355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Алданов » Десятая симфония » Текст книги (страница 4)
Десятая симфония
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:02

Текст книги "Десятая симфония"


Автор книги: Марк Алданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

– Послушайте, князь, – сказал он. – Полный сбор в моем театре при обыкновенных це нах составляет две тысячи четыреста флоринов. Я сделал старику величайшую скидку, какую только мог, потому что я его люблю... Oui, j'ai un faible pour lui... On dit qu'il d?compose la musique, mais je suis d'avis que c'est un bon musicien, tout toqu? qu'il soit!{37} – с силой сказал Дюпор, точно Разумовский с этим спорил. – Я посчитал за все тысячу. За все! Это чуть только себе не в убыток. Но ему одна переписка нот обошлась в восемьсот флоринов! На что же можно тут рассчитывать при обыкновенных ценах?

– При повышенных ценах, вероятно, публики было бы меньше.

– Послушайте дальше. Мало ему для его симфонии оркестра, подавай еще хор. Мало хора, подавай солистов. И не одного, а четырех! И не каких-нибудь горлодеров, а Генриетту Зонтаг! Хорошо, что она милая девочка... Une perle{38}, – вставил Дюпор, подмигнув Разумовскому, -она ничего со старика не возьмет... А эти скандалы! Если бы я знал, ни за что не сдал бы ему своего театра. Для баритонной партии ему предлагают Форти: прекрасный певец. «Nein!{39} – передразнил Дюпор, сделав свирепое лицо. – Не хочу Форти: Italienische Gurgel!{40}» – сказал он, с трудом произнося немецкие слова, но в совершенстве воспроизводя голос, манеру, выражение лица Бетховена. Разумовский невольно засмеялся.

– Да, крутой человек.

– Слушайте дальше. Эта маленькая Зонтаг, она ангел, князь, советую обратить на нее внимание. – Он опять подмигнул. – Зонтаг умоляет хоть немножко понизить ее партию: ведь он черт знает чего требует от певцов. Казалось бы, чего проще: прелестная девочка просит понизить, понизь. «Nein!» – еще свирепее прорычал Дюпор. – Все «Nein»!.. Капельмейстера изругал так, что тот чуть-чуть не отказался сегодня дирижировать.

– Как? Разве не сам Бетховен дирижирует? Дюпор изумленно посмотрел на Разумовского.

– Помилуйте, князь, ведь он совершенно глух. Он будет стоять у пюпитра, только и все го. Вы, верно, не видели афиши? Вот...

Он вынул из кармана смятый листок. Разумовский надел очки и с любопытством прочел афишу.

– Так это на слова оды Шиллера «Радость»? Давнишняя его мысль, – протянул Андрей Кириллович: он ждал сегодня другого от Бетховена. «Какую это он выдумал радость?» – с легким беспокойством подумал Разумовский.

– Да, стихи... Умнее было бы написать музыку к хорошему балету... Ведь все-таки балет – высшее искусство, потому что в нем сочетаются все виды искусства. Я ему предлагал, но он только ругается. – Дюпор опять энергично постучал по лбу.

В коридоре колокольчик зазвенел сильнее.

– Наконец-то начинают... Ну, до свидания, князь, я должен вас оставить... Надеюсь ча сто вас видеть в театре... Я, впрочем, еще к вам зайду...

Он упорхнул, перескочив через порог ложи. На сцену торопливо выходили запоздавшие музыканты. Сторожа принесли и поставили около дирижерского места четыре бархатных стула, очевидно, для солистов, – другим предназначались простые стулья. Из-за кулис выглянул и тотчас скрылся Шупанциг, старый знакомый Разумовского. Капельдинеры закрывали двери. Звуки настраиваемых инструментов волновали Андрея Кирилловича, вызывая в его памяти что-то очень далекое и радостное. Ламповщики убавили света в зале. Отблески свечей над пюпитрами музыкантов задрожали на стенках боковых лож. Запоздавший брандмейстер проверил уровень воды в стоявшем на сцене медном резервуаре. Благоразумные люди заранее откашливались. Гул голосов понемногу затихал.

...Wien, Wien, die Stadt der Lieder,

Die sch?ne Stadt auf Donau Strand...{41}

Девятнадцатилетняя Генриетта Зонтаг в день концерта была на банкете, который в ее честь устроил днем в своем загородном охотничьем доме молодой венгерский магнат. Все на банкете было из сказки: и таинственный замок в лесу, и большой низкий зал, украшенный чучелами зверей, рогами оленей; и стол, сверкавший хрусталем и золотом, и бесчисленные слуги в странных костюмах, и красавец хозяин, и его кривая, усыпанная алмазами сабля, и блестящие молодые люди, которых он ей представлял, и их ласкавшие слух имена, и необыкновенные титулы, – только в сказках бывали принцы, маркграфы, палатины. Люди эти говорили восторженные, чудные слова о ее таланте, о ее голосе, о ее красоте.

Лакеи подали шампанское. Она говорила, что нельзя пить перед концертом, что она лишится голоса, что ее освищут, и, слабо смеясь счастливым смехом, пила. Затем она пела арию Розины, и трель звучала так, как никогда до того не звучала. Ослепительные молодые люди падали перед ней на колени, осыпали поцелуями ее руки. Хозяин умолял осчастливить его и принять скромный дар, недостойный ее божественного гения. Взяв из шкатулки чудесное ожерелье, он надел ей на шею четыре нитки жемчуга и, оправляя, коснулся ее голых плеч своей горячей рукою. Она пила, ела конфеты, после конфет бутерброды, бессмысленно-счастливо смеялась, бессмысленно-счастливо благодарила, с детской нежностью глядя на всех этих изумительных, дивных людей.

Много позже – а может быть, и сейчас же после того – вспомнили о концерте. Надо было ехать в город. Сказочное продолжалось, – она еще тогда не знала, что все это почти ритуал. Молодые люди разостлали ковер у крыльца перед коляской, чтобы пыль земли не коснулась ножек богини. Толстый тугой ковер покрыл низ лестницы, стать на ступеньки было невозможно, – она засмеялась и скользнула вниз. Ее поддержали, подняли и посадили в экипаж. Молодые люди восторженно говорили, что выпрягут лошадей и сами впрягутся в коляску, она озабоченно отвечала, что это невозможно, так она опоздает к концерту, и все хохотали и опять целовали ей руки. Хозяин непременно желал сесть с ней, но не сел: в театр подъехать вдвоем было бы неудобно и неприятно Каролине.

Затем лошади понеслись по лесу, и она испугалась: вдруг нападут разбойники, – в волшебном лесу все было возможно. Потом ей стало холодно, несмотря на весеннюю погоду, она закутала горло в шаль и при этом попыталась на шее пересчитать жемчужины в одной только первой нитке, но на левом плече под шалью блаженно запуталась в счете. Потом ей вспомнилась дивная фраза, которую она должна будет петь на концерте. Она попробовала голосом: «Freude, sch?ner Goetter Funken, Tochter aus Elysium...»{42} Лакей и кучер оглянулись с козел: петь громко было невозможно; фраза беззвучно пела в ее душе. Она не знала, что такое Elysium и почему здесь говорится об искре, да и слова не доходили до ее сознания; но мелодия фразы выражала то, что она чувствовала в самый счастливый день своей жизни. Она подумала, что сумасшедший старик, создавший гениальную, ни с чем не сравнимую симфонию, которую сегодня должны были играть в первый раз, именно о ней, о сегодняшнем банкете, о жемчужном ожерелье говорил в этой своей фразе.

Потом она задремала.

На площади у бастиона, перед трехэтажным зданием театра, кучер сдержал лошадей. Она очнулась и вздрогнула: вот уже театр, сейчас петь! Вдруг провалится? «Нет, не может быть, ничто дурное случиться не может... Все будет чудесно!» Она легко выскочила из коляски, подумала с сожалением, что здесь никто не расстилает перед ней ковров, и взбежала по лестнице подъезда артистов. Ей была отведена небольшая комната в конце коридора. Вдруг через выходившую в коридор дверь она увидела Бетховена. Она остановилась у порога пораженная.

В комнате больше никого не было. Он сидел в кресле, опустив голову на грудь. Лицо его было мрачно, в глазах было отчаяние. Ей стало мучительно жаль старика. «Боже, какой несчастный!» – подумала она, и вдруг, неслышно войдя в комнату, она опустилась на колени перед креслом и поцеловала руку Бетховену.

La symphonie avec choeurs de Beethoven n'est pas absolument d?pourvue d'ideets, mais elles sont mal dispose?s et ne forment qu'un ensemble incoh?rent et d?nu? de charme{43}. Из рецензии 1831 года

Спектакль не был парадным, но все венцы, знавшие толк в музыке, были в этот день в театре у Каринтийских ворот. О новой симфонии Бетховена после первой же репетиции пошли по городу странные слухи. У старика были фанатические поклонники, как Разумовский, не считавшиеся с модой. Однако и Шиндлер, и Шупанциг растерянно себя спрашивали, что же такое хотел на этот раз сказать старик. Музыканты оркестра, знавшие свое дело, только переглядывались на репетициях; некоторые вполголоса вспоминали: Вебер уже после Седьмой симфонии говорил, что Бетховен вполне созрел для дома умалишенных. Вид старика подтверждал такие предположения. На репетициях он стоял подле дирижера, безумными глазами глядел на исполнителей и, вскрикивая, повторял непонятные слова. Все смотрели на него с ужасом.

В конце антракта Шиндлеру подали окончательный расчет кассы. Он пробежал цифры и побледнел: сбор составлял всего 2220 гульденов, на долю старика должна была отчислиться совершенно ничтожная сумма. Между тем с этим концертом связывались главные его надежды. Шиндлер знал, что виноватым все равно окажется он; это его не беспокоило, он ко всему привык. Но как сказать старику? Как его подготовить? Старик и без того был последнее время в ужасном настроении.

Шиндлер был литературной абстракцией; он ворвался в жизнь из сентиментальной повести – верный друг, состоящий при великом человеке. Он не играл этой роли, да и повесть такая ему, вероятно, никогда не попадалась. Шиндлер знал толк в музыке и искренне боготворил Бетховена. Но если бы судьба не свела его с Бетховеном, он был бы преданным слугой при другом великом человеке. Обязанности его были тяжелы и неблагодарны; именно поэтому они как нельзя более подходили Шиндлеру. У него на всю жизнь повисло на лице грустное выражение. Все неизменно о нем говорили, что он предан Бетховену как собака, и все были правы.

День концерта Шиндлер провел с Бетховеном. Велел кухарке подать то, что любил старик: селедку с печеным картофелем, яичницу с луком и колбасой, макароны с пармезаном, бутылку красного баденского вина; сам приготовил кофе, отсчитав ровно шестьдесят зерен на чашку, как требовал Бетховен. Обед сошел благополучно: старик не ругался ни с Шиндлером, ни с кухаркой, не швырялся тарелками; он даже пробормотал что-то похожее на благодарность Шиндлеру за его заботливость. Шиндлер был счастлив. За два часа до начала концерта он вынул из шкафа зеленый фрак (черного у старика не было), почистил щеткой и с душевной болью говорил, что при вечернем освещении этот зеленый, в сущности темно-зеленый, костюм, наверное, сойдет за черный. Незадолго до начала концерта Бетховен сел за пианофорте. Шиндлер встревожился: ехать надо было далеко, перед концертом следовало бы отдохнуть. Но он не чувствовал себя способным отрывать старика от игры. Шиндлер сел на диван и заслушался. Бетховен фантазировал: его фантазия не имела на этот раз ничего общего с темами той симфонии, которую сегодня играли в театре. Шиндлер знал, что она больше не интересует старика, и догадывался, что играет он что-то из задуманной им новой, десятой симфонии. Следить было трудно. Бетховен все время перескакивал с одной темы на другую. «Слышит ли он то, что играет?» – спрашивает себя в сотый раз Шиндлер и, как всегда, приходил к мысли, что слышать старик не может (он оркестра не слышал в нескольких шагах расстояния) и все же каким-то непонятным образом слышит. «Вот когда бы художникам его писать, – думал Шиндлер, глядя на Бетховена и чувствуя перед собой непонятное, недостижимо высокое явление. -И как он прав, когда говорит, что в искусстве он ближе к Богу, чем все другие люди!..»

Посоветовавшись с Шупанцигом, Шиндлер решил до окончания концерта ничего не сообщать старику о денежных результатах концерта: пусть хоть симфония с хорами доставит ему утешение. По началу концерта, по настроению в зале оба они видели, что прием будет горячий и что овации Бетховену обеспечены: публика его жалеет и знает, что ему жить уже недолго.

Шиндлер и Шупанциг робко вошли в комнату, предназначенную для артистов. Старик сидел в той же позе, в какой его застала Зонтаг.

– Meister, r?stet Euch!{44} – закричал Шиндлер, нагнувшись к самому уху Бетховена. Кон траст между его успокоительными словами и диким криком был так силен, что Шупанциг вздрогнул.

Бетховен тяжело поднялся с кресла и уставился бешеными глазами на вошедших.

– Ich bin gekocht, gesotten und gebraten{45}, – сказал он и быстро направился к эстраде. Шупанциг маленькими шажками побежал за ним.

Особенно мое любопытство возбуждала Девятая симфония, так как, по общему мнению музыкантов{46}, Бетховен написал ее в состоянии, близком к умопомешательству. Она считалась пределом непонятного и фантастического искусства. Достав с большим трудом партитуру, я с первого взгляда на нее почувствовал себя зачарованным роковой силой. В этой симфонии, конечно, была тайна всех тайн... Помню, бледный луч зари застал меня за работой. В моем состоянии крайнего возбуждения я испугался зари, как призрака. Я вскрикнул от ужаса и закрыл лицо одеялом. Из юношеских воспоминаний Рихарда Вагнера

На оборотной стороне афиши была мелкими буквами целиком напечатана ода Шиллера. Андрей Кириллович медленно ее прочел. «А не то чтобы отменнейшие были стихи, хоть они и Шиллеровы», – подумал он. Его неодобрение, впрочем, относилось к мыслям стихов, а не к их форме: форма была бойкая и в самом деле веселила душу. Но Разумовскому было не до веселья. Разговор с Дюпором пробудил в нем тоску и горько-насмешливое настроение. В стихах говорилось о любимой женщине, – Андрею Кирилловичу шел восьмой десяток. Говорилось о друзьях и дружбе, – у него близких друзей не было. «Ишь какие весельчаки, – бормотал он. – Все радость да радость...» «"Auf des Glaubens Sonnenberge, sieht man Ihre Fahnen weh'n..." – C'est curieux, je ne vois pas les drapeaux, – подумал Разумовский, перейдя в мыслях на французский язык, для иронии более пригодный. – "Durch den Riss gesprengter Saerge sie im Chor der Engel steht..." – ?a c'est fort par exemple, la joie а travers le fente des cercueils... – "G?tter kann man nicht vergelten, Sch?n ist Ihnen gleich zu sein..." – Андрей Кириллович не чувствовал себя равным богам. – Je n'y puis rien... – "Unser Schuldbuch sei vernichtet..." – ?a oui, les dettes j'en ai pour plusieurs millions... -"Richtet Gott wie wir gerichtet..." – Si la justice divine ne vaut pas mieux que la n?tre!.. – "Freude sprudelt in Pokalen in der Traube goldnen Blut, Trinken Sanftmut Kannibalen..." – Tiens, les cannibales sont de la f?te!.. Non, d?cid?ment, la po?sie allemande et moi...»{47} Взрыв аплодисментов прервал размышления Андрея Кирилловича. Бетховен выходил на эстраду. «Господи, как он изменился!»

Дирижер, низко поклонившись публике, поднялся на свое место. Бетховен кивнул головой, сердито отвернулся и стал рядом с дирижером. Гул в зале затих совершенно.

При первых звуках музыки насмешливое настроение оставило Андрея Кирилловича. «Что же это такое? – думал он. – Так вот она, радость!.. Mais ce n'est pas la musique qu'il decompose, c'est la vie... Oui, c'est le chaos... T?n?bres et d?solation... Le triomphe de la mort...»{48}

– Понравилось вам, князь? – спросил Дюпор, впорхнувший снова в ложу, как только оркестр перестал играть. – Правда, хорошо?

Он с удивлением смотрел на измученное лицо Разумовского.

– По-моему, тема финала могла бы послужить для балета. Очень похожая фраза есть в прелестном старинном гросфатере. – Дюпор вполголоса пропел тему радости и пропел так, что в самом деле вышло похоже на гросфатер. – Чудесная фраза!

– За радостью я обращусь к «Севильскому цирюльнику», – сказал не сразу Разумовский. Он встал и снова сел. – Подождем, пока схлынет толпа в коридоре, – рассеянно сказал он, видимо, погруженный в свои мысли.

– Знатоки говорят, что в симфонии нарушены все законы музыки... Вы этого не думаете, князь?

– Нет, я этого не думаю... А если и нарушены, то беспокоиться нам нечего: значит, он создал новые, – ответил Андрей Кириллович. Он чувствовал потребность высказать свои мысли о симфонии, но Дюпор был явно неподходящим слушателем.

– Так вы говорите, это радость? – сказал Разумовский. – Не знаю. Ничего мрачнее и страшнее, чем первые две части этой симфонии, я отроду не слышал... Вторая часть вдобавок издевательская... Это – торжество зла, преступление, злодеяние, что хотите, только не радость! Нет, это дьявольская музыка!

– Почему дьявольская? – недоверчиво спросил Дюпор. – Ведь, кажется, по замыслу, радость приходит потом, так по крайней мере...

– Уж я не знаю, когда она приходит, – перебил его Разумовский. – Ведь не в третьей части, правда? Тогда финал? Та фраза, которая вам напоминает гросфатер, от нее при ее появлении рвется сердце... Вы говорите, финал, – продолжал он, все более увлекаясь. – Зачем Бетховен ввел хор? Человек и здесь все портит... Но, допустим, радость. Разве он в финале ответил на первые две части? На все то, что в них сказано? Очень может быть, что Бетховен хотел оправдать жизнь, – ничего он не оправдал, ничего!..

– Не понимаю, – так же недоверчиво заметил Дюпор. – Если автор объявляет, что он пишет о радости, значит, он пишет о радости. Как вы можете знать лучше автора, что он хотел сказать? Et puis, il n'est pas philosophe a ce point, allez! Je le connais{49}, – пожимая плечами, добавил он.

– Зачем ему быть философом? Бетховен загадка. Разве в этом изумительном творении не детские приемы? Эта перекличка тем! Одна тема божественнее другой, но в том, что их поочередно предлагают и отвергают, в этой словесной ссылке на Шиллера есть что-то наивное и беспомощное. Если хотите, только волосок отделяет это от безвкусия. И все-таки он величайший художник всех времен – царь того искусства, которое умнее всех мудрецов и философов в мире... И пессимизм его не от сознания, не от житейских бед, даже не от глухоты. Бетховен одержимый. Он сам создает вокруг себя атмосферу муки и потом сам себя утешает как может... На предельных высотах искусства нужны добровольные мученики: разве в нормальном состоянии можно создать такое произведение?.. Что он стал бы делать, если б оправдал?..

Разумовский посмотрел на Дюпора, и ему стало совестно. Собственные его слова показались Андрею Кирилловичу и напыщенными, и неуместными, и неверно передающими верную мысль.

– Может быть, я и ошибаюсь, – поспешно сказал он, вставая. – Музыку всякий понимает как хочет...

– Разумеется, – ответил, подавляя зевок, Дюпор. – Вы еще к нему зайдете, князь? Я не советую... Он, верно, очень расстроен... Бедный старик! Но художественный успех большой. Публика была довольна.

Публика в самом деле была довольна. Лишь только капельмейстер опустил палочку, загремели аплодисменты. Бетховен их не слышал. Он стоял неподвижно, спиной к залу, подняв вверх руки. Солистка Каролина Унгер осторожно тронула его за плечо и с улыбкой показала на аплодировавшую публику. Он дернулся лицом, как-то жалко поклонился и пошел к выходу.

Зрители не знали, что старик так глух. Аплодисменты вдруг оборвались. Затем вздох пробежал по залу. Началась бурная овация.

Monsieur Beethoven est un petit trapu d'un abord tr?s malhonn?te{50}. Плейель

Вышло еще хуже, чем предполагал Шиндлер. Старик разразился бранью. Он кричал, что сделанный кассой расчет неверен, что его обокрали, и ясно давал понять: и Шиндлер, в сущности, такой же мошенник, хоть прикидывается верным другом.

Шиндлер покорно выслушивал ругательства. Ему и в голову не приходило обижаться: Бетховену все позволено, на то он и Бетховен. Кроме того, Шиндлер прекрасно все понимал: старику хорошо известно, что Шиндлер не вор, что он не обокрал, что он предан ему как собака, – Бетховен, конечно, не верил своим словам, да, собственно, и о деньгах почти не думал; и деньги ему были нужны уж никак не для себя, а для мальчишки-племянника: он просто изливал измученную душу. Шиндлер все понимал: старик не зол, он по природе очень добр, несчастнее ведь не было человека на свете – нищий, глухой, больной, фанатик искусства, которое его самого никогда не удовлетворяло и было слишком высоко, слишком непонятно для публики, аплодировавшей ему из сострадания!..

Умоляя старика успокоиться, всячески расписывая и раздувая художественный успех симфонии, Шиндлер с другим приятелем, Хюттенбреннером, отвез Бетховена домой и убедил его прилечь отдохнуть. Старик повалился на диван и скоро заснул. Шиндлер вышел из комнаты, задув свечи и прикрыв за собой дверь.

На следующий день утром, забежав на минуту проведать Бетховена, Шиндлер застал его там же, на диване. Он еще спал, и на лице старика было то же выражение бесконечной усталости и муки.

Les reines n'ont qu'un seul devoir: c'est d'?tre jolies{51}. Талейран

Кондуктор омнибуса «Белая дама» дернул звонок и радостно, диким голосом, с непонятным напевом прокричал слово, немного похожее на «Concorde». В вагоне не встал никто, но господин в очках, занимавший первое у лестницы место на вышке омнибуса, вздрогнул, тяжело поднялся, опираясь на трость, и, схватившись за перила рукой в палевой перчатке, осторожно поставил ногу на ступеньку. Кондуктор хотел было спеть: «Allons, messieurs, dames dep?chons»{52} но не спел: господин был, видимо, очень стар. Ступая с той же ноги, он торопливо спустился по лестнице. Кондуктор подумал, что такому старику никак не следовало бы подниматься на вышку: и дует там, да и упасть с лестницы нетрудно. Две стоявшие на площадке дамы подвинулись, уступая дорогу. Господин с приветливой улыбкой скользнул по ним взглядом и довольно ловко прошел по узкой площадке, не задев кринолинов дам. Кондуктор скруглил было руку, чтобы помочь ему сойти, и вдруг замер. Вытянувшийся в струнку городовой на мгновение впился в кондуктора грозным взглядом, затем тотчас уставился на замедлившую ход легкую коляску, запряженную парой прекрасных рыжих лошадей. Коляске загораживал дорогу омнибус. Дама на площадке ахнула: «Смотрите, это императрица!..» «Императрица Евгения!» – взволнованно прошептала другая дама. В вагоне у окон все с любопытством повставали с мест. Кондуктор сорвал с себя фуражку.

Старый господин поднял цилиндр и почтительно поклонился императрице. Она кивнула головой и вдруг, узнав старика, улыбкой подозвала его к себе, приказав кучеру остановиться.

– Bonjour, cher monsieur Isabey, – сказала она.

Лошади тронулись, омнибус затрясся по мостовой. И девочка, сидевшая рядом с императрицей Евгенией, и лакей в темно-синей ливрее, державший в руке корзинку, и кучер, и городовой с изумлением смотрели на вылезшего из омнибуса сгорбленного изжелта-седого старика, ради которого императрица велела остановить свою коляску.

– Очень рада, что вас встретила... Как ваше здоровье?

– Почтительно благодарю, Ваше Величество... Мое здоровье так хорошо, что, право, перед людьми совестно. Ведь мне, Ваше Величество, без малого девяносто лет.

– На вид вам нельзя дать больше шестидесяти.

Месье Изабе улыбнулся, подумав, что для этой молоденькой, начинающей жизнь женщины и шестьдесят, и девяносто лет, в сущности, одно и то же.

– Это моя племянница, – сказала императрица, – дочь моей сестры герцогини Альбы... Дитя мое, это наш знаменитый художник месье Изабе...

Девочка смущенно что-то пролепетала по-испански.

– Надо говорить по-французски, – строго сказала императрица. – Я хочу, чтоб она всю жизнь могла рассказывать, что видела собственными глазами Изабе, – улыбаясь, добавила она.

Хоть эти слова косвенно напоминали, что жить ему уже осталось недолго, месье Изабе оценил любезность и был ею тронут. Вблизи, при ярком солнце, императрица нравилась ему еще больше, чем во дворце, где он ее видал на вечерах. В выражении лица, в голубых глазах императрицы было то, что в молоденьких женщинах особенно трогало месье Изабе: свет от счастья, от доверчивости, от радости жизни. «Да, красавица, – подумал он. – Таких волос я никогда не видал, не светлые, не пепельные, нет такого цвета... А глаза!.. Вот только чуть-чуть удлинить снизу овал лица, и красивее женщину представить себе было бы невозможно...» Как знаток, он оценил и пальмировский туалет императрицы, и шляпу, тонко подобранную к необыкновенному цвету ее волос. «Кажется, и шиньона не носит... Сама ввела в моду, а ей-то он и не нужен...»

– Отчего вы давно у нас не были? – спросила императрица. Она, видимо, не знала, о чем разговаривать, но, зачем-то остановив старика, считала нужным поговорить с ним еще минуту-другую. – Император всегда так вам рад... А я хотела с вами посоветоваться насчет своего портрета. Так все-таки кто же лучше: Винтергальтер или Дюбюф?

– Оба прекрасные художники, Ваше Величество, – поспешно сказал месье Изабе.

– Ах, как жаль, что вы не хотите меня написать! Я так желала бы...

– Ради Бога, не смейтесь над стариком, Ваше Величество, – со вздохом ответил месье Изабе. – Я давно больше не пишу, чтобы себя не позорить: кисть дрожит в моей руке.

– Я уверена, у вас и теперь вышло бы лучше, чем у всех молодых. Так непременно заходите к нам запросто. Император собирается еще вас расспрашивать о старом придворном церемониале. Мы хотим, чтобы у нас все было, как было при покойном дяде, а ведь никто, кроме вас, не видел... – сказала она и вдруг покраснела. Месье Изабе ласково улыбнулся. Ему и забавно было, что эта молоденькая испанская графиня, чудом ставшая французской императрицей, еще вчера никому в мире не известная, называет дядей Наполеона I; но его и трогало, что она сама при этом смущается и краснеет, как девочка.

– Я весь к услугам Вашего Величества.

– Какой вы счастливец, месье Изабе! Вы знали дядю, вы писали его портреты.

– Ваше Величество, разрешите вам напомнить, – с усмешкой сказал месье Изабе, – я писал не только вашего дядю. Задолго до того я писал и вашу августейшую бабушку.

– Бабушку? – с недоумением переспросила императрица,

– Покойную королеву Марию Антуанетту, – пояснил месье Изабе. – Ведь супруга вашего дяди, императрица Мария Луиза, приходилась родственницей королеве Марии Антуанетте.

Императрица озадаченно на него смотрела. Улыбка месье Изабе была так ласкова и почтительна, что ни о какой иронии не могло быть и речи. Но при мысли о том, что этот человек писал королеву, казненную на этой самой площади больше шестидесяти лет тому назад, императрице вдруг стало страшно. Она подумала, что нельзя и не надо жить так долго.

Поспешно простившись с месье Изабе, императрица приказала кучеру ехать дальше.

L'abondance des gr?ces ou il plaisoit a Dieu de me combler et la paix don't il me remplissoit etoient si grandes que je ne pouvois presque m'emp?cher de rire en toute rencontre{53}. Клод Лансело

«Только бы не пришла и для нее беда», – подумал месье Изабе, вспоминая то, что ему пришлось видеть на своем веку. Но он тотчас отогнал от себя грустные предположения и перевел мысль на дело: месье Изабе шел есть устрицы. Обедал он по-старинному, в пятом часу, а в полдень закусывал – чаще дома, но, случалось, и в ресторанах, когда можно было уйти от жены. Месье Изабе, прекрасный семьянин, очень любил свою вторую жену, как очень любил и первую, однако он не прочь был погулять и без нее. Он остановился у гастрономического магазина. Месье Изабе очень любил рассматривать витрины. В большой с низкими бортами коробке лежал ананас, симметрично окруженный грушами, как кегельный король кеглями. Рядом на блюде в заливном чернел пятнышками трюфелей огромный паштет. Сзади, возвышаясь над банками солений, корнишонов, сардин, торчали разные бутылки серебряными, синими, красными головками, одна красивее другой. Месье Изабе тотчас тронулся дальше, аппетит у него усилился.

При виде паштета и фруктов он вспомнил, что лакей императрицы держал в руке корзинку. «Верно, она опять ездила инкогнито к беднякам», – с благодушной улыбкой подумал месье Изабе.

От своего приятеля Фульда, занимавшего должность министра двора, он знал, как устраиваются полицией благотворительные поездки императрицы. Фульд, веселый человек, очень забавно о них рассказывал в тесном дружеском кругу. Кучер привозил молодую императрицу к бедному дому в бедном квартале. Лакей оставался внизу, а императрица с корзинкой в руке по узкой, но чистенькой лестнице поднималась в мансарду бедняков, – префект полиции, впрочем, устраивал так, чтобы дом был не очень высокий и лестница не слишком крутая. На стук открывал дверь маленький, чистенько одетый мальчик и уставлялся на вошедших милыми заплаканными глазенками. Из глубины мансарды слышался кашель; больная женщина с добрым, грустным, изможденным лицом, тяжело поднявшись на постели, спрашивала слабым голосом: «Кто тут?» Императрица подходила к постели и объясняла женщине, что братство Св. Викентия поручило ей навестить больную вдову. Вдова растроганно благодарила и тихим прерывистым голосом рассказывала: да, ей живется плохо, очень плохо... Никто, конечно, не виноват. Всем теперь так хорошо при добром императоре Наполеоне, который так любит народ... А у нее горе за горем: умер любимый муж, сама она больна, но что же делать? О себе она не думает, а вот как накормить сегодня бедного голодного мальчика?.. У вдовы слезы лились из глаз. Императрица, тоже прослезившись, вынимала из корзины страсбургский пирог, пулярку, огромные груши, портвейн. «Это посылает вам братство», – говорила императрица. Мальчик, плача от восторга, набрасывался на еду. Вдова рыдала слезами умиления. «Но вы! Кто же вы, наш ангел, наше Провидение?» – восклицала вдова, покрывая поцелуями руки императрицы. «Мама, мама, посмотри! – вскрикивал в восторге мальчик. – Ведь эта прекрасная дама так похожа на нашу добрую императрицу!..» Вдова смотрела на императрицу расширенными от ужаса и счастья глазами. Императрица, вытирая слезы, быстро ускользала из мансарды, оставив на столе вязаный кошелек с золотыми монетами – министр двора и префект полиция знали много вариантов благотворительной поездки. Месье Изабе слушал Фульда не без удовольствия – ничего дурного в этом, в сущности, не было, вреда никому никакого. «А ей, бедняжке, приятно, что их так любит народ. Для этого и «надо говорить по-французски», – ласково улыбаясь, думал месье Изабе.

У кофейни, по обе стороны двери, в плетеных корзинах, стоявших ярусами на подставках, лежали устрицы и улитки. Месье Изабе прошел вдоль выставки, сквозь очки внимательно вглядываясь в корзины. Все устрицы были очень хороши на вид; месье Изабе колебался между двумя сортами. «Разве по дюжине заказать каждого сорта? – задумавшись, спросил себя он. – Ох, не следовало бы». Он, однако, тут же ответил, что, быть может, и жить-то ему осталось всего лишь несколько дней, тогда будет очень обидно не отведать в последний раз устриц. На всякий случай, хоть он и не был суеверен, месье Изабе постучал о деревянную трость высохшим средним пальцем левой руки. Это повредить никак не могло. Женщина за прилавком неодобрительно на него глядела, думая, что столь засидевшемуся на свете человеку неприлично и смотреть на выставку, а внукам просто грех, что отпускают его на улицу одного. Месье Изабе вошел в кофейню и выбрал место получше. Лакей отодвинул перед ним столик и принял заказ, думая то же, что и женщина за прилавком.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю