу расширявшегося залива. «Как бедно – и как величественно!» Берега состояли то из гранитных скал, то из мелкого низкорослого' леса. Долго тянувшиеся склады товаров, не очень пострадавшие от германских налетов, кончились. Теперь попадались только группы изб, привязанные к столбам рыбачьи беспалубные суда. У одного селения стояла толпа людей. Пароход прошел очень близко от них, и эта чрезвычайно бедно одетая толпа вдруг неприятно поразила Гамильтона своей странной безмолвностью: в Мурманске, напротив, кипела жизнь. Он помахал рукой толпе – и почему-то тотчас отошел к другому борту. «Да, Полярный круг! Какой фон для поэмы!» – подумал он радостно, теперь твердо уверенный, что поэму напишет.

В университете все – некоторые с завистью, большинство дружелюбно – говорили, что Чарльз Гамильтон – баловень судьбы. Родители его были богаты и принадлежали к хорошему обществу. Это была очень консервативная семья: мать значилась среди «Дочерей Революции», а отец был внуком Линкольновского полковника. Мать внимательно следила за последними успехами китайской медицины, а отец собирал коллекцию французских табакерок XVIII века (имел табакерку Рошамбо – «того самого»). Их сын был» по общему и справедливому отзыву, необыкновенно даровит. Книга его стихов, выпущенная им двадцати лет от роду и названная «Carmen Aeternum»{1}, имела немалый успех. Критик большой нью-йоркской газеты очень лестно отозвался о его стиле (были слова: «rebellious», «sensual», «fecund», «highly provocative»{2}), отметил влияние на него Катулла, Томаса Кэмпиона, Китса и всех трех Ситуэллов и обсудил его книгу как «commentaries on human experience»1. Если у этого критика были грехи, то бесспорно они были отпущены за ту невероятную, ни с чем не сравнимую, не повторяющуюся в жизни радость, которую он доставил в этом мире человеческому существу. После этой рецензии (три столбца в литературном приложении газеты) было немало других, менее важных. В местной же студенческой газете появилась восторженная статья с портретом Гамильтона: его поклонница, курсистка, говорила о необыкновенной его способности проникать в чужую душу и отмечала в нем нероновский комплекс. «Помимо десятка других блестящих карьер Чарльз Гамильтон мог бы сделать карьеру гадалки и предсказательницы», – писала девица. В этом была, по-видимому, доля правды: на шуточных сеансах университетского «Общества черной магии» у Гамильтона действительно иногда бывали необыкновенные удачи в угадывании чужих мыслей и даже в чем-то вроде телепатии. «Это медиум!» – был общий голос.

Книгу его признал и старый профессор, у которого он учился. Этот профессор написал пять томов о поэтической литературе нашего времени; она у него была очень точно распределена по периодам и все, попарно: от Теннисона и Россетти до Свинберна и Генлея, от Свинберна и Генлея до Киплинга и Мэнсфильда, от Киплинга и Мэнсфильда, до Брука и Грейвса. Тем не менее – или именно поэтому – профессор решительно ничего не понимал в поэзии и каждого нового поэта благоразумно расценивал лишь после появления о нем достаточного числа рецензий. После десятой рецензии оценил и Гамильтона и даже мысленно отвел ему место в одной из следующих пар – к восьмому тому и к достижению Гамильтоном сорокалетнего возраста. В ожидании этого в дружески-отеческой беседе со своим молодым учеником профессор посоветовал ему попробовать свои силы в большой поэме в старом байроновском жанре. «Я знаю, жанр этот очень устарел, – испуганно сказал профессор, глядя в смеющиеся глаза Гамильтона, – но у всякого жанра может быть возрождение, и вы знаете, с каким успехом Спендер возродил жанр Шелли». «Чтобы писать, как лорд Байрон, надо и жить, как он», – ответил скромно Гамильтон.

Жить, как лорд Байрон, он не мог пo разным обстоятельствам, преимущественно семейным и денежным: собственного состояния у него не было, а на байроновскую жизнь отец денег не дал бы и даже не оценил бы ее; его немного ошарашил и «нероновский комплекс» в рецензии о сыне: действительно ли это очень хорошо? Чарльз Гамильтон и не хотел бы огорчать родителей, которых очень любил. Начал он было и роман, но написал пока лишь несколько глав – нероновский комплекс ко многому обязывал. Не знавшие его люди, прочитав рецензию студенческой газеты и особенно увидев портрет автора, могли думать, что этот молодой человек – позер. Они совершенно ошиблись бы: позы в нем было гораздо меньше средней доли, свойственной людям его лет, да и та, что была, вытеснялась в его характере необыкновенной страстной жизнерадостностью.

Куря на палубе одну папиросу за другой, он лениво думал, что следовало бы написать длинное письмо Минни – его последней герл-фрэнд. Но он не любил писать длинные письма; да и идут они теперь два месяца, легко могут и вовсе не дойти... «Я приеду раньше» (письмо с корабля-ловушки все же было бы эффектно). Думал о начатой большой поэме «Север»: все морские образы, от альбатросов до корабля-призрака, уже использованы старыми поэтами. Память безошибочно подсказывала ему стихи этих поэтов, И он завидовал чудесам, которые когда-то можно было создать из самых легких, дешевых образов, рифм и ритмов. «...Then, 'mid the war of sea and sky, – Top and top gallant hoisted high, – Full spread and crowded every sail, – The Demon-Frigate braves the gale; – And well the doom'd spectators know – The harbinger of wreck and woe...»{3} Он также думал с улыбкой, что сам теперь плывет на Фрегате-Демоне (какое красивое слово: «фрегат»!), однако на очень милом Фрегате-Демоне, где вместо злодеев и преступников идут на рискованное дело милые русские революционеры. «Но все-таки нельзя рифмовать «sky» и «high»... И человеку, который теперь всерьез написал бы нечто вроде «Манфреда» или «Короля Лира», стыдно было бы показаться на глаза людям». Думал также, что на слово «North» почти нет рифм, – английские поэты с тонким слухом теперь считают неприличным рифмовать «north» и «forth». Однако, если Браунинг рифмует «suns» и «bronze»?.. Кроме «forth» есть еще «fourth»...

Лейтенант смотрел на матово-серебристые северные облака, на стаи шумных чаек – в Мурманске ему сказали, что эта местная короткоклювая птица не может хватать рыбу из воды и отнимает ее у других, птиц, поэтому она здесь зовется «чайкой-разбойницей». Он решил в поэме назвать чаек «истеричками» – это хорошо. «Да, да, эта поездка дает фон для поэмы. Но какая же может быть поэма с фабулой без женщин, без героини? А откуда ее здесь взять?..» Гамильтон вздохнул при мысли о войне. Он был в восторге от того, что он военный, настоящий военный, что он плывет на корабле-ловушке в полярных водах этой изумительной страны, не похожей ни на какую другую. И тем не менее война была чрезвычайно ему противна. Ему хотелось бы быть лейтенантом и плыть на корабле-ловушке и подвергаться опасности, большой опасности, но так, чтобы при этом не было войны – войны за идеалы, которые он вполне признавал, и все же нелепой, зверской, физически грязной войны. Вдобавок он не чувствовал ненависти к немцам. В Англии хотел было даже записаться в одну из вновь открытых там «школ ненависти», но подумал, что уж если надо учиться ненависти в школе, то учиться незачем: не научишься.

III

С мостика спустился советский командир. Гамильтон поднял руку и с новым «Хелло!» пошел ему навстречу. И в ту же секунду он с удивлением почувствовал, что внушает неприязнь этому человеку. Гамильтон смущенно остановился: это чувство было совершенно ему неизвестно – так он привык к тому, что в нем все не чаяли души. Сергей Сергеевич остановился на минуту с гостем у обреза с водой. Они обменялись папиросами. Капитан наклонился над фи тилем обреза и зажег папиросу, по привычке прикрывая согнутой рукой огонек. Гамильтон, изумленно-почтительно следивший за его движением, сделал то же самое. Русская папироса показалась ему отличной. Прокофьев похвалил американскую.

– Здесь можно курить, – сказал он, – а там, на той стороне палубы, нельзя.

– О, я печален!

– Здесь можно... Как вы свободно говорите по-русски.

– Говорю ли я? – радостно переспросил Гамильтон и сообщил, что в университете специально занимался русской литературой и что это очень ему пригодилось, когда началась война, он записался добровольцем, прошел ускоренный кандидатский военный курс и в чине младшего лейтенанта был прикомандирован к миссии, отвозящей в Россию танки.

– Это всегда была мечта меня! Теперь, я надеюсь, я буду приехать часто. Я люблю так много все русское!.. Как вы любите Америку?

– К сожалению, никогда не был. Великая страна, – сказал Прокофьев. – Так в три часа прошу ко мне к чаю. До того, в два, состоится паника.

Американец весело закивал головой.

– Вы не моряк, но если вам угодно посмотреть, пожалуйста...

– О, это... – начал было Гамильтон и вдруг остолбенел, увидев Марью Ильинишну, которая подходила к ним энергичной походкой, странно-быстрой при ее крупной, почти монументальной фигуре. Он никак не ожидал появления на военном судне дамы, да еще такой. «Рубенс, одухотворенный Перуджино!» – с восхищением сымпровизировал он мысленно. Ему показалось, что есть нечто роковое, провиденциальное в появлении этой женщины почти в ту самую минуту, когда он размышлял о своей байроновской авантюре и об отсутствии героини поэмы.

– Познакомьтесь, – сказал сухо Сергей Сергеевич. – Мистер Гамильтон, младший лейтенант американской армии… Марья Ильинишна Ляшенко, наш врач.

Я вас уже видела издали, когда вы подъезжали» – сказала Марья Ильинишна, крепко пожимая руку лейтенанту. – А где ваш товарищ?

– Не товарищ, – сказал американец. – Я делал его знакомство эта неделя.

– Какие вы оба элегантные! Фу-ты, ну-ты, ножки гнуты!.. Сергей Сергеевич, как по-английски «фу-ты, ну-ты, ножки гнуты»?.. Так вы этого англичанина не знаете? Да, ведь вы армейский и едете домой, а он моряк и приставлен к нам инструктором.

– Какой вздор, Марья Ильинишна! – с негодованием сказал Прокофьев. – Никакой он не инструктор, Иностранцев-инструкторов нам не надо! Коммандэр Деффильд тоже пересядет в море на английское судно, с которым мы должны встретиться. Это и для него и для лейтенанта самый быстрый способ возвращения, только и всего. А вы говорите: инструктор!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю